bannerbannerbanner
Неокантианство. Седьмой том

Валерий Алексеевич Антонов
Неокантианство. Седьмой том

Учитывая все это, мы считаем, что не преувеличиваем, когда утверждаем, что Шиллер также отдал дань этическому ригоризму, основанному Кантом, в методологическом смысле, который представляет интерес исключительно с систематической точки зрения и является единственно оправданным; и далее, что он остался верен этой точке зрения, как только завоевал ее. В отношении этого последнего исторического факта, а также в отношении фундаментальной приверженности основам Канта, мы рады возможности указать на совпадающие суждения двух специальных исследователей в нашей области, которые в остальном отличаются друг от друга и от нас своей философской позицией. Томашек приходит к выводу: «Шиллер, и это следует отметить прежде всего, не желает, чтобы в самом принципе морали Канла что-либо изменилось», и называет это «дурной ошибкой, лелеемой до последнего времени, как будто Шиллер в своем позднейшем развитии… отдалился от своих первоначальных моральных принципов». от своих первоначальных моральных принципов».162 А Уэбервег критикует Шиллера за то, что он не отказался от принципов Канта, несмотря на свое более правильное чувство, а лишь попытался переделать их последствия в отдельных пунктах.163

В аналогичном смысле Дробиш и Твестен уже выступили против лаконичной формулы Куно Фишера, согласно которой Шиллер сначала ставил эстетическую точку зрения ниже, затем рядом и, наконец, выше моральной точки зрения.164 Однако, прежде всего, сам Шиллер наиболее четко прочертил основные линии своей позиции по отношению к этическому ригоризму Канта. Прежде всего, мы имеем в виду шестое письмо к Принцу, где он хочет «признаться пока», что он «думает совершенно по-кантовски по основным пунктам моральной теории», что он «согласен с самыми строгими моралистами», что добродетель должна абсолютно «покоиться на самой себе» и что она «не может быть связана ни с какой целью, отличной от нее»; что он «полностью разделяет кантовские принципы в этой части». Теперь мы видели (выше с. 252 f.), что это вступление к почти дословному письму отсутствует в более позднем эссе «О моральной пользе эстетической морали», и можно предположить, что это упущение не случайно или вызвано просто стилистическими причинами, но что поэт позже нашел отдельные выражения своей приверженности Канту несколько слишком сильными. Однако это не более чем просто предположение; ведь даже если не считать этого отрывка и известных нам признаний в письмах к Кёрнеру, Гёте и Канту, у нас остается вполне достоверное свидетельство того трактата, который как наиболее четко характеризует систематическое отношение поэта к Канту, так и наиболее сжато выражает его позицию в отношении ригористической этики. Мы имеем в виду уже упоминавшийся нами отрывок из «AnmuthundWürde» (p. 242 f.), который завершается недвусмысленным предложением: «Что касается самого вопроса, то после приведенных им (Кантом) доказательств между мыслящими умами, которые хотят быть убежденными, уже не может быть никакого спора, и я едва ли знаю, как можно не отдать скорее всю свою человечность, чем получить иной результат от разума в этом вопросе» (XI 365). С другой стороны, мы не знаем ни одного отрывка из более поздних сочинений или писем Шиллера, который бы отрицал указанную здесь основную точку зрения.

Но, конечно, Шиллер нигде не скрывал, что считает необходимым дополнить чистую этику со стороны чувства. Ибо «человеческая природа в действительности представляет собой более связное целое, чем философ, который способен создать впечатление о ней, лишь разъединив ее (XI 3G7). Это дополнение, однако, не означает ослабления трансцендентальной ригористической позиции – ведь философ способен сделать что-то только «путем разделения <, т.е. по принципу чистого разделения, – не означает и смягчения методически необходимого этического ригоризма, который Шиллер полностью усвоил в его самостоятельности, но стоит рядом с ним как нечто самостоятельно новое. Дополнение чувств может происходить двумя путями: через религию или эстетику. На первое решение Шиллер лишь намекнул,165 второе же, которое было в основном близко сердцу поэта, дано в самой широкой форме. Чисто моральное предстает с эстетической точки зрения как морально возвышенное, а затем расширяется до морально прекрасного.

