Когда мой отец в 1846 году приехал в Россию, там существовал принятый Николаем I закон, по которому иностранцы в России не имели права быть не только самостоятельными купцами, но и полномочными представителями третьих лиц. Этот закон был отменен лишь при Александре II. В соответствии с этим законом мой отец, как и многие другие иностранцы, вынужден был принять российское гражданство. Он сделал это с тяжелым сердцем и никогда не оставлял мысли вернуться в Германию, как только обеспечит свое благосостояние.
Население старой России было разделено на пять сословий (их почти можно было назвать кастами): духовенство, дворяне, купцы, мещане и крестьяне. Между дворянством и купечеством существовала промежуточная прослойка – так называемые потомственные почетные граждане. Почетное гражданство присваивалось купцам после десяти лет принадлежности к первой гильдии. Мой отец и его потомки были, таким образом, с конца 50‐х годов московскими потомственными почетными гражданами92. Это благозвучное название не имеет, однако, ничего общего с понятием «почетный гражданин».
После введения в России всеобщей воинской повинности93 мой отец ради своих сыновей стал всеми силами стремиться вновь вернуть себе немецкое гражданство. А добиться этого обычным способом было почти невозможно – именно из‐за наличия пяти сыновей, потому что указ об освобождении от российского гражданства император подписывал лично.
Поэтому, когда после основания Германской империи94 и упразднения прежних консульств различных немецких государств в Москве впервые было открыто новое германское консульство и тогдашний германский посол в Петербурге, принц Генрих VII Рейсс95, предложил этот пост моему отцу, тот принял предложение с условием, что это облегчит ему и его семье получение прусского гражданства96. И его надежды на успешное решение этой проблемы оправдались: в 1872 году мы вновь стали прусскими подданными, коими мы были всегда по крови и взглядам.
На своем посту отец много сделал для Германской империи до того, как в 1874 году переселился в Дрезден.
Я потом еще много лет спустя не раз слышал в Министерстве иностранных дел лестные отзывы о его экономических отчетах, отличавшихся четкостью и разносторонностью. Его деятельность высоко ценили и имперское правительство, и немецкая колония в Москве. Но все это его не радовало. Напротив, ему, человеку необычайной скромности, претили любые почести. Любое публичное выступление было для него мукой.
Он, с виртуозной легкостью и артистизмом говоривший на любые сложные экономические темы и председательствовавший на общих собраниях акционеров, приходил в неописуемое волнение, когда ему случалось выступать с официальной речью на разного рода торжествах, например по случаю дня рождения императора или приема высшей знати. Я помню, как он, мрачный как туча, заучивал дома слова предстоящего выступления.
Мы, дети, видели лишь отдельные отсветы того блеска, что был связан с его высоким положением, например его дипломатическую форму с остроконечной шляпой и шпагой, которую отцу приходилось надевать по