Местная власть в лице участкового Егорова в приказном порядке подняла сельчан на борьбу с агрессором. Рубили, косили, жгли. Даже отработанным машинным маслом заливали, но потом отработку отставили, потому что портила землю, ведь в ней и свинец, и цинк, и марганец, та еще отрава. В итоге экспансия была остановлена, что Игорь Григорьевич мог смело поставить себе в заслугу. Покровское борщевик не захватил, а редкие его попытки развернуть ситуацию в свою пользу пресекались в прямом и переносном смысле слова на корню.
Остались борщевику опушки да обочины, но особо он буйствовал вокруг бывшей птицефермы. Там ему была вольная воля. Следить некому: гуляй, рванина!
-–
Брошено было в лихие годы, когда вдруг выяснилось, что невыгодно курей держать в Покровском в промышленных масштабах, убыточно. А государство, ставшее насквозь рыночным, от помощи птицеводам, естественно, устранилось.
Из райцентра в Покровское прикатило начальство, велело собрать сельский сход. И молоденький, на первом году службы участковый распоряжение выполнил. И будто вчера это было, так ему помнилось, как распинались районные, как мутил воду человек в клетчатом пиджаке и при галстуке:
«Сколько месяцев без зарплаты сидите, граждане бывшие колхозники? Да, бывшие, потому что нет у нас больше принудиловки и уравниловки, а есть кооперация, добровольные объединения свободных тружеников села. Так сколько? Ага… И что прикажете с этим делать, господа акционеры? Что?.. Ну, это демагогия, ее на хлеб не намажешь. У нас другое предложение, с ним мы приехали и на ваш суд его выносим. А предложение такое. Бывший ваш председатель показал свою полную несостоятельность, а потом и вовсе из Покровского лыжи навострил. Поэтому мы предлагаем вам передать ферму под внешнее управление. И будет у вас настоящий руководитель, который тем и хорош, что непорядка не допустит, наладит работу. Что?.. А вы разбирайте кур по домам, в личные хозяйства, тем долги по зарплате хоть частично, и погасим. Что?.. Не надо кричать. Кто не хочет – его право, хотя и странно слышать такие речи, ведь это фермерство, самое подходящее занятие для работящих людей, а в Покровском, насколько нам известно, лентяев никогда не водилось. Однако право – это святое, никто его не отнимает. Тем, кому не нужна птица на подворье, тем деньги на карман. Сколько-то несушек продадим, а вырученные средства, за вычетом налогов и накладных расходов, вам, уважаемые, в счет долга. Только дело это не быстрое, возвращать будем частями, но что-то уже вскоре перепадет каждому. И это «что-то» куда лучше, чем ничего, так ведь? Потому мы и советуем взять курами, а то нынче денежки уж больно быстро в бумажки превращаются. В общем, теперь слово за вами, граждане. Посоветуйтесь, мы вас не гоним, недели хватит? Но и не тяните. Обдумайте все хорошенько, чтобы ошибку не допустить, а свою выгоду, соответственно, не упустить. А то вон соседи ваши с того берега заупрямились, решили своим умом жить, а как до дела дошло – взвыли. Корма дорогущие, реализация не налажена, того и гляди по миру пойдут с голым пузом».
С утра до вечера бурлило и Покровское, и Полымя, и так день за днем. Как и обещано было, через неделю приехал из райцентра тот же бойкий мужчина в пиджаке и галстуке, засел в конторе и начал собирать расписки у работников птицефермы: дескать, согласные мы, претензий обязуемся не иметь. Большинство от птицы не отказались, но для того лишь, чтобы самим продать и побольше на этом наварить. Но кое-кто польстился на деньги и таки получил их – через полгода-год и уже смешные, так они обесценивались в то разбродное время. Одно ободряло: заозерные и вовсе на бобах остались – то ли оптовики объегорили, то ли банк намудрил, то ли кто из своих проворовался. Значит, не все так плохо, говорили меж собой полымские и покровские, могло быть хуже.
