Определенную роль в антисемитизме Ценкера, вероятно, сыграл чрезвычайно негативный личный опыт в годы революции, которой, как он считал, во многом руководили евреи. Вообще, именно революция была причиной усиления подобных тенденций в России, и к таким же негативным последствиям в Германии привело ее поражение в Первой мировой войне.
Путь писем был весьма сложен: судя по всему, от Георга Шписа, скончавшегося в том же 1926 г., они попали в Хельсинки к Бруно Шпису, его племяннику, работавшему в этом городе. Бруно Шпис в свою очередь передал их вместе с другими материалами, относящимися к комплексу запланированной истории предприятия Шписов, Эрику Амбургеру (1907–2001), крупному специалисту по истории российских предпринимателей. Эрик Амбургер передал письма публикатору.
Воспоминания Георга Шписа, Вальтера Марка и Андреаса Ценкера были по отдельности изданы Вольфгангом Сартором в 2002–2004 гг.43 Теперь русские переводы объединены в один том. За возможность такой публикации хочу поблагодарить московское издательство «Новое литературное обозрение», в особенности А. И. Рейтблата. Следует назвать и имя Михаила Белопухова, который в 2000‐е гг. отредактировал и сверстал переведенные в настоящем сборнике немецкоязычные издания публикуемых мемуаров.
Вольфганг Сартор
Мне и моим сестрам выпала на долю поистине счастливая юность. Суровость и строгость нашего отца компенсировались безграничной добротой и мягкостью матери, а дед наш по материнской линии был нам товарищем и другом. Поэтому детские души наши исполнены были удивительной гармонии.
Дед мой, Людвиг Купфер (1801–1888), родился 13 февраля 1801 года в Митаве44 в многодетной семье, насчитывавшей пятнадцать детей. Его предок Кристоф Купфер в XVII веке прибыл в Курляндию из небольшого местечка Тюннингк под Майсеном в Саксонии45 и дал своей новой родине множество пасторов и купцов, России же нескольких выдающихся ученых. Член Петербургской академии наук Адольф Яковлевич Купфер (1799–1865), друг Александра Гумбольдта, был старшим братом моего деда46.
Последний, рано осиротев и оказавшись на попечении своего старшего брата, купца, жившего в Митаве, из‐за стесненных материальных условий, несмотря на художественные задатки, тоже принужден был посвятить себя коммерции. Он оставил нам свою рукописную автобиографию, копию которой я привожу в приложении47. Она обрывается на его женитьбе, и поэтому я счел своим долгом дополнить рукопись.
Его брак с моей бабушкой Луизой (урожденной Тидеманн из Гольдингена в Курляндии)48, родившей ему двух сыновей и трех дочерей, оказался несчастливым. Я мог заключить это из того обстоятельства, что наша матушка, которая была воплощением любви, крайне редко упоминала о своей матери, дед же никогда не произносил имени своей спутницы жизни. Я даже думаю, что она изрядно помучила нашего дорогого дедушку, как это часто случается с записными красавицами, а она, судя по портрету, была необыкновенно хороша.
Особенно мучительными для ее окружения оказались, судя по всему, ее последние годы, после того как два несчастья, обрушившиеся на семью Купфер, подорвали ее душевное здоровье. В 1848 году холера унесла жизнь ее старшего сына, а за несколько лет до этого его маленький брат умер страшной смертью на глазах матери. Она ехала с ним в своей карете, и мальчик стоял, по-видимому прислонившись к дверце. Внезапно дверца случайно открылась, и ребенок так неудачно упал на землю, что задние колеса раздробили ему голову! Неудивительно, что после этой страшной трагедии моя бедная бабушка, которая к тому же была тогда беременна, впала в меланхолию. Так что ее кончина, последовавшая вскоре после упомянутых событий, принесла, очевидно, облегчение не только ей, но и ее близким.
Ни я, ни мои старшие сестры не знали эту бабушку. Тем больший интерес возбуждала в нас прабабка, ее мать, фрау Тидеманн из Гольдингена49. Ибо из уст нашей матушки мы слышали о ней весьма романтические замечания. Она, насколько мы поняли, была всеобщей любимицей, отличалась необыкновенной красотой и разъезжала по Курляндии, услаждая слух благородной публики игрой на арфе, пока не повстречала моего почтенного прадеда Тидеманна, который влюбился в нее до беспамятства и женился на ней. Я нисколько не сомневаюсь в двух упомянутых завидных качествах прабабушки, так как они унаследованы были ее потомками: красота – моею матушкой и моей сестрой Адель50, а музыкальные способности – несколькими членами нашей семьи51.
