Фабрика была тогда крупнейшей в сигаретной промышленности Германии, однако как предприятие не представляла собой ничего особенного, потому что потребление сигарет в тогдашней Германии еще только начиналось217. Около 80% нашей продукции шло на экспорт, причем больше половины в Италию.
Структура нашего дела давала мне возможность в молодые годы увидеть Европу и во время деловых поездок расширить свой кругозор.
Отношения между нами и рабочими были прекрасными, патриархально-дружескими. Никаких раздоров и конфликтов ни по поводу заработной платы, ни по другим причинам не возникало.
Единственный инцидент, доставивший нам серьезное огорчение, был связан с рабочим, занимавшим пост бригадира, который сбежал в Берлин с четырьмя тысячами марок, которые должен был заплатить таможне. Я решил упомянуть об этом происшествии, о котором мне доложили вечером, когда я уже был дома, только по одной причине: благодаря ему я узнал, насколько по-разному работала полиция в Дрездене и в Берлине. Итак, когда я в своем милом, сонном Дрездене сразу же после получения известия о краже поспешил в полицию (телефонов в то время еще не было), чтобы поиски преступника начали как можно скорее, полицейский участок уже был закрыт, а дежурный сообщил, что сможет принять мое заявление только утром! Очевидно, в старом добром Дрездене ворам дозволялось заниматься своим ремеслом ночью, с тем чтобы к утру они могли благополучно покинуть место действия.
Поэтому я лишь на следующий день смог отправиться скорым вечерним поездом – во всеоружии всех необходимых бумаг, полученных в местной полиции, – в Берлин, чтобы начать поиски вора. Надо отметить, что там ночная служба полиции была организована совершенно иначе, чем в Дрездене. Мне тотчас же предоставили переодетого в штатское сотрудника, чтобы мы вместе с ним прочесали ночные кабаки и притоны. Это был весьма занятный, хотя и безуспешный рейд. После бессонной ночи я утром, в семь часов, вновь явился в управление полиции, где мне был предоставлен другой сотрудник. И, прежде чем мы с ним отправились в дневной рейд, я получил еще массу впечатлений в самом здании управления и умножил свой багаж знаний о работе берлинской полиции: я понаблюдал за арестованными ночью преступниками и женщинами-проститутками, сидевшими в специальном помещении за решеткой, а кроме того, присутствовал при сборе нескольких из сорока тайных сотрудников, которым показали привезенную мной фотографию вора. Каждый старательно вглядывался в его черты, стараясь как можно лучше их запомнить.
Когда я затем со своим спутником ездил по улицам Берлина, я попросил его всякий раз, увидев коллегу, давать мне какой-нибудь знак и был удивлен огромному количеству агентов, обеспечивавших безопасность на оживленных улицах имперской столицы.
Мой Шерлок Холмс проявил незаурядное чутье. Он сразу высказал предположение, что наш вор намерен бежать в Америку, и добавил, что такого сорта публика обычно останавливается в отеле «Гамбургский двор», расположенном рядом с тогда еще существовавшим Гамбургским вокзалом на северо-западе Берлина. И мы направились прямо к этому отелю, который оказался самой низкопробной гостиницей. Наш вор и в самом деле останавливался там и еще вчера, когда я прибыл в Берлин, уехал в Силезию.
Несчастный глупец был арестован через несколько дней в Бреслау218.
В 1883 году мне посчастливилось совершить первое из многочисленных путешествий в Рим, которые я ежегодно повторял до 1888 года включительно. Я уже упоминал выше, что нашим главным рынком сбыта была Италия. Мы продавали нашу продукцию государственной табачной монополии начиная еще со времен Гупмана, который нашел в Риме в лице князя И., как он полагал, подходящего торгового агента. Ибо его вера в необходимость взяток в коммерческих сделках с итальянским правительством была непоколебима.
В действительности же князь клал весьма солидные комиссионные себе в карман и жил на них в Вечном городе припеваючи. Лет тридцать спустя я познакомился с его сыном, служившим в итальянской дипломатической миссии в одной из балканских столиц.
В 1883 году срок действия нашего долгосрочного контракта с итальянской государственной табачной монополией истек. До этого момента отец лично занимался отношениями с Римом. Была уже назначена дата его очередной поездки в Италию, когда он вдруг объявил о своем неожиданном решении предоставить эту миссию мне и выразил надежду, что я заслужу себе статус директора, заключив новый, выгодный контракт. Итальянский язык я к тому времени выучил в Дрездене с помощью секретаря итальянского консульства, барона Лочеллы, бывшего гарибальдийца219.