Егоров наблюдал за этими перипетиями, понимая, что дело тут творится хитрое, темное и беззаконное, но по букве его неподсудное. Но поднимать шум он не стал, потому что жизнь диктовала свои правила, и правила эти гласили, что кому суждено быть обманутым, того обманут, и если уготовано сидеть на паперти, так ее не избежать.
Поначалу Егоров думал, что махинацию эту в собственных шкурных интересах провернул тот говорливый чиновник в пестром пиджаке. Но когда позже коллеги из райотдела сообщили фамилию нового владельца фермы, убедился, что в этом он промахнулся: тот для других старался.
Теперь следовало ожидать визита нового барина, должен он хотя бы взгляд бросить на свое приобретение. Но либо масштаб не тот, то ли другие причины имелись, хозяин не объявлялся. А потом его убили, застрелили средь бела дня, с контрольным в лоб. Затем был суд, который то затягивался, потому что наследство у покойника оказалось изрядным и желающих отщипнуть от него было в избытке, то откладывался в связи с вновь открывшимися обстоятельствами.
Прошел год, другой, третий. Вся птица была давно распродана, и ферму, сначала с оглядкой, потихоньку, а потом нещадно стали растаскивать. Размели контору вплоть до рам и мебели. Потом взялись за птичник. Срезали провода. Петли с дверей и те свинтили. И вскоре от птицефермы почти ничего не осталось, кому такая нужна? Оказалось, никому и не нужна. Когда суды закончились, приезжали на черных джипах люди из какой-то филькиной фирмы, наследники, походили, поглазели на разор и уехали, а там уж вообще все концы оборвались.
В детали аферы Егоров не вникал, ему и того довольно было, что была забота – и с плеч долой. Куда ни кинь, а могли участковому мародерство в пику поставить, что не углядел. И верно, не углядел, потому что не особенно приглядывался. Поначалу еще остерегал особо рьяных, а потом бросил. Обобрали народ, и он, Егоров, не нанимался добро всякого жулья охранять. Перепало чего-не-то людям, да хоть бы и петли дверные, сетки, краны с поилок, сами поилки, и ладно, все польза.
А через несколько лет и другая польза проявилась: отстойник снова стал озерцом. Такая вот негаданная удача.
Много десятилетий, собственно, с того времени, как построили ферму в первые годы коллективизации, озером как таковым оно не было. Перестало быть, превратившись в отстойник. А что было озеро – забудьте. И ведь забыли!
«А я помню, – говорила печально мать. – Бабушка твоя рассказывала. Мизинец! Так озерцо звалось. Там парни и девки на Ивана Купалу игрища устраивали. Самое подходящее место было. Между Мизинцем и большим озером земли совсем ничего, в три проскока пережабина».
«Перешеек», – предлагал он свой вариант, переводя на книжный язык местный говор.
«Перешеек, – соглашалась мать. – Бревна поперек клали, хворост сверху – и запаливали. Парни, кто посмелей, и девки отчаянные, такие всегда находились, через тот костер сигали. Потом, как не стало Мизинца, конечно, тоже гулевали на Купалу, я еще помню, но уже в других местах, и веселье уже не то было, а когда мужик один пьяным в огонь свалился, погорел сильно, гулянья эти под запрет попали».
Все мать помнила из давнего. На память иногда жаловалась, лишь когда речь о вчерашнем заходила. У пожилых это обыкновенно, а у старых вообще за правило.
-–
Из-за поворота появился потрепанный «москвичок» – ижевский «каблук», развозивший по сельским магазинам выпеченный в райцентре хлеб. В деревнях по домам хлебом уже не занимались, больно муторно.
Егоров отступил за обочину, к лопухам и бурьяну.
«Каблучок» затормозил. Водитель перегнулся через пассажирское сиденье, крутанул ручку, опуская стекло.
– Салют, начальник!
Он знал участкового из Покровского много лет и не мог проехать без того, чтобы не выказать свое уважение.
– И тебе не хворать, – ответил на приветствие Егоров. – Чего опаздываешь?
– Да, понимаешь, на переезде через железку автобус с паломниками сломался. Ни туда ни сюда. И не объедешь. Пока вытолкали… Прикинь, и смех и грех.