Как явствует из вышеупомянутой биографии моего деда, он обосновался в Москве в 1825 году. Его торговый дом «Людвиг Купфер», занимавшийся сначала экспортом российских промышленных товаров в Остзейские провинции, а потом импортом шелка-сырца, после Крымской войны в начале 50‐х годов вошел в состав основанной моим отцом фирмы «Штукен и Шпис»52.
Импорт шелка-сырца привел моего деда и моего отца к тесному сотрудничеству с миланской фирмой «Милиус», а также с компанией «Александр Гонтард и сын» во Франкфурте-на-Майне. Вероятно, благодаря этому партнерству мой отец и стал консулом вольного города Франкфурт в Москве – тогда, во времена нашей политической раздробленности, каждый член Германского союза53 почитал своим долгом иметь собственные консульские представительства.
Мой дед был вполне преуспевающим купцом, однако при всей его надежности и добросовестности ему все же недоставало коммерческого таланта и смелости, необходимых для серьезного успеха. Крымская война, неблагоприятно отразившаяся на русской денежной системе, испугала его. Он, как уже было сказано, предпочел передать дела своему зятю, то есть моему отцу, и, довольствуясь небольшим состоянием, посвятить себя дочерям и развитию своего главного дарования – таланта скульптора.
Для этой цели он в возрасте пятидесяти пяти лет отправился на несколько лет в Дрезден, чтобы работать под руководством Ритшеля54, с которым его к тому же связывала тесная дружба. Правда, на его работах отчетливо видна печать дилетантизма: выполненные им многочисленные копии знаменитых шедевров были безупречны, те же произведения, в которых он выступал как автор, не оставляли сомнений в том, что он взялся за ваяние слишком поздно, уже на пороге старости. Впрочем, он и сам сознавал это, будучи необыкновенно, подкупающе скромен. Но ежедневный неутомимый труд ваяния, которому он предавался в Дрездене до конца жизни, даже уже почти девяностолетним старцем, приносил ему удовлетворение и счастье, дополняемое радостью общения со старшими дочерьми, моей матушкой и моей тетушкой Софи, баронессой фон Шернваль. Это абсолютное взаимопонимание, эта полная душевная гармония и самоотверженная любовь между отцом и дочерьми были источником бесконечного блаженства для моей матушки; оно стало также основой нашей замечательной, столь богатой нравственными ценностями семейной жизни. Едва ли можно выразить любовь, которую моя мать питала к своему отцу, более проникновенно, более торжественно, чем словами, произнесенными ею на смертном одре: «Я умираю без сожаления, потому что вижу всех вас на верном пути, а еще потому, что скоро соединюсь с вашим дорогим дедушкой!»
В пору нашего детства дед был средоточием нашей семейной жизни, в значительной мере заменяя нам отца, который работал не покладая рук. Когда мы жили в Москве, он каждый вечер проводил с нами, курил свою сигару, пуская восхитительные облачка дыма. Надо отметить, впрочем, что качество его сигар постепенно ухудшалось, ибо наш добрый дедушка к старости, сам того не замечая, утратил вкус. Мы, мальчишки, каждый день, если у нас не было на уме иных проказ, наведывались в его квартиру, отделенную от нас зимним садом, в расчете на boule de gomme55 или пастилу с названием «девичья кожа». Или, когда его не было дома, по крайней мере пососать лакричную палочку, которой обычно услаждала себя его экономка, добрая Мария Ивановна со своим единственным черным передним зубом, придававшим ей сходство со старой колдуньей. Она великодушно позволяла нам разделить с ней это лакомство. Гораздо более изысканными были дедушкины кулинарные услады, которые выпадали и на нашу долю в день его рождения. Он обычно устраивал настоящий парадный обед, включавший и великолепные сласти. Нам дозволялось даже выпить немного вина, а именно подававшегося к десерту сладкого ривзальта56. Торжества эти по обыкновению кончались для нас, детей, многодневными телесными муками: мы, привыкшие к простой и здоровой пище, только раз в году, в день рождения дедушки, благодаря его трогательному ходатайству получали неограниченную свободу относительно выбора кушаний, а также количества съедаемого и, разумеется, широко пользовались этой свободой. Подобно голодным шакалам набрасывались мы на пироги и пирожные, на горы конфет и шоколада. Неудивительно, что вся детвора уже в тот же вечер начинала мучиться животами.