И вот, еще горя идеями, которыми проникся в гимназическую пору, я устремился в неслыханно прекрасный Рим. Чрезвычайно медленный ход переговоров в Министерстве финансов с господином Франчиозини и тогдашним генеральным директором таможенного управления, впоследствии министром финансов Элленой220 позволил мне продлить пребывание в Риме до полутора месяцев и таким образом увидеть хотя бы малую часть из множества достопримечательностей. Чем лучше я узнавал Рим, тем больше убеждался в том, что на основательное знакомство с ним нужны годы. Богатства и красоты, которые таит в себе этот удивительный город, подобны безбрежному морю.
Со временем я нашел доступ к немецким художественным кругам и благодаря одному дрезденцу по имени Кальберла221, жившему у Монте Ротондо в своем имении, познакомился с Римской Кампаньей.
Переговоры мои в конце концов увенчались успехом. Однако подписание договора должно было состояться лишь через две недели, поскольку итальянская бюрократия работала очень медленно.
Я, пользуясь случаем, съездил в Неаполь, где счастливым образом встретил уже знакомое мне по отелю «Квиринал» в Риме одно милое датское семейство, в котором были две очаровательные дочери. Датчане не знали ни слова по-итальянски, с грехом пополам изъяснялись по-французски, зато бегло говорили по-немецки, так что я в роли гида пришелся им как нельзя кстати и получил удовольствие от знакомства с достопримечательностями Неаполя в этой прелестной компании, а кроме того, совершил вместе с ними поездку на Капри через Сорренто и Кастелламаре.
Не знаю, что было для меня более притягательным – восхитительная красота острова и синева моря или голубые глаза северных дев. Во всяком случае наше прощание на руинах дворца Тиберия, когда время совместных путешествий закончилось, прошло со слезами и поцелуями.
Это был последний флирт в моей жизни. До того я с шестнадцати лет с завидным постоянством каждый год страстно влюблялся. В этот же раз я был настолько экстравагантен, что распространил свое нежное чувство на обеих сестер. Все кончилось бы трагедией, если бы эта история вышла за рамки безобидного флирта.
В те дрезденские годы я приобрел близкого друга в лице Рудольфа де Брейна, бывшего школьного товарища моего брата Альберта. Правда, неумолимая судьба и его скоро вырвала из моей жизни, как это случилось с двумя другими моими друзьями, умершими в расцвете лет: Карлом Шайдтом, которого скосил туберкулез, и Альфредом Юнкерсом, у которого было больное сердце.
Де Брейн, дрезденский голландец, отправился на Суматру, чтобы начать свою коммерческую деятельность на плантациях сахарного тростника. Через несколько лет, сделав неплохую карьеру, он вернулся в Дрезден, чтобы навестить родителей. Я быстро сдружился с этим удивительным человеком, чья мужественность восхитительно проявлялась как во внешнем, так и внутреннем облике.
Там, на плантациях, где человеку приходится рассчитывать только на себя, он стал настоящим мужчиной. Его левое запястье было повреждено зубами тигра, а на предплечье полосатый хищник оставил следы своих когтей, когда Рудольф вступил с ним в смертельную схватку, чтобы защитить своих рабочих.
Во время обхода плантации он увидел нескольких рабочих, вооруженных копьями, на которых только что напали тигры. Один из них уже лежал растерзанный на земле, остальные обратились в бегство. Рудольф поднял лежавшее на земле копье и вступил в единоборство с тигром. Тот прыгнул ему на спину, и копье, вместо того чтобы вонзиться в живот хищнику, находившемуся в этот момент почти в вертикальном положении, под его тяжестью вошло в землю. И человек и зверь в течение нескольких мгновений, которые показались де Брейну вечностью, боролись друг с другом, и тигр прокусил попавшее ему в пасть запястье де Брейна и разодрал когтями его левое предплечье. Тем временем из фактории подоспела помощь. Кто-то метким выстрелом – пуля просвистела мимо головы де Брейна – убил тигра.
Рудольф рассказывал об этом приключении просто, ничуть не рисуясь. Неудивительно, что этот роскошный мужчина, после своих семилетних странствий изголодавшийся по европейским женщинам, произвел в дамском обществе фурор. Вскоре он познакомился с подругой своей сестры, и они страстно влюбились друг в друга. К несчастью, юная дама уже была помолвлена и, несмотря на пылкое чувство к де Брейну, не решилась взять обратно данное жениху слово.