– Много смеешься. А тебя люди ждут. И Люба извелась.
– Вот уж не поверю.
– А ты поверь.
– Да еду я, еду.
– Постой. Ты Славку Колычева дорогой не видал?
– Не встречал.
«Москвич» фыркнул и покатил дальше.
Так-то лучше, кивнул Егоров, а то Любу наверняка задергали: где хлеб да где хлеб?
Прежде чем вернуться на дорогу, он критически осмотрел ботинки и похвалил себя за предусмотрительность, что не на шаг отступил, а подальше. Блестят. Но до Мизинца еще шагать и шагать.
Вот как бывает. Пропало имя, а потом вернулось. Словно из небытия вытянули и снова жизнь вдохнули. А там, глядишь, пройдет сколько-то лет, и уже прежнее обзывалище сотрется – что не было чудного озерца Мизинец, а был помойный отстойник, вонючий, в бурых пленках.
И-эх, если бы в начальные колхозные годы решено было построить у села Покровского не птицеферму, а коровник! Это было бы разумно, потому что травы по озерным берегам вдосталь. Но в районе, а может, не в районе, на областном уровне постановили и припечатали: птицеферме тут стоять и цвесть! Будем, товарищи, спущенный свыше план по птице выполнять и перевыполнять. А что курей тех кормить чем-то надо, и это в местах, где зерновые отродясь не сеяли, о том в районе-области никто не подумал, а коли подумал, так перечить не осмелился, а то еще во враги-вредители запишут. И другой вопросец: как по местным дорогам яйца вывозить будем, чтобы без боя, не колошматя на ухабах? Резонный интерес, между прочим, в стиле «троек» времен культа личности, но с ожидаемым ответом: а как-нибудь! И была построена ферма, и стали полуторками возить зерно сюда, а яйца отсюда, сеном прокладывали. Случалось, и план выполняли, правда, с приписками и натугой, так что ни копейки на сторону, на тот же отстойник, не до жиру. Вот если бы коровник поставили… Навоз для местных песчаных почв что сахар для чая. А с куриным пометом куда? Его просто так на грядки не сыпанешь, он ядовитый, его замачивать надо, разбавлять, выдерживать, да и не нужен он в больших количествах, только во вред. И куда его девать? Да в озерцо, оно же рядом. И повалилось дерьмо, полилось…
-–
Ветер играл листьями рябин, самовольно поднявшихся вдоль дороги. А вон и взгорок, за ним Мизинец и прячется. А вот ферма. К ней уже не подойти, так заросло все, прямо джунгли какие-то.
С озера долетел перестук подвесного мотора. По звуку «Москва» или «Вихрь», старье, еще советских времен. Нынешние импортные урчат сыто, довольно.
Поднявшись на взгорок, Егоров остановился. Теперь можно признаться: было у него предчувствие сильно нехорошего, и гнал его от себя, а не получалось.
Он стоял, и было ему тошно. И не только от того, что видел, но и потому, что придется что-то делать, как-то все разруливать, и выйдет что из того или нет, одному Богу известно.
Мать говорит, что только Он все знает и все может. Но если Ты такой всемогущий, то зачем так жестоко, а? Не Ты ли говорил через Сына своего, что убогим и немощным открыта дорога в Царствие Небесное? Это потом, а сейчас, в этой жизни, сейчас им – как? И нам с ними – как? Нет, не Господь тут в надзирателях, не Он десницу приложил, здесь черти верховодили.
По озерцу скользили пузыри, силясь оторваться от воды, взлететь. К пузырям липли белые хлопья, собиравшиеся в пену. Жалобно шевелила плавниками рыба, всплывшая кверху брюхом, а какая-то уже не шалохалась, сдохла.
Рыбы было много, но все некрупная. В позднюю весну при сильном ветре через пережабину перемахивала вода из большого озера, с ней и заносило мелочь. Но вырасти до приличных размеров мальку было не суждено, кормежка скудная, да и туристы с бреднями выгребали все едва ли не подчистую.