Задачей нашего предстоящего заключительного очерка будет наметить систематические основы этого эстетического дополнения к этическому ригоризму, а затем попытаться ответить на исторический вопрос о том, присутствовали ли и в какой степени зародыши этой школы мысли, получившей свое полное развитие у Шиллера, уже у основателя критической философии.

* * *

Ethischer Rigorismus und sittliche Schönheit. II. VonK. Vor länder. 371—405, Philosophische Monatshefte Unter MitwirkungvonProf. Dr. Fr. Ascherson, Bibliothekar an der UniTerslt&tabibllothek zu Berlin, sowiemehrerer nam haften Fach gelehrten redigirt und herausgegeben vonProf. Dr. Paul Natorp. XXX. Band.Berlin. Verlag von Gteorg Reimer.1894.

Этический ригоризм и нравственная красота. III

Эстетическое дополнение к этическому ригоризму.

Даже если строгое, критическое разделение различных направлений сознания является первой задачей философии как системообразующей, методической науки, это не должно быть концом дела. Ведь эти направления, определенные способы производства сознания, с которыми мы познакомились в науке, морали и искусстве, – это, в конце концов, лишь ветви одного дерева, происходящие из одного общего источника сознания, из которого они разошлись по разным направлениям, производя из себя каждый своеобразное содержание. В ощущении этого родства, как дети одной матери, они стремятся выйти из своей изоляции к систематическому объединению. В предыдущей части мы сравнили процедуру дробления и анализа философской науки с процедурой формирования логических понятий; сравнение можно продолжить. Как предпосылкой всякого познания является разделение и различение посредством признаков, но полное понятие возникает лишь после того, как разделенные частичные понятия объединяются в целое, так и критика является лишь предпосылкой и подготовкой к систематике. Правда, прежде всего необходимо разграничить и отделить, чтобы объект мог выйти из размытости и неясного перетекания друг в друга, в которых он впервые предстает перед нами, и обрести твердую форму; и поэтому чистота и независимость отдельных сфер сознания может быть сохранена только путем их строгого разграничения, путем твердого определения границ. Но это разделение и изоляция были сделаны лишь с методической целью предотвратить смешение, а не для того, чтобы отрицать или прервать всякую связь. Однако если и после того, как независимость и автономия отдельных сфер была обеспечена формальным методом, то теперь можно, более того, нужно, строить мосты связи, взгляд, который до сих пор был жестко прикован к одной, ограниченной цели, может быть свободно направлен во все стороны, примирение может занять место разделения, за формой оппозиции может последовать форма гармонии, за чистым разделением может последовать не упразднение противоположностей, согласно концепции Гегеля, а соединение в контексте системы.

Связующий элемент, который переплетает нити, должен находиться вне трех сознаний и в то же время быть достаточно тесно связанным с ними. Остается только четвертый элемент, уже охарактеризованный в предыдущем эссе, который тесно переплетается с ними всеми как их общая основа: чувство. И даже если изображать этот «источник из потаенных глубин» в его всемогуществе остается прерогативой поэта, то, как однажды сказал Шиллер, «не одна только поэзия приводит разделенные силы души в единство, … как бы создает в нас все человечество». 166Даже для философа, если человек в остальном представляет собой… более связное целое*, чем он представляется в расчленении абстракции, философу «позволено больше», чем именно это разделение и расчленение, с которого он должен начать; вторая задача остается за ним, не средствами поэта и чувства, а средствами науки и требовательной систематики, искать связующие нити и создавать целое из частей, организм из членов, другими словами: Да, через это объединение в систему своеобразие отдельных областей только достигает своего полного роста,167 они должны объединиться друг с другом, чтобы дополнить друг друга, чтобы возник образ совершенного человечества.

 

Чтобы применить это к нашей конкретной теме, мы должны искать эмоциональное, т.е. эстетическое, дополнение к этическому ригоризму.