Как я уже говорил, дедушка был нашим приятелем. С ним совершали мы прогулки по окрестностям, во время которых он приучал нас ценить красоты природы; с ним позже, в дрезденский период нашей жизни, путешествовали мы по Саксонской Швейцарии57.
Мы любили слушать его рассказы о своей юности, которая прошла в Митаве. Ведь эти воспоминания включали и события, связанные с Освободительной войной58! Одиннадцатилетним мальчишкой он стал свидетелем входа в Курляндию прусских войск, составлявших левое крыло армии Наполеона, с которой он пытался покорить Россию. Как известно, прусский контингент, к счастью, не участвовал в походе на Москву. Отношения между курляндцами и их бывшими соотечественниками сложились прекрасные. Затем, после бегства разбитой французской армии, прусаков сменило малокультурное русское воинство – казаки и вооруженные луками и стрелами калмыки. Так что наш дед еще в детстве имел возможность на собственном опыте увидеть чудовищные контрасты, которыми отличалась Российская империя.
Поведал он нам и о судьбоносном курьезе, в результате которого он стал коммерсантом. Ему тогда было четырнадцать лет. Брат его, ставший к тому времени и его опекуном, спросил однажды, не желает ли он отправиться на шесть лет в Ригу, чтобы стать учеником в «Торговом доме Бергенгрюн». А за несколько дней до этого в Митаву, в свой родной город, приехал погостить один из его кузенов, как раз проходивший обучение в упомянутом торговом доме. Юноша этот, облаченный в прекрасный зеленый фрак, рассказывал, что у Бергенгрюнов повсюду стоят мешки с изюмом и миндалем и он может есть их сколько душе угодно. И когда старший брат спросил деда, готов ли он отправиться в Ригу и посвятить себя коммерции, тот, вспомнив зеленый фрак и изюм с миндалем, не раздумывая, с радостью дал свое согласие.
Мой дорогой незабвенный дедушка умер в 1888 году в Дрездене. Когда мои родители в 1874 году переселились туда из Москвы, он, уже 75-летний старец, проживший в России, на своей второй родине, почти полвека, не выдержал и последовал за своей любимой дочерью Юлией в Германию.
Его верность была щедро вознаграждена дочерней любовью.
Мой отец Юлиус Роберт Шпис, добившийся больших успехов в коммерции, родился в Эльберфельде 2 октября 1819 года. Это был человек широкой души и благородных помыслов. Мы потеряли его 23 сентября 1897 года.
Было бы несправедливо ограничиться лишь несколькими страницами, говоря о значении этого человека, к которому я питаю огромную любовь и глубочайшее уважение и которому обязан столь многим, человека, чья необыкновенно цельная личность была свободна от внутренних противоречий и которого можно было бы назвать «королевским коммерсантом». Я хотел бы – и надеюсь, что мне когда-нибудь удастся это сделать, – отразить масштаб его личности для наших потомков в более обширном жизнеописании. Здесь же речь пойдет лишь о влиянии, которое он оказал на наше детство и на нашу юность.
В детстве моем, проведенном в Москве, влияние это было не очень заметным и проявлялось, как правило, в виде суровых актов возмездия за те или иные прегрешения.
Рано осиротевший отец мой сам в детстве и отрочестве изведал немало горечи, будучи воспитан в необычайной строгости своею суровой, черствой сердцем сводной сестрой. И хотя он сам вкусил от горьких плодов спартанского воспитания, он все же был убежден в справедливости такой педагогики. К тому же он почитал своим долгом, когда того требовала необходимость, дополнять и уравновешивать неиссякаемую доброту и мягкость нашей дорогой матушки посредством неумолимой строгости. Однако он всегда был справедлив.
И все же во время моего московского детства доверия и тем более горячей любви к отцу у меня не было. Безграничное уважение и даже восхищение им, а иногда и страх, когда мне случалось чем-нибудь прогневить его, – да, но подлинная детская любовь и сознание того, что и отец исполнен любви к нам, своим детям, постепенно пришли ко мне лишь на двенадцатом году жизни, когда мы были уже в Киссингене. Потому что в Москве у отца, почти все время поглощенного работой и возвращавшегося домой лишь к обеду (в пять часов пополудни), просто не было возможности заниматься своими маленькими разбойниками. А за обедом нам положено было помалкивать.
Мало приятного было в получении заслуженного наказания. Папа требовал от провинившегося, чтобы тот держал голову прямо и покорно принимал кару в виде увесистой оплеухи. В противном случае за каждую попытку увернуться его ждала дополнительная затрещина.
Две такие экзекуции я до сих пор не могу забыть.
Одна стала расплатой за воровство. Мне тогда было шесть или семь лет от роду. Моя сестра Генриетта59, десятью годами старше меня, взяла меня с собой за покупками. К несчастью, одним из магазинов, которые она намеревалась посетить, была кондитерская «Эйнем»60. Пока она была занята покупкой, я увидел на мраморном прилавке кучку конфет и маленьких шоколадок, выпавших из хрустальных ваз. Будучи весьма прожорлив, я не смог побороть соблазн и проворно отправил часть этих сокровищ в карманы. К сожалению, на мраморном прилавке не оказалось сливочных тянучек, которые я любил больше всех остальных лакомств; они величественно возлежали в своих хрустальных вазах, соблазнительно прекрасные, белые и коричневые. Мне не оставалось ничего другого, как встать на цыпочки и запустить руку в одну из этих вожделенных ваз. Тут-то меня и застукала Генриетта.
Я пристыжено убрал руку от запретного плода, втайне радуясь, что хоть чем-то успел поживиться, и, вернувшись домой, поскорее спрятал добычу в своем шкафчике.
Ни отчаянный рев, ни слезы, ни клятвенные заверения, что это больше никогда не повторится, мне не помогли. Вечером о моем преступлении было доложено папе, и тот, велев мне снять штаны, посредством хлыста раз и навсегда научил меня честности.
Этот урок оказался очень эффективным. Я потом несколько лет мучился угрызениями совести, вспоминая свой позорный поступок, а когда друг моего старшего брата Альберта61 (который к тому времени уже был в Германии) прошел в Москве обряд конфирмации, я с глазу на глаз спросил его, могу ли я надеяться, что мои грехи, совершенные до конфирмации, будут отпущены мне на небесах. И какова же была моя радость, когда он уверил меня, что мои надежды вполне обоснованны!
Следующим незабвенным актом отцовского правосудия я обязан был собственной глупости.
Мне тогда было лет семь или восемь. Мы с братом Альбертом учились в немецкой реформатской школе, располагавшейся во вновь отстроенной после пожара реформатской церкви62.
Будучи глупыми мальчишками, мы считали особым шиком по дороге в школу курить сигареты. В тот роковой день, уже подходя к школе, я прикурил вторую сигарету и, не желая выбрасывать еще довольно большой окурок, чтобы докурить его после уроков, погасил его (как я полагал) в снегу и сунул в нагрудный карман своей шубы. В тот день мы сдавали устный экзамен, который начался с Закона Божия. Я как раз только что верно ответил на все вопросы, заданные мне нашим добрым старым пастором Неффом63, и без запинки прочел Символ веры, когда директора, господина Керкофа64, неожиданно вызвали из класса. Возвратившись, он устремил на меня суровый осуждающий взгляд. Причина его сердитости мне была совершенно непонятна. «Что ему от меня нужно? – думал я. – Ведь я успешно выдержал экзамен. С какой стати ему гневаться на меня?»
После экзамена все разъяснилось самым нежелательным для меня образом. Окурок мой не погас в снегу и прожег в шубе огромную дыру. Если бы это не было вовремя замечено, дело обернулось бы катастрофой – возможно, новым пожаром в церкви.
Разумеется, это тоже было расценено как злодейство с моей стороны. Господин Керкоф, знавший суровый нрав моего отца, предпочел не сам выступить в роли карающей десницы, а уступить эту роль моему родителю и отправил его дерзкого отпрыска домой с обгоревшей шубой и соответствующим письмом.
Как всегда в подобных случаях, я надеялся найти защиту у матушки, но той, как назло, дома не оказалось, зато папа совершенно неожиданно явился домой раньше обычного. У меня не хватило смелости вручить ему письмо. «Мама, верно, как-нибудь поможет», – подумал я. Однако, когда она вернулась и я, не без труда улучив момент, принялся в слезах умолять ее скрыть произошедшее от папы, она справедливо отказалась от соучастия в заговоре и дала делу законный ход.
Прочитав письмо Керкофа и выслушав мою исповедь, папа сказал приблизительно следующее:
– То, что ты, глупый мальчишка, посмел курить, еще полбеды; я сам грешил этим в детстве. А вот то, что у тебя не хватило смелости сразу же отдать мне письмо, заслуживает наказания… – Тут он влепил мне первую пощечину. – И откуда у тебя вообще сигареты? – продолжал он допрос.
– От Альберта, – признался я, и брат в ту же секунду получил свою порцию, хотя он и не прожигал дыру в шубе и не утаивал писем.
Эта маленькая непоследовательность отца имела для меня весьма неприятные последствия. Потому что потом, оставшись наедине с братом, я получил еще более щедрую награду за свои подвиги.
К нашей матушке мы испытывали глубокую, нежную привязанность. Она любила нас жертвенной любовью, и доброта ее была настолько велика, что у нее никогда не было врагов, а этим могут похвастать лишь очень немногие.
Когда мама родилась – 9/21 августа 1831 г. (умерла она в Дрездене 6 октября 1895 г.), – родители ее жили еще в центре Москвы, который только в течение последней трети века приобрел ярко выраженный городской характер.
Это был старинный боярский дом на Варварке, почти напротив сохранившихся палат Романовых, возникшей еще в Средневековье усадьбы, в которой когда-то жили представители последней царской династии.
Судьбе было угодно, чтобы шестьдесят лет спустя я открыл свою контору именно там, где мама впервые увидела свет Божий, – в построенном к тому времени Торговом доме Московского купеческого общества65. От него открывался прекрасный вид на город: справа Варварка, часть кремлевской стены со своими башнями и зубцами, а у подножья Кремля московский Трастевере66 – расположенный по ту сторону Москвы-реки район, центр русского купечества и старообрядчества.
Позже дедушка с бабушкой переехали на Садовую, часть бульварного кольца, огибающую районы севернее Москвы-реки. Там и прошла мамина молодость.
Самое раннее ее воспоминание связано с путешествием в Карлсбад в 1834 году. Ее родители отправились туда по совету докторов, чтобы бабушка могла поправить здоровье, и взяли с собой четырехлетнюю дочь. Путешествие было долгим – только до Берлина они добирались три недели – и утомительным, поскольку ехать приходилось через литовские леса и гати.
Все остальные воспоминания маленькой Юлии об этом путешествии вытеснила радость, испытанная ею по возвращении от свидания со своей куклой. Уезжая, она уложила ее в кроватку и велела спать, пока она не вернется. Возвратившись же домой, она тотчас поспешила к своей кукле, чтобы поскорее разбудить ее. Вскоре послышался ее радостный голос, которым она сообщила маме, что кукла за время ее отсутствия родила ребеночка. Правда, через минуту выяснилось, что счастливой мамашей стала не кукла, а мышь, обосновавшаяся в ее кроватке.
Воспитание, которые получали девушки из приличных семей в 30‐е и 40‐е годы в России, разумеется, было домашним и с современной точки зрения не отличалось разносторонностью: много Закона Божьего, немного арифметики, немецкий, французский и русский языки, музыка, танцы и рисование. С этим скромным багажом знаний и умений девушка шестнадцати или семнадцати лет считалась готовой к замужеству. Я не знаю, в каком объеме изучали они – и изучали ли вообще – историю и географию. Во всяком случае, наша дорогая матушка располагала весьма скудными познаниями в географии, а ее осведомленность в мировой истории можно уподобить торчащей из безбрежного моря неведения скале с начертанными на ней именами римских царей. Услышав имена Ромула и Рема, наша матушка тотчас могла без запинки перечислить всех семерых римских царей. Упоминать же Нуму Помпилия или Анка Марция и тем более спрашивать ее, когда эти господа жили, было совершенно бесполезно.
В шестнадцать лет мама была обручена, в семнадцать вышла замуж67, в восемнадцать стала матерью и затем родила еще одиннадцать детей, двое из которых рано умерли. Двенадцатый ребенок родился мертвым. Поскольку мама к моменту обручения еще не прошла конфирмацию, ей, чтобы выйти замуж, пришлось подвергнуться этой процедуре в экстренном порядке, под видом «неизлечимо больной и обреченной на смерть». До первых родов матушка тайком играла в куклы.
Письмо, которое написал ей папа по случаю помолвки, у меня, к сожалению, не сохранилось: его вместе с другими документами из нашего семейного архива забрали в Петербурге большевики. Оно дышит безграничной нежностью и благоговением к избраннице сердца и проникнуто духом романтизма, не имеющего ничего общего с сегодняшними представлениями о любви.
Впрочем, моему отцу даже в качестве жениха не чужд был определенный практицизм. Так, он потребовал, к изумлению и огорчению своей будущей тещи, чтобы невеста проявила способности к рукоделию и своими руками сшила себе свадебное платье. Ситуация была не из приятных, так как воспитательная программа юных барышень не включала развитие подобных навыков. Фройляйн Юлия вышла из положения, распоров свое старое платье и изготовив по нему выкройку нового, которое и сшила из нового материала. А заодно освоила начальные навыки швейного мастерства.
Мама была среднего роста, имела темные волосы, удивительный цвет кожи и очень тонкие черты лица. Однако ее душевные качества превосходили ее внешние достоинства и необыкновенное обаяние. Есть люди, благопристойное и безупречное поведение которых является следствием хорошего воспитания или – что еще ценнее – самовоспитания, потому что в последнем случае они повинуются собственной воле. Мама же была по натуре своей добра и справедлива и действовала, подчиняясь собственной натуре; она вообще не могла вести себя иначе, подобно тому, как, скажем, фиалка не может перестать быть синей.
Мама была глубоко религиозна. Ее естественной, по-детски наивной религиозности был совершенно чужд фанатизм. Насколько некритичным было ее отношение к Богу, я узнал, когда готовился к конфирмации, то есть когда ей уже исполнилось сорок пять лет. Она спросила меня, существует ли на самом деле дьявол, и с явным облегчением приняла мой отрицательный ответ, обоснованный замечанием, что всемогущество Бога исключает существование дьявола.
Мама обладала простым природным умом, который, однако, не получил должного развития, да и вряд ли мог бы получить его в силу ее некритичного восприятия мира. Ей претило все сложное, проблематичное. Поэтому всеми полученными нами духовными импульсами мы обязаны не ей, а исключительно отцу, а младшие из нас еще и моей дорогой и незабвенной сестре Юлии68.
Зато мамино влияние на нашу душевную жизнь оказалось очень глубоким и необыкновенно благотворным. Она сделала из нас порядочных людей своим личным примером, своей добротой, мягкостью и любовью. Не думаю, чтобы все дети в нашей семье были порядочными от природы; во всяком случае, о себе я этого сказать никак не могу. Правда, я с самого начала был очень чувствительным и впечатлительным ребенком, что не мешало мне быть проказником, ловким и изворотливым малым и к тому же мастером притворства.
Посредством этих предосудительных качеств я, еще будучи малышом, постыднейшим образом злоупотреблял добротой матушки.
Так, например, я лежал однажды в кровати, после того как матушка «приняла» мою вечернюю молитву, и даже не думал засыпать, когда она вдруг еще раз заглянула вместе с Генриеттой в детскую, чтобы удостовериться, что все малыши уснули. Я мгновенно закрыл глаза, сложил руки на груди поверх одеяла и сделал смиренно-невинную мину. Матушка умиленно прошептала Генриетте: «Ты только посмотри – какой славный мальчик!»
В другой раз я прибегнул к еще более гнусному обману, оригинальности которого, впрочем, не могу не отдать должное и сегодня. Я не выучил уроки и, чтобы не идти в школу, притворился больным. Тем более что это было так заманчиво – немного «поболеть» дома. Во-первых, больному полагалось особое питание, например вкусный куриный бульон, курочка с рисом. Во-вторых, – и это главное – кровать больного перемещали в мамину спальню, так что можно было полдня болтать с дорогой мамочкой и слушать сказки и истории, например «Мальхен и вязальная спица»69.
Итак, притворившись больным, я успешно изобразил ужасные боли в животе. Мне удалось внушить матушке чувство глубокой жалости, и, чтобы избавить меня от страданий, она решила прибегнуть к касторке, которую я, мягко выражаясь, не жаловал. Это решение противоречило моим планам. Но, как говорится, голь на выдумки хитра. Как только матушка отлучилась из комнаты, я, недолго думая, вылил касторку в свой ночной горшок, присовокупил к содержимому свой совершенно нормальный стул, и мама, вернувшись, с удовлетворением констатировала положительный результат лечения.