С тех пор как очистился отстойник, снова стал озером, летом на перешейке часто ставили палатки. Уж больно место примечательное. Песок, сухо, и тут озеро, и там вода, и деревня в стороне. Ищи место лучше – не найдешь. А вечером у костра под гитару с Митяевым: как здорово, что все мы здесь сегодня… Красота!
Все, робяты, кончилась лафа. Теперь стороной обходить будете, вам такие натюрморты с пузырями ни к чему, вам пастораль подавай в честно заработанный отпуск, а тут дрянь и вонь, вдохнуть и сплюнуть. Химия.
Он наморщил нос. Смердело. Подойди ближе – так, может, и до рези в глазах. Но Егорову и отсюда было видно: нет тут Славки Колычева.
* * *
Два часа до отправления. Можно посидеть и расслабиться. Что Олег и сделал, выбрав лавочку под березой, листья которой еще не набрали ни размер, ни летнюю шершавую жесткость.
Полчаса ему было комфортно. Словно калитку закрыл: он – здесь, все остальные – там. Все и всё – и Ольга, и разжиревший монах в наглаженном одеянии, и золотые купола Пустыни, и рябь озера – белым по голубому. Мысли бессвязно сменяли друг друга, и в этих разрывах причины и следствия было то необходимое, что требовалось ему здесь и сейчас.
Потом на лавочку уселись две женщины, явно не местные, те не стали бы приходить на вокзал так задолго. И не столичные, тех распознаешь сразу, и даже не всегда объяснишь, по каким деталям, наверное, по общему впечатлению, по раскованности, вольности жестов. И без чемоданов: у одной что-то вроде кофра, у другой рюкзачок. Паломницы.
Женщины не обратили внимания на соседа, так были увлечены разговором.
Олег пытался не прислушиваться, но не получалось. Это как после снегопада в промороженном, битком набитом автобусе, где под потолком салона, кажется, клубится туман. И вот кто-то из сидящих, кому повезло сесть, достает апельсин и начинает его чистить, а потом есть, но сначала – чистить. И запах цитрусовых вдруг становится невозможно сильным, тошнотворным и прилипчивым.
У женщин, навязавших ему свою компанию, были голоса такой громкости и тембра, хотя и не визгливые, не одышливые, что они просачивались сквозь любую преграду.
Слова тоже имели значение. И это было опять как в автобусе, когда и погода погожая, и салон не забит, и ты сидишь, но тебе не повезло, потому что две дебелые тетки через проход увлеченно трут о делах семейных, что у Гришеньки обострился геморрой, что Нона, стерва, совсем житья не дает, а Петюня, такой жены не стерпя, спивается на глазах.
– Он милый, и подрясник ему к лицу.
– Да, да, да. И бородка! Ты заметила, какая ухоженная?
– А говорит как! Будто ручей журчит.
-–
Олег зажмурился, авось поможет. Не помогло. И раньше не помогало. Такие голоса и такие разговоры уже лет двадцать не просто раздражали – выводили из себя, бесили. Проявилось это неожиданно, и поначалу он удивлялся собственной нетерпимости, а потом перестал, потому что без толку, тут что-то делать надо. И он нашел способ. Тогда только-только появились компактные кассетные магнитофоны – компактные по тем допотопным временам, естественно, а так они были побольше мыльницы. Их потом быстро перекрестили в «плееры», а те, у кого их не было, пренебрежительно в «дебильники». Вот и он обзавелся плеером, соглашаясь, что «дебильник» тоже годится. Потому что это странно, почти непристойно, когда, отбивая ритм рукой о бедро или ботинком о замусоренный пол электрички или автобуса, люди в наушниках слушают ведомую лишь им мелодию и, немо шепча губами, повторяют произносимые кем-то слова. Уподобляться не хотелось, его вынуждали. Вооруженный плеером, он становился если не победителем, то хотя бы бойцом. Надев наушники, в музыке и рифмованных строках находил защиту. Первое время… К сожалению, музыка рождала образы, которые напоминали о прошлом, говорили о дне сегодняшнем, грозили днем завтрашним. Слова песен, какими бы пустыми они ни были, тоже возвращали в мир реальный. Даже иностранные! С ними еще хуже: не улавливая смысла из-за скудости своего английского, он начинал гадать, каким этот смысл может быть, что подчас уводило слишком далеко и слишком глубоко. А хотелось не думать! Как вечерами перед телевизором, когда он отключал, если верить ученым, 80 процентов мозга.