Моральный закон распространяется на нас, людей, т.е. разумных, не только желающих, но и чувствующих существ. Как бы мало нравственная воля ни характеризовалась удовольствием или неудовольствием, она, тем не менее, обязательно связана с чувством, будь то удовольствие или неудовольствие, власть или свобода. Понятие разумного существа вообще*, которое Кант часто использует в своей этике, по существу является лишь методической абстракцией, хотя и абсолютно необходимой и неизмеримо плодотворной ради чистоты морального закона, независимости этической науки. Реальный, конкретный человек, однако, в то же время облечен чувственностью, является разумно-рассудочным существом. Нравственное существо без чувств было бы пустой тенью без плоти нашей плоти и крови нашей крови. По мнению Шиллера, ангелам и демонам не место в трагедии, равно как, добавим мы, и в философской науке. Должному должно быть противопоставлено существо, которое должно, субъект, который отличается и чувствует иначе, чем того требует категорический императив Поэтому, думая о моральном законе как о движущей силе, обязательно думают и о воздействии на чувство. Без чувства невозможно применение первого к человеку, следовательно, невозможна прикладная этика. Итак, для нас теперь вопрос: с какой точки зрения чистый, формальный моральный закон представляется человеку как чувствующему существу, мораль – антропологическому человеку, homonoumenon – homophaenomenon, сильтовое существо – природному существу? Или в самой краткой форме: Каким образом моральный закон ощущается человеком?

Когда Кант, развивая этот вопрос, заявляет, что чувство уважения – это «первый, возможно, также единственный случай, когда мы смогли определить из понятий apriori отношение познания (здесь речь идет о чистом практическом разуме) к чувству удовольствия или неудовольствия»,168 Коген справедливо обобщил это предложение, сказав, что этот случай, это отношение скорее представляет собой область эстетики в целом.169 Ибо чувство составляет особое содержание эстетического сознания. В том смысле, что мораль чувствуется, она становится эстетической. И поэтому этика сама по себе требует дополнения через эстетику не для своего обоснования, а для своего исполнения и применения к человеческой природе. В этом смысле наш заголовок говорит об эстетическом дополнении к этическому ригоризму. Не так, как если бы мы пытались каким-то образом войти в обширную область собственно эстетики.

Наш интерес – этический; поэтому все чисто эстетическое исключается с самого начала. Конечно, мы вступаем в пограничную область эстетики, но нас интересуют только ее этические отношения. Подобно тому, как при создании этики необходимо было рассмотреть отношение морали к науке, так и при ее применении должно обсуждаться отношение к чувству, а в очищенном виде – к эстетическому сознанию. Поэтому основные эстетические понятия должны помочь нам в расположении материала. Однако с незапамятных времен они были неоспоримы: прекрасное и возвышенное. Поэтому далее мы будем рассматривать мораль с этой двойной точки зрения: морально возвышенное и морально прекрасное.

При этом необходимо соблюдать методологическую предпосылку, что материал остается тем же самым: мораль. Этика не может выйти за пределы самой себя; не существует морального превзойти долг. Напротив, эстетическое дополнение лишь показывает нам новую форму, в которую выливается мораль, для которой, однако, несмотря на все ее величие, она остается всего лишь материалом.

1. Морально возвышенное это форма, под которой мораль впервые предстает перед чувствами. В вплоть до XVIII века «возвышенное», как часть «возвышать», все еще употреблялось в своем собственном, местном смысле 170и, согласно бесспорному 171«номинальному определению» Канта, обозначало то, что является parexcellence (абсолютным) или великим вне всякого сравнения (Кр. 100); поэтому можно было бы также сказать: бесконечное. Теперь во всей природе нет ничего, что нельзя было бы считать малым по сравнению с другим (Кр. 103). С другой стороны, в каждой идее есть нечто возвышенное, поскольку она прорывается сквозь конечное как бесконечное, освещает его, или, в версии Канта: позволяет чувственности> видеть за бесконечным (там же, 121). Поэтому настроенность разума на возвышенное требует его восприимчивости к идеям (там же). Но если это возвышенное отвечает всем идеям разума (там же, 97), то кому же тогда может принадлежать предикат возвышенности в более высоком смысле, в более сильной степени, чем самой высокой идее, которую можно мыслить, безусловному и неограниченному закону Зельтена, единственному в мире и внешнему миру, который является parexcellence и абсолютно великим, во всех местах и во все времена!