Эта верность общепринятым нравственным нормам, это преступление в отношении любимого человека и себя самой, которое совершила девушка, сыграли роковую роль в судьбе моего бедного друга, ускорив трагический конец.
Он бросился прочь из Дрездена, чтобы найти забвение в индийских безлюдных просторах. Насколько я понял из его писем ко мне, ему не удалось преодолеть свое несчастье. Слишком любя своих родителей, чтобы причинить им горе самоубийством, он поборол искушение пустить себе пулю в лоб и попытался найти избавление в морфии. Он разрушал себя все более сильными дозами, с тем чтобы его родные в конце концов узнали, что он скончался от болезни.
За этим адресованным мне письмом, исполненным глубочайшего отчаяния, вскоре последовала короткая записка. Рудольф с ликованием сообщал мне, что его избранница все же собралась с духом и отказала жениху! И что он приедет в Европу первым же пароходом, чтобы жениться.
Дней через восемь он и в самом деле прибыл в Дрезден. Увидев его, я пришел в ужас: это был уже совсем не тот цветущий и пышущий здоровьем де Брейн; передо мной стоял тяжелобольной старик, тощий как скелет. Устремив на меня усталый, тяжелый взгляд из ввалившихся глазниц, который едва не разорвал мне сердце, он сказал:
– Морфий подорвал мое здоровье. Мне необходимо сначала отправиться в санаторий, чтобы отвыкнуть от этого яда и восстановить силы. Только потом я смогу жениться.
Через три недели я получил известие о его смерти.
В двадцать три года я был назначен директором компании, а мой отец ограничился лишь членством в наблюдательном совете акционеров.
С коммерческой точки зрения оказалось весьма кстати, что мне «из‐за общей слабости» не нужно было в течение года отбывать воинскую повинность; во всех же остальных отношениях я горько сожалел об этом, особенно когда началась Первая мировая война.
Благодаря надежной материальной основе моего существования, которой я был обязан исключительно заботе отца, я счел возможным летом 1885 года заключить помолвку с моей будущей женой и вскоре после достижения двадцатичетырехлетнего возраста жениться. Четвертого января 1886 года я ввел в свой дом мою супругу Генриетту, урожденную Класон222.
Моя жажда странствий по-прежнему влекла меня в дальние края.
Весной 1886 года назрела необходимость поездки в македонские табачные районы223, куда мы и отправились с моим петербургским братом Альбертом. Мы вместе прибыли в сказочно красивый Константинополь. Я был еще слишком молод, чтобы глубоко понять Восток; это понимание, на мой взгляд, доступно лишь зрелому человеку.
Если не считать нескольких посещений Святой Софии и стамбульского базара, а также Скутари224 с его танцующими дервишами и, наконец, «Пресных вод Европы»225 и т. д., мы сосредоточили свою туристскую активность на селамлике226, поразившем наше воображение своей помпезностью.
Однако мы были слишком одержимы коммерческим рвением, чтобы во время короткого пребывания в турецкой столице сильно отвлекаться от наших торговых дел, и большую часть времени уделяли общению с нашими деловыми партнерами. Это были преемники И. Рикехоффа, торговый дом «Петриди и К°» и один караим – Коэн Айваз.
Господин Петриди стал первым в моей жизни представителем одной из древних греческих патрицианских фамилий, какие можно встретить в Константинополе, Александрии и Лондоне, но едва ли в Афинах. От роскошных домов этих людей и от них самих веет культурой, древним богатством и международной цивилизацией.
К сожалению, первое впечатление, произведенное мной на этого человека, было отнюдь не благоприятным. Виной тому стала феска, которой я увенчал свою главу. Я и не подозревал, что для европейца это верх безвкусия – носить на Востоке феску, а еще меньше я мог предположить, что именно моя феска в глазах турок превращала меня в посмешище. Дело было так:
Мой брат Альберт привез мне однажды в Дрезден изготовленную в Крыму феску с голубой кистью. Поскольку она мне очень понравилась, я решил взять ее с собой в Турцию и даже во время путешествия носил вместо дорожной шляпы – видимо, желая показать окружающим, что я направляюсь в Турцию. И во время визита к господину Петриди я, разумеется, тоже был в феске.
Когда мы закончили деловые переговоры, на которых хозяин расточал любезности, и уже хотели откланяться, господин Петриди тактично заметил, что мне не следует появляться на улице в этой феске, ибо, во-первых, она помята, во-вторых, у нее совершенно невозможный старомодный цвет, а в-третьих, кисть не черного, а голубого цвета. Скорее всего, она была сшита еще во времена Крымской войны и к тому же куплена где-нибудь в провинции. В этой ужасной феске я уподобился бы чудаку, гордо разгуливающему по парижскому бульвару в допотопном помятом цилиндре шапокляк. И он не может не предостеречь сына своего старого делового партнера от такого фиаско.
В отель я вернулся в закрытой карете, и моя безжалостно развенчанная феска была сослана на дно чемодана.
На следующий день вечером господин Петриди давал у себя в доме ужин, который я не забуду до конца жизни, хотя никогда не считал себя гурманом. Именно поэтому я не обратил внимание на то, из чего состояли предложенным нам яства.
Однако необыкновенная изысканность угощений поневоле навела меня на мысль, что приблизительно так, возможно, выглядели пиры Клеопатры.
К сожалению, ужин у Коэна Айваза существенно отличался от петридиевского по качеству пищи, количество же оной, пожалуй, можно назвать катастрофическим.
Коэн Айваз был, как это, вероятно, сразу же поймет любой знаток Крыма, караимом, ибо эта фамилия является очень распространенной в упомянутом народе. По поводу ветхозаветного имени Коэн мне нет нужды распространяться; для тех же, кто не знаком с татарским языком, я хотел бы заметить, что слово «айва» представляет собой на этом языке обозначение соответствующего фрукта. В соединении семитского и татарского имен в определенном смысле отражается судьба этого народа.
Караимы – это еврейская секта, отрицающая Талмуд и основывающая свою веру исключительно на Ветхом Завете227.
С древнейших времен жившие в греческих колониях, в том числе и в Крыму, они после завоевания Крыма татарами ушли вглубь полуострова и веками мужественно отстаивали свою национальность и веру в борьбе с татарами, в то время как оставшееся там греческое население подверглось татаризации и исламизации228.
Их прибежищем стало Чуфут-Кале, где они построили город-крепость. Она находится неподалеку от Бахчисарая, древней столицы Крымского ханства.
Особая судьба, отличная от судьбы остального еврейского народа, определила и особый национальный характер этого крохотного народа (в России, по некоторым сведениям, осталось лишь около пяти тысяч караимов, которые живут преимущественно в Крыму), наделив его совершенно другими качествами, нехарактерными для евреев: храбростью и необыкновенной честностью. Поэтому русское правительство никогда не ограничивало их гражданские права, в отличие от евреев, живших в царской России в пределах черты оседлости.
Из дюжины табачных торговых агентов, с которыми мой брат Альберт имел дело на юге России и на Кавказе, большинство были караимы, в том числе брат Коэна Айваза из Константинополя.
И вот у этого господина мы должны были ужинать. Наши уверения, что мы еще не успели переварить петридиевский ужин, не помогли. Мы были приглашены «всего лишь» на плов, в приготовлении которого его жена, по его словам, была непревзойденной мастерицей. Нам ничего не оставалось, как покориться судьбе.
Я был бы не в состоянии перечислить все, что нам пришлось съесть, прежде чем дошла очередь до плова. С ужасом вспоминаю я этот ужин, с которого мой брат привез меня в отель совершенно больным. Впрочем, все остальные впечатления того вечера я с удовольствием храню в своей памяти: его богато одетую жену, множество ковров, которые он нам демонстрировал, называя цену каждого из них, и наконец всю его родню.
Если с хозяином мы беседовали по-русски, то общение с его весьма привлекательной женой оказалось довольно затруднительным: она была спаньоли (так назывались изгнанные из Испании евреи) и говорила, кроме турецкого, лишь на средневековом кастильском наречии229.
Среди родственников особенно выделялись две барышни Мангуби: восхитительно чистокровные семитские красавицы. Так, наверное, выглядели Дидона или Семирамида.
После приблизительно недельного пребывания в гостеприимном Константинополе мы отплыли в Македонию, в Кавалу230. Это морское путешествие под ослепительными лучами весеннего солнца, мимо Принцевых островов, по Мраморному морю и через Дарданеллы, а затем по ярко-синему Эгейскому морю с его живописными островами Имброс, Лемнос, Самотраки и – уже перед самой Кавалой – Тасос доставило нам незабываемое наслаждение. При виде природы Восточного Средиземноморья нас, северян, охватывает неописуемый восторг; мы начинаем понимать, что своим чувством прекрасного древние греки были обязаны восхитительной красоте окружавшего их мира.
Ступив на землю в маленьком портовом городе Кавала, имеющем особое значение для экспорта превосходного табака, мы мгновенно погрузились в хлопотливую жизнь турецкой провинции, хотя среди населения самого города преобладали греки.
Расположенные северо-западнее и восточнее Кавалы земли, напротив, населяли главным образом турки, занимавшиеся табаководством и овцеводством; кое-где попадались и греческие и болгарские деревни.
Турки выгодным образом отличались от своих христианских сограждан: не только потому, что им принадлежали лучшие табачные плантации и они были самыми усердными, заботливыми и честными табаководами, – турецкие зажиточные крестьяне поражали своей высокой бытовой культурой, а все турецкие крестьяне без исключения обладали естественным чувством достоинства231.
Турки – я говорю, разумеется, о турецких крестьянах, а не о коррумпированном нами, европейцами, чиновничестве – не уступают в честности никакому другому народу; я даже склонен отдать им в этом смысле пальму первенства. В сравнении с ними окружающие их восточные и христианские народы, в особенности греки и армяне, – весьма сомнительная публика.
Наши поездки на табачные плантации неизменно обогащали нас интересными впечатлениями. Когда мы приближались к всегда запертым воротам, нас по обыкновению приветствовал злобный собачий лай, возвещавший хозяину о прибытии гостей, чтобы тот заблаговременно мог спрятать от посторонних глаз жену и дочерей – а если он был настолько богат, что мог позволить себе такую роскошь, как гарем, то своих жен – и загнать в вольеры собак.
Наконец слуга проводил нас в дом. Хозяин торжественно принимал нас в своей «гостиной», помещении, почти лишенном мебели, пол которого был выстлан коврами. Стены тоже украшали ковры либо полотнища с вытканными изречениями из Корана.
Все по-турецки садились на ковре, курили и угощались засахаренными фруктами или лепестками роз, пили кофе. Непринужденная беседа – через привезенного с собой переводчика – сначала касалась чего угодно, только не табака; это было бы нарушением традиций. Говорили о путешествиях, о разных странах, о Турции, Германии, России и, конечно же, о политике. Я был удивлен тому, как хорошо эти табаководы осведомлены о европейской политике по отношению к их стране, и порадовался их восхищению нашим великим Бисмарком.
Тем временем весть о нашем визите распространялась по всей деревне. В «гостиную» входил один табаковод за другим. Однако лишь очень немногим – пожилым достойным людям – дозволялось сесть на ковер в нашем кругу; остальные опускались на корточки вдоль стен.
После почти часовой беседы хозяин наконец обращался к нам с долгожданным вопросом, не интересуемся ли мы случайно табаком. Получив утвердительный ответ, он спрашивал, не желаем ли взглянуть на его табак, и наша готовность воспользоваться его любезным приглашением становилась сигналом торжественного окончания прелюдии к деловой части встречи и перехода в сарай, где хранился табак.
Там высились аккуратные горы товара, богатство прошлогоднего урожая. Собранные поздним летом и высушенные табачные листья предварительно сортируются в сарае. Ферментации они подвергнутся весной, уже упакованные в тюки. И только после ферментации табак будет готов к переработке.
Нам дозволялось вытащить из штабеля пачку табачных листьев – одну, не больше, хотя одна пачка, естественно, отнюдь не отражала среднее качество всего штабеля. Попытки более детального изучения качества товара за счет увеличения количества образцов воспринимались хозяином как оскорбление. Предполагалось, что покупатель уже подробнейшим образом проинформирован своим торговым агентом о характере урожая в данной местности, о влиянии дождей на качество листьев во время их вызревания, о видах и способах удобрения почвы и наконец о добросовестности табаковода, о степени ответственности, с которой он возделывает свои табачные поля.
После знакомства с образцами продукции начинался восхитительный страстный и продолжительный торг. Когда наконец достигалось согласие по поводу цены, которая составляла приблизительно половину запрашиваемой вначале суммы, сделка скреплялась нескончаемыми рукопожатиями, причем обе стороны многократно громко повторяли окончательную продажную цену, радушно глядя друг другу в глаза.
Мы выплачивали каждому из продавцов, у которых покупали товар, несколько турецких фунтов золотом в качестве аванса при свидетелях – и на этом сделка завершалась. Расписки в получении предоплаты никто не давал и не требовал, договор не составлялся, хотя приобретенный табак стоил солидную сумму, представлявшую собой годовой доход крестьянина-табаковода. Данного слова было достаточно. Обычно купленный табак еще довольно продолжительное время хранился у хозяина, прежде чем его забирали и производили окончательный расчет. Случаев, чтобы турецкий продавец табака нарушил слово и уступил проданный товар другому покупателю за более высокую цену, не было.
Где еще можно найти в простолюдинах такую честность, неподвластную никаким соблазнам и искушениям?
В торговле с болгарскими и тем более с греческими табаководами подобные отношения, основанные на добросовестности партнеров в исполнении своих обязательств, исключены.
Из Кавалы мы направились на северо-запад, в Серес, довольно большое болгарско-греческое поселение, а оттуда через Филиппы в Драму, которую уже можно было назвать небольшим городом. Мной овладело своеобразное чувство, когда мы ехали по исторической земле Филипп, ставших когда-то свидетелем исторических событий мирового значения: здесь, севернее исчезнувшего города, о прежнем существовании которого напоминали лишь отдельные торчащие посреди голой степи колонны, в 42 году до нашей эры Октавиан и Антоний разбили армию убийц Цезаря – Брута и Кассия.
Обращало на себя внимание поведение турецких женщин, попадавшихся нам на дороге. Хотя они и без того носили паранджу – причем не кокетливую, прозрачную, как это делали женщины в Константинополе, а глухую, непроницаемую, – они при виде нашей кавалькады останавливались и поворачивались к нам спиной.
Для меня, в отличие от Альберта, путешествие, которое из‐за отсутствия нормальных дорог приходилось совершать верхом, оказалось довольно утомительным. И когда мы останавливались на ночлег в каком-нибудь «хане» – так назывались совершенно примитивные турецкие постоялые дворы, – я от усталости мгновенно засыпал и почти не чувствовал укусов бесчисленных кровожадных насекомых.
Поэтому Драма показалась нам настоящим раем. Мы остановились в опрятном доме одного торговца табаком, у которого были жена и две дочери, проявлявшие любопытство к гостям, и «библиотека», состоявшая приблизительно из десяти томов.
Любопытство женщин особенно забавно проявилось, когда мы по прибытии захотели совершить тщательное омовение и для этой цели попросили у хозяев ведро свежей воды: их более чем скромный умывальник, наподобие тех, что можно видеть в русских крестьянских домах, представлял собой скорее рукомойник.
Дамы были явно заинтригованы: зачем этим европейцам понадобилось столько воды? И когда мы разделись и, достав из багажа резиновую ванну, принялись обливаться в ней, мы вдруг заметили, что мать с дочерьми изумленно наблюдают за нашими экстравагантными водными процедурами через открытую дверь.
«Библиотека» была предметом особой гордости хозяина. Представляя ее нам, он сообщил, что очень любит географию. А еще больше – путешествия! Чего только не увидишь в дороге! Его заветная мечта – постоять на Нордкапе, потому что оттуда видна вся Европа232. И он увидел бы Лондон, Париж, Берлин, Рим – это, наверное, было бы великолепно!
Через два дня мы расстались с нашим чудаком-географом, чтобы отправиться в обратный путь, в Кавалу. Приезд двух настоящих европейцев, конечно же, стал в Драме ярким событием. На нас смотрели так же, как, наверное, где-нибудь в Европе смотрели сто лет назад на негров. На окраине города располагался табор цыган, обитатели которого, закутанные в немыслимые одеяния, обрушились на нас, как целая ватага попрошаек. При этом дети и подростки – даже девочки – были совершенно голыми.
Вернувшись в Кавалу, мы предприняли поездку – на этот раз в повозке – на северо-восток, в Енидзе, важный центр табаководства, расположенный восточнее реки Карасу, у подножия гор, которые тянутся до самого моря. Там выращивают лучшие сорта табака.
В Енидзе, в фактории нашего друга Петриди, мы нашли самый радушный прием и европейский комфорт, позволивший нам как следует отдохнуть от тягот македонского путешествия. Господин Петриди даже прислал нам своего повара, избавившего нас от ужасов македонской кухни.
Путешествие назад в Константинополь, а оттуда домой мы начали из расположенного в непосредственной близости от Енидзе, южнее города, маленького порта Ксанти.