«Тебя зомбируют», – фыркала Ольга.
«Доброволец я», – отвечал он, опуская объяснения, что без этого ящика с экраном может додуматься до такого, что жена взвоет.
Музыка в плеере обороняла все хуже, крепостные стены превратились в дуршлаг, и неприглядная действительность уже готова была восторжествовать, когда он повстречал свою одноклассницу, по-прежнему красивую, но уже другой, женской красотой. Одноклассница, как выяснилось после начальных ахов и комплиментов, работала в конторе одновременно экзотичной и самой что ни на есть прозаической. Перед расставанием, наболтавшись, его озарило, и он попросил об одолжении. Одноклассница озадачилась, но расспрашивать не стала, видимо, несколько утомленная общением с бывшим соседом по парте. Через два дня они встретились, она передала кассету и убежала, не оглянувшись и не желая возобновлять старую дружбу. В тот же вечер, в автобусе – именно таком, как надо, забитом неприятными людьми, он достал плеер, надел наушники и закрыл глаза. Нажал кнопку… Тишина. Легкий шорох. Щелчок. И голос: «Московское время 18 часов 22 минуты 14 секунд». Пауза. И снова тот же бездушный голос: «Московское время 18 часов 22 минуты…» Снова пауза. И снова голос: «Московское время…» Кассета была полуторачасовая. До без десяти восемь.
Недолог был век кассетных плееров, но не «дебильников». Вот и сейчас, в ожидании поезда, он мог бы достать смартфон – тот же плеер, да и запустить что-нибудь «тяжелое» или «металлическое», чтобы «громко и гордо», благо в плейлистах этого добра в достатке. Грохочущий ударник, рокочущий бас и запилы гитары стали бы заменой того памятного «времени», пусть и слабой, суррогатом. А если поискать в Сети, то, наверное, и «московское время» можно найти, в Инете чего только нет – все есть.
Да, он мог бы вдавить «ракушки» в уши и добавить громкости, но не сделал этого. Потому что непрошеной вернулась злость, накрыла волной. С наушниками и «металлом» в них было бы проще, но это уступка, наглядная демонстрация слабости. А он не хотел уступать. Все, извините, уже не тот возраст: что раньше годилось, нынче не катит.
Хотя уже давно не катило. Теперь и не вспомнить, когда, с каких осоловелых глаз он выковырял из плеера кассету и швырнул ее в окно. Тогда у него от случая к случаю еще пробуждалось стремление принимать жизнь такой, какая она есть, быть терпимым в надежде, что в ответ она станет снисходительной к нему. Иллюзии обычно исчезали вместе с винными парами. Пропали они и в тот день. Протрезвев, он искал кассету, все кусты под окнами обшарил, но так и не нашел. Пытался позвонить однокласснице – оказалось, она с мужем уехала в Германию, навсегда. И все, финита.
-–
– А ты маслица монастырского купила?
– А как же!
Он не уступит. Как не уступил Ольге – и уехал. Как не поддался ласковым и уже потому казавшимися насквозь фальшивыми речам монаха – и ушел. Наверное, это день такой, когда нельзя уступать, когда, будучи неправым, ты остаешься сильным.
Олег открыл пакет и достал бутылку. Она была наполовину полной. И не каким-то теткам, да хоть праведницам, хоть мироносицам, сделать ее полупустой.
Женщины притихли.
Олег припал к горлышку. Водка ударила в небо, скользнула по пищеводу. Он оторвался, гыкнул:
– У, зараза!
Он сложил губы колечком и вытянул, будто собирался рыгнуть. Жаль, побагроветь не получилось.
Паломницы уже были на ногах. Подхватили поклажу. Видно было, что их душит желание высказаться, но они не решались, потому что кто его знает, это быдло…
Олег посмотрел на них незамутненным ни сомнением, ни тем более раскаянием взглядом.