Правда, Кант не рассматривал морально-возвышенное как таковое и под этим именем, а, скорее, в соответствии со своим критическим методом, обсуждал моральное в рамках своей этики, а возвышенное – в эстетике. Но систематическую возможность эстетического отношения к морали он с полной ясностью выразил в значительном отрывке «Критики способности суждения». «Плохое в хорошем, – говорит он там (Kr. 123 f.), – само по себе не принадлежит к эстетической силе суждения», но «определяемость субъекта этой идеей, и притом такого субъекта, который сам по себе может чувствовать препятствия чувственности, но в то же время может чувствовать превосходство над ней, преодолевая ее как изменение своего состояния, т. е. нравственного чувства, не есть единственное, что может быть обработано эстетически моральное чувство, тем не менее, связано с эстетической силой суждения и его формальными условиями в такой степени, что оно может служить для того, чтобы законность действия из долга в то же время представлялась как эстетическая, т.е. как возвышенная или также как прекрасная, не теряя своей чистоты». Таким образом, моральный закон может, независимо от его чистоты, быть представлен эстетически и в то же время – воздержимся пока от прекрасного – как возвышенный. Да, эта моральная черта возвышенного мощно проявляется в эстетике Канта, возможно, слишком мощно для формального характера, который, тем не менее, должен принадлежать ей согласно трансцендентальному методу. Ибо, если мы подчиняем возвышенное объекту природы только «посредством некоторой субрецепции (смешение уважения к объекту вместо уважения к идее человечности в нашем субъекте)» (Kr. 111), то в этом проявляется преобладание моральной субстанции над эстетической формой. Но мы не будем углубляться в этот предмет, важный для основания эстетики.172 С этической точки зрения нас больше интересует тот факт, что уже в «Критике практического разума» и «Основоположении», т.е. за много лет до того, как Кант изложил структуру своей «Эстетики», и в сочинениях, которые тем не менее предостерегают от так называемых возвышенных и благородных действий как морального восторга, эстетический термин возвышенного все же вливается в перо Канта-этика, хотя, возможно, бессознательно и без систематической связи, и именно в тех отрывках, где его язык поднимается в пафосе чувства до ораторского размаха в призе морали. Мораль и возвышенное, этика и эстетика так тесно связаны между собой.

Можно показать, как предикат возвышенности либо эксплицитно прилагается ко всем фундаментальным этическим понятиям Канта, либо может быть легко перенесен на них в соответствии с их систематическим контекстом. Моральный закон предстает в «торжественном величии», и «душа считает себя возвышенной в той мере, в какой она видит священный закон возвышенным над собой и своей бренной природой» (pr. V. 94); он заставляет нас почувствовать «возвышенность нашего собственного сверхчувственного существования (там же, 107). Долг апострофируется как «возвышенное, великое имя», перед которым умолкают все склонности (105). От закона возвышенность переходит к его создателю и носителю, к моральному субъекту, личности, которая «представляет нам возвышенность нашей природы (в соответствии с ее предназначением)» (106), возвышенность потому, что благодаря ей мы чувствуем себя возвышенными над «механизмом всей природы», включая нашу собственную природную личность. Возвышенной, таким образом, является идея человечности (Кр. 111), которая иногда отождествляется с самим законом, возвышенной как в собственной личности, так и в личности каждого другого человека, да, далее, во всем идеальном человечестве всех времен и всех стран, которое может быть суммировано в «славном идеале» «царства нравов». И это чувство возвышенности нашей судьбы возрастает в сознании самостоятельности, в сознании того, что мы сами себе и вообще закону и только поэтому подчинены этому закону, ибо сознание простого подчинения отпугнуло бы чувство возвышенного (Grundlegung p. 66). Наконец, возвышенность находит свое наивысшее возвышение в идее автономии, в том, что человек является конечной целью творения, а значит, и самоцелью, и в идее нашей моральной свободы, которая объединяет все этические понятия, упомянутые выше, и которая, в конечном счете, является причиной всего возвышенного.