– А я еще и пердю, – сообщил он.
Женщины сорвались с места, и когда были в паре шагов, что вроде бы гарантировало некоторую безопасность, одна – та, что с кофром, выдохнула-выкрикнула:
– Хам!
– Совершенно с вами согласен, – не стал возражать Олег. – Хам и есть. И что?
Женщины его не услышали – умчались, но Олега это и не занимало, он свою роль сыграл, был доволен и ею, и своим исполнением, а что реплика повисла в воздухе, так это издержки, не меняющие и не отменяющие сути.
Он убрал реквизит – позже глотнет еще, но сейчас и без того тепло и легко.
Оставшееся до посадки на поезд время на его скамейку никто не зарился. Олег еще пару раз слегонца приложился к горлышку. Доел колбасу, которая уже не казалась отвратной. И крекеры выгреб до донышка.
Ему не было скучно, хотя без скуки, казалось, тут не обойтись, потому что в голове подгорала прежняя каша. И разговор пускай не с самым умным, но давно знакомым и приятным собеседником – с собой любимым! – никак не складывался. И это при том, что умного не требовалось, приятного довольно.
Темнело. На западе дрожали оранжевые и малиновые отблески заката. На небе ни облачка. Ясно.
* * *
Камни возили издалека, с Онеги. Там гранитные глыбы обтесывали, грузили на барки и отправляли в долгий путь. Сквозного не было, поэтому на Новгородчине плиты перегружали на телеги, запряженные четвернями, и здоровенные битюги, раздувая ноздри и роняя клочья пены, волокли свой тяжкий груз дальше, по лесным дорогам. У северного края озера плиты снова перекладывали, на этот раз на плоты, и потом уже местные мужики, орудуя длиннющими веслами, дождавшись безветрия, доставляли ценный груз к монастырскому острову. Поначалу пытались ходить по копанке, но там неповоротливые плоты застревали, поэтому от спрямления отказались, только вкруг.
Стоило это все – и сами плиты, и труд каменотесов, и доставка – денег немереных. Хотя и считанных. Монастырский казначей за расходами следил строго. Но и то правда, что поступлений в казну было столько, что позволить можно было любые расходы. Жертвователей хватало, даже от императорской семьи перепадало, а коли так, то отчего не пороскошествовать? И когда решено было укрепить берег острова, то с легким сердцем и напутственной молитвой отказались от песчаника из окрестных каменоломней в пользу онежского гранита – бурого, с малиновыми прожилками, благородного.
И опоясали остров, как бочку обручем. Плиты уложили встык, плотно, чтобы на века стали они защитой от своеволия волн и ярости ледохода. Но на века не получилось. С каким бы старанием ни подгоняли гранитные глыбы друг к другу, сколь бы неподъемными они ни были, время оказалось сильнее – как и всегда, как и везде. Дождевая вода просачивалась сквозь щели, размывая песчаную подложку. Ручьи, струясь по неведомым подземным протокам, тоже лишали камни опоры. По внутреннему краю гранитного пояса буйствовала зелень, с которой, как ни пытались, не могли справиться послушники и трудники, а при советской власти этим и вовсе никто не занимался. Эта сорная трава была не в силах своими немощными корнями раздвинуть плиты, но действовала исподволь. Земля становилась рыхлой, мягкой, да к тому же изъеденной муравьиными ходами, и вода все легче попадала под плиты. Замерзая в морозы, она разрывала гранитное кольцо, горбатя камни. По весне, с теплом, они ложились на прежнее место, как тротуарная плитка на московских улицах, но где-то застревали, а где-то опускались ниже изначального. И все же пояс держался, поражая своей крепостью и заставляя мужчин XXI века, оказавшихся на монастырском острове, морщить лбы и размышлять о том, как он был сделан и сколько сил было положено на его создание. Женщин подобные вопросы не занимали.
Лишь в двух местах берег был свободен от гранита. Осенью 1941 года несколько плит подняли и увезли, чтобы использовать при строительстве блиндажей. И получилось годно, крепко, вот только слишком много труда потребовалось, так что попробовали – и отказались. Не до того было, немец подступал все ближе.
В тех местах, откуда взяли камни, со временем образовались небольшие заливчики, и это лишний раз указывало, что гранитный обруч был сооружен не гордыни и не красоты ради. Полукругом у этих заливчиков, уже в наши дни, были установлены скамейки, чтобы притомившиеся паломники могли отдохнуть, успокоить ноги.
Обо всем этом – как возили камень и откуда, и зачем – Олег вычитал в путеводителе и пытался рассказать Ольге, но она не смогла скрыть своего безразличия, и муж замолчал, замкнулся. Сейчас она об этом жалела. Ну что ей стоило проявить хоть чуточку интереса? Пускай и фальшивого, Олег не стал бы разбираться в нюансах. Зато все могло повернуться иначе.
-–
– Ты уж прости, но не вижу я тебя с ним рядом. Нет у вас будущего. Разные вы. Слишком разные. Он грубый, черствый, и на душе у него темно.
– Зачем ты так? Просто я не знаю, что ему нужно, чего он хочет.
– Я и не говорю, что он плохой. А что грубый, так и есть.
– Ты не сердись на него. – Ольга коснулась рукой ладони подруги. – Он такой, его или принимаешь, или нет.
– А ты его принимаешь?
– Он изменился. И я изменилась. Раньше с чем-то легко мирилась, на что-то внимания не обращала. Теперь уговариваю себя: терпи!
– Чего ради?
Они сидели на скамейке, и разглаженное затишьем полотно озера расстилалось перед ними. На неподвижной воде сидели чайки. Если верить примете, завтра будет хорошая погода.
Туфли они сбросили, находились за день и настоялись.
– Столько лет вместе. И Лера…
– Что дочь? Лера уже студентка, ей вообще не до вас. А сколько прожито… Это как посмотреть. Сама говоришь: изменился. А так не бывает, чтобы человек враз менялся, все постепенно происходит, а мы до поры этого не замечаем или не хотим замечать. Вот и получается, что замуж ты выходила за одного человека, жила с другим, а сейчас он вообще третий. И сходилась ты с тем, первым, а этому последнему, третьему, ничего не должна. Чужой он тебе. Вы давно врозь живете?
– Почти год. У него квартира от отца. Бывшей жене ничего не оставил, только сыновьям. Младшему – дачу, хорошую, большую, от кольцевой дороги меньше десяти километров. Олегу – квартиру. Туда он и съехал.
– А мать его? Может, это она воду мутит?
– Нет, она Олега вообще не касается, ни советом, никак. Она вся в его брате, там дети маленькие, трое, и сноха безрукая, безвольная, легла под свекровь, в рот ей смотрит. А той только и надо – нужной быть. Кому нужна, только тот ей по вкусу. А Олег помощи ни от кого не ждет, поэтому ей неинтересен. Отец его тоже своим умом хотел жить. Они потому и развелись.
– Слушай, а может, у него кто-то есть? – оживилась подруга. – Ну, на стороне, любовница…
– Нет у него никого. Это я бы еще поняла. Я ему безразлична стала. И как женщина тоже.
– А он тебе?
– А мне обидно.
– Я не о том. Ты его любишь?
– Иногда так жалко его…
– Раз жалеешь, значит, любишь. Но ты спроси себя: нужна ему твоя жалость? Вот вытащила ты его сюда, и чем закончилось?
– Я хотела как лучше.
– Все мы хотим как лучше, по-христиански. – Подруга нашарила ногами туфли и стала втискивать в них ступни, а они у нее были широкие, с шишками у больших пальцев, и поэтому она морщилась. – А вместо благодарности известно что получаем.
Перед лицом Ольги появился кукиш, такой плотный, словно подруга только и делала на досуге, что складывала фигуру из трех пальцев.
– Пьет он! – с отчаянием проговорила Ольга. – Надо было что-то делать, хотя бы попытаться.
– Ты и попыталась. А теперь успокойся, тебе себя упрекнуть не в чем.
– Он ведь мне уступил, поехал с нами.
– И свинтил, – припечатала подруга. – Еще и гадостей наговорил. На прощание.
– Но ведь сопьется.
– Что?
– Сопьется он.
– Себя винишь? Ты эти мысли брось.
– Я ему сейчас позвоню.
– Не вздумай!
С колокольни за их спинами слетел и поплыл над островом и озером колокольный звон. Верующих сзывали на службу.
– Пора.
Они поправили платки, разгладили юбки и пошли вдоль берега, по тропинке. Подруга трещала без умолку в предвкушении того, что должно было произойти. Она так разливалась соловьем, что ее хотелось ощипать или хотя бы ущипнуть. Ольга даже пальцы напружинила, но в этот момент подруга сказала с подобающим благоговением:
– Может, сподобимся старца Иринея увидеть.
И Ольга опомнилась, подумав: «Беду надо переживать в одиночестве, тем более горе». Она опустила голову, словно ее только и занимало, как бы не споткнуться о приподнявшийся край гранитной плиты.
А тропинка у следующей заводи отрывалась от каменного пояса монастырского острова и уводила на храмовую площадь, к паперти.
* * *
Над перроном теплились огни фонарей. Голос с металлической хрипотцой уведомил, что начинается посадка. Поезд давно был наготове, а теперь, повинуясь расписанию и голосу из репродуктора, распахнулись двери вагонов. Проводницы прошлись тряпками по поручням.
В составе было семь вагонов, из них два купейных, остальные – плацкарт: ради нескольких часов в дороге люди разумные попусту тратиться не собирались, и так нормально, не баре. Был бы общий вагон, они бы и в нем поехали.
Олег предъявил билет. Проводница – средних лет, молодящаяся, с крашеной челкой –ощупала его глазами, задержавшись на пакете, в котором сквозь целлофан угадывались бутылки.
Время еще было, поэтому подниматься в вагон Олег не стал – закурил. Зачем дымить в тамбуре, когда можно на свежем воздухе? Тут он его лишь чуть-чуть подпортит.
К проводнице подошел мужчина в форме железнодорожника.
– Слышала? Кажись, отменят нас, не будет прямых на Москву.
Проводница охнула:
– Да как же?
– Говорят, пассажиров мало. Никакого резону.
– А с нами что?
– Не волнуйся, без работы не останешься. Никуда рельсы не денутся, и поезда будут ходить. До Твери, на Бологое, на Великие Луки. И на Питер прямой сохранят. Но твою ж дивизию! Вот жизнь, а?
Стоило мужчине в форменной тужурке отойти, как к проводнице подлетели ее товарки, вмиг забывшие про свои вагоны.
– Что бригадир сказал? Будет сокращение?
– Будет.
– Да как же?
– Пассажиров им мало!
Олег выбросил окурок – запустил под колеса.
– Позвольте…
Женщины расступились. Он ухватился за поручень и постарался легко подняться по ступенькам, затылком чувствуя взгляд проводницы, такой неприязненный, будто это он виновник того, что так нескладно в стране с железными дорогами.
Без натуги не получилось, сказывалось выпитое. Так, может, это был другой взгляд: профессиональный, опасливый – от знания, сколько хлопот может доставить пьяный пассажир – не всякий рухнет на свое место и забудется до утра, такие типы попадаются, что им бы только покуролесить, а то и права качнуть.
В тамбуре он не задержался, прошел в коридор, нашел свое купе. Никого! Он достал бутылку, поставил на столик. Присоседил к ней корытце с винегретом.
Полчаса он пребывал в одиночестве и уже почти поверил в удачу, что так и будет.
За это следовало выпить.
Он взялся за бутылку.
Неплотно прикрытая дверь откатилась в сторону.
– Разрешите?
Возраст – около шестидесяти. Серые глаза, мешки-чернаки под ними. Волосы с сединой. Выбрит. В общем, ничего примечательного и несимпатичного. И все же Олегу попутчик не понравился, но с этим ясно – рассчитывал на одиночество, и обломилось. И еще это необязательное «разрешите», словно если бы он ответил «не разрешаю», пассажир убрался бы с глаз долой.