По этой причине воздействие, которое возвышенное в природе оказывает на наши чувства, может быть в большей степени перенесено на моральное возвышенное. То, что мы все еще рассматриваем этот вопрос, делается не только для того, чтобы прояснить связь между этическим и эмоциональным моментом, но и для того, чтобы защитить этический ригоризм от упреков в суровости, холодности и трезвости, которые часто выдвигаются против него. Чувство уважения, которое вызывает в нас концепция морального закона, – это смешанное, двойное чувство, состоящее из удовольствия и неудовольствия. Все возвышенное сначала пробуждает в нашей груди, через ощущение нашей неадекватности идее, заторможенность, торможение нашей способности воображения, которая, как и все раздельное, связана с неудовольствием; мы поражены и молчим, чувствуя, как нас пронзает наше ничтожество. Но когда мы осознаем, что породили эту идею изнутри себя, торможение превращается в освобождение, подавление – в возвышение, нежелание – в высшее наслаждение. Мы сами возносимся к инопланетному величию, и нам как будто возвращается большее. Если всякое представление бесконечного вообще расширяет душу, так как наше воображение чувствует себя неограниченным благодаря устранению препятствий (Кр. 132), то насколько большее значение имеет представление о нравственном законе! Нет ничего более возвышающего и вдохновляющего, чем идея нравственного разума; Кант проповедовал это в бесчисленных отрывках своей «Этики». Правда, сначала нас, чувственных людей, охватывает священный трепет при созерцании ноуменального величия чистого закона, но этот священный трепет, который мы испытываем при виде глубины божественного расположения к нам,173 вскоре смешивается с чувством восторга от возвышенности нашей автономной, целеустремленной судьбы. Глаза, которые раньше с трудом выдерживали солнечное сияние нравственного закона,174 теперь не могут насытиться его славой (pr. V. 94).

 

И непостижимость «самоочевидного вопроса о том, что «в тебе есть нечто, что может осмелиться вступить в борьбу со всеми силами природы в тебе и вокруг тебя, чтобы победить их, когда они вступают в конфликт с твоими моральными принципами», 175отнюдь не ослабляет это восстание, а, скорее, только усиливает его до высшей степени. Таким образом, упрек в холодности и безжизненности, в черствости и трезвости, который так охотно выдвигается против этического ригоризма и который, кажется, также кроется в словах Шиллера о «школьном ученике морального правила» (XI, 369), совершенно несостоятелен для того, кто однажды был захвачен бесконечным величием морального закона. Напротив, Кант мог бы с полным правом сказать Шиллеру, что чувство возвышенности нашей собственной судьбы влечет нас больше, чем всякая красота:176 что он сам признал позднее, когда писал, что чувство возвышенного «может подняться до уровня восторга» (см. предыдущую страницу) и, «хотя оно и не является собственно наслаждением, тем не менее, гораздо предпочтительнее для тонких душ, чем всякое наслаждение».177 Ведь именно возвышенное движет, тогда как прекрасное «предполагает и поддерживает ум в спокойном созерцании» (Kr. 99, verg.) 112).

Поэтому Кант с полным основанием возражал против «совершенно ошибочного мнения», что «идея нравственного закона и предрасположенности к нравственности в нас… если бы она была лишена всего, что она может рекомендовать чувствам, то не несла бы с собой ничего иного, кроме холодного, безжизненного одобрения и никакой движущей силы или эмоции». «Все как раз наоборот; ибо там, где теперь чувства ничего не видят перед собой, а безошибочная и неискоренимая идея нравственности все же остается, скорее следовало бы умерить порыв неограниченного воображения, чтобы не дать ему подняться до энтузиазма» (Кр. 133). Напротив, мораль как движущая сила способна к мировому движению, так что она породила все великое в мировой истории, ибо нет другого истинного величия, кроме того, которое создает «моральная свобода». Сюда относятся два эссе о трагическом, трактаты VomErhabenen, UeberdasPathetische, UeberdasErhabene, вторая часть AnmuthundWürde, большая часть ZerstreuteBetrachtungen и т.д., в то время как развитие прекрасного от S.W., которое систематически по крайней мере одинаково важно, фактически обслуживается только «Anmuth» и эстетическими письмами, но другие трактаты учитывают обе темы примерно в одинаковой степени. Тем не менее, для нашей цели мы можем быть краткими.

Но на кого такая доктрина должна произвести более сильное впечатление, кому она должна быть более близка, чем Шиллеру, проповеднику свободы, как его однажды охарактеризовал Гете в сознательном контрасте с самим собой.178 И когда Гёте говорит о своем друге в другом месте:179 «Философию Канта, которая так высоко возносит человека, кажущимся его ограничением, он принял в себя с радостью», не описывает ли он тем самым наиболее правильно основную черту возвышенного, которое носит свое название от «возвышать», и в то же время наиболее удачно выражает близкое родство обоих героев, которое заметил еще Кёрнер (ср. выше стр. 247)? Преобладание морального момента в поэзии Шиллера, которое определило его прежде всего как драматурга, а в данном случае больше всего как трагика – так же как он сам вывел понятие трагедии из стремления к нравственно целесообразному и развил его в связи с возвышенным – а также в его характере в целом, слишком часто подчеркивалось, чтобы нуждаться в дальнейших словах. Любимые герои Шиллера действуют в соответствии с категорическим императивом, Гете – в соответствии с аффектом, говорит Гервинус однажды.180 И это основное направление поэта Шиллера, «искать в морали наиболее достойный материал для совершенной формы искусства», 181также соответствует отношениям в его теоретической рефлексии. О том, насколько Шиллер был захвачен концепцией возвышенного – а это было со времени его знакомства с «Критикой способности суждения» Канта, – свидетельствует уже то чисто внешнее обстоятельство, что большинство его эстетических трактатов посвящено тому же самому, и предпочтительно морально возвышенному.

Моральное возвышенное, однако, является наиболее близкой, в какой-то степени наиболее естественной формой, в которой мораль выражает себя эстетически. Ведь сначала нравственный закон предстает перед нами в своем всемогуществе по отношению к нашей природе, в своем величии по отношению к нашим склонностям, в своем конфликте с нашей чувственностью. Разделение сильнее объединения, и поскольку сознание разделения связано с неудовольствием, возвышенное все равно остается затронутым неудовольствием, воспринимается «с удовольствием, которое возможно только посредством неудовольствия» (Kr. 115). Но, хотя и наиболее близкое, морально возвышенное не остается единственной формой, в которой мораль способна выразить себя эстетически. Теперь мы рассмотрим:

2. Морально прекрасное.

Должна ли пропасть между моральным законом и человеческой природой оставаться вечно незаполненной, дисгармония между должным и сущим – вечно неразрешенной, противостояние между разумом и чувственностью, долгом и склонностью – вечно сохраняться? Наш ответ: да, в той мере, в какой чистота закона находится под вопросом. Чистота закона, на которой основана независимость морали, не должна нарушаться никакими соображениями, связанными с нашими склонностями, природой, чувственностью или чем-либо еще; Но именно в субъекте, в чувствах человека как чувственно-разумного существа, может произойти преодоление пропасти; по крайней мере, человек должен стремиться к такому примирению противоположностей, чтобы не оставаться вечно разорванным и разделенным внутри себя, а стать единым в себе и с собой.

Как бы парадоксально это ни звучало поначалу, момент красоты уже скрыт в возвышенном. Ведь к унизительному чувству покорности уже примешивалось (ср. выше с. 541) чувство удовольствия, возбуждаемое и питаемое мыслью о том, что мы сами породили идею морального закона в нашем внутреннем существе, что это, следовательно, наша собственная личность, наше «лучшее Я*, которому мы подчиняемся в «свободном самопринуждении*. Это чувство наслаждения еще не могло свободно развиваться; нежное растение еще зарастало подавляющей структурой морального закона, объединение от разделения, доверительная привязанность от внушающей благоговейный страх робости, и таким образом возникло контрастное чувство возвышенного. Но как напряжение не может возрастать до бесконечности, как дисгармония стремится раствориться в гармонии, так и возвышенное должно перейти в прекрасное,182 морально возвышенное должно перейти в морально прекрасное. Тогда нравственный закон уже не стоит перед нашими глазами в частично ослепительном, частично торжественном величии, но, поглотив их, спускается со своего мирского трона в глубины нашего сердца.183 Мы больше не чувствуем себя под ним, как под строгим дисциплинаром, но чувствуем себя в нем как дома, наполнены им, чтобы соответственно формировать свою жизнь и жизнь других.

«DeeGeeetxesatrengeFeesei связывает только рабское чувство, которое ее отталкивает, С сопротивлением человека исчезает даже величие Бога».

Теперь нравственность и природа обвенчаны друг с другом, природа стала нравственной, а нравственное проявляется как природа. Теперь это уже не просто нравственные существа без плоти и крови, и даже не бесцельные природные существа, но две половинки, ищущие друг друга, нашли друг друга, чтобы образовать единое, целое, совершенное человеческое существо, «совокупность человеческой природы». Пропасть исчезла, установилась гармония, идеальное равновесие душевных сил человека. Это идеал прекрасного человечества или нравственной красоты, который Шиллер представляет нам во всем своем великолепии.

Представленный нам во всем своем великолепии. Он напоминает древнеэллинскую калокагатию, но здесь избегается бессистемное смешение доброго и прекрасного 184и бессознательная наивность углубляется нравственным сознанием. Наша культура должна вести нас обратно к природе путем разума и свободы (наивная и сентиментальная поэзия); только через идеал мы возвращаемся к единству. Здесь не место показывать, как Шиллер с самого начала был предрасположен к этому единству чувственного и духовного факторов в человеческой природе; иначе нам пришлось бы обсуждать его сочинения от «Магтетердиссертации» до «Кюнстлерна «*. Далее мы также выделим лишь несколько характерных отрывков из его кантовского периода, главным образом те, в которых он ставит нравственно прекрасное рядом с нравственно возвышенным, следуя за Кантом и в то же время воспитывая его дальше. Ибо не случайно, что поэт впервые развивает свои взгляды на морально-прекрасное в систематическом контексте именно там, где он впервые обсуждает Канта;185 в том смысле, что, выразив ранее свое полное согласие с этическим ригоризмом Канта «в области чистого разума и в моральном законодательстве», он теперь обозначает в «реальном исполнении морального долга» точку, где он хочет попытаться утвердить отвергаемые там «претензии чувственности».

– «Таким образом, как бы ни противостояли друг другу действия влечения и действия долга в объективном смысле, в субъективном смысле это не так, и человек не только может, но и должен приводить в связь удовольствие и долг, он должен подчинять свой разум удовольствиям». Чувственная природа соединяется с его «чистой природой духа» не как «бремя», которое нужно отбросить, или как «грубый покров», который нужно сбросить – это средневековые, монашеские настроения – но «для того, чтобы самым тесным образом примирить ее с его высшим «я». «Сделав его разумным существом, то есть человеком, природа уже объявила ему обязательство не разделять то, что она соединила, не оставлять чувственное позади себя даже в самых чистых выражениях его божественной части и не основывать триумф одного на подавлении другого» (a. a. 0. p. 364). «Если бы чувственная природа всегда была только подавляемой стороной в моральной и никогда стороной, завершающей реальную, как могла бы она отдать весь огонь своих чувств торжеству, празднуемому над собой?» (a. a. 0. p. 4). 186(ibid. 368.) Напротив, нравственный образ мыслей человека должен «проистекать из всей его человечности», должен стать его природой; ибо «враг, которого просто сбросили, может снова подняться, но примирившийся действительно побежден». (364) Эта «ставшая природа* морали – характер прекрасной души, «печать совершенной человечности». Ибо – любимая мысль Шиллера – «человек предназначен не для того, чтобы совершать отдельные нравственные поступки, но чтобы быть нравственным существом»; «не добродетель, но добродетель – его правило», а добродетель означает: склонность к долгу. Следовательно, прекрасная душа не действует, а является;187 она не знает о своей красоте и «с легкостью, как если бы из нее действовал простой инстинкт, исполняет самые постыдные обязанности перед человечеством». И поскольку чувственность и разум, долг и склонность достигли в ней гармонии, смешанное чувство уважения переходит в смешанное чувство любви. Чувство больше не смотрит с опаской на закон разума; сам законодатель, «Бог в нас», склонился к чувственному и видит себя удовлетворенным «согласием случайного в природе с необходимым в разуме». Разум, напряженный в отношении, приходит к разрешению, к покою в любви (ibid. p. 387 ff.).

162a. a. 0. p. 230 и 238 соответственно.
163p. 209 ff. n. ö.
164Drobisch, о позиции Шиллера в отношении этики Канта. Verh. d. Sächs. Ges. d. Wise. 1859. XI 176—194. Twesten, Schiller in relation to science. Berlin 1863. p. 69 идр. Ср. тщательно продуманное исследование этого вопроса у Ueberwega. 0. S. 242 ff., также Meurera. 0. S. 7 ff. 43 ff.
165Сравните, в частности, шестое письмо к принцу Огюстенбургскому.
166Recension von Bürgers Gedichten, XII 342.
167Ср. Cohen, Kant’s Begründung der Aesthetik S. 342.
168Kr. d. pr. V. 89 f.
169A. a. 0. S. 143
170Ср. словарь Гримма, раздел «Искусство возвышенного».
171Мы, конечно, не можем входить в более глубокие исследования эстетики и определений. – Кр. означает «KritikderUrtheilskraft» Канта в издании Реклюма, кн. V. «Критика практического разума» в том же сборнике.
172Vergl. Cohen a. a. 0., S. 282 f., 238 ff., 252.
173Кант, DasmaginderTheorie и др.
174Это сравнение использует не только Шиллер, но и Платон).
175Учение о добродетели, с. 341; ср. p. 52 f.
176Религия в пределах стр. 22 примечание.
177UeberdasErhabeneXII, 300. Этот отрывок более определенный, чем тот, который был написан ранее в «ZerstreuteBemerkungenetc.» (1793): «…с чувством, которое, хотя и не может быть названо собственно удовольствием, намного превосходит удовольствие» (XI, 479).
178Annalen von 1794, IV 537.
179Einwirkung der neueren Philosophie, V 1195.
180G. d. d. D» V 504.
181Tomaacheka. a. a. S. 477.
182Ср. Trendelenburg, Niobe. Einige Betrachtungen fiber das Schöne und Erhabene. Berlin 1846. p. 22 ff.
183В этой глубокой притче из «Жизни и смерти «* высший эстетический идеал – сравните слова Гете о Зевсе Фидия, что в нем Бог стал человеком, чтобы возвысить человека до Бога – соприкасается с самыми глубокими и плодотворными мыслями религиозной мистики (Евангелие Логоса, dvdpaais и xatdßaais Максима Исповедника, рождение Бога в нас у Экхарта и Таулера).
184Сравните особенно письмо от 23 февраля 1793 года после нашей цитаты, S. 236 f.
185Милость и достоинство XI
186Три приведенных отрывка из» AnmuthundWurde» – это те самые, которые, как мы увидим ниже (с. 557), также привлекли внимание Канта, так что он записал их, чтобы приложить к ним свои замечания.
187Очевидно, что поэтическим переводом этого отрывка (XI 368) является известный дистих: Благородство есть и в нравственном мире. Обычные натуры платят тем, что они делают, благородные – тем, что они есть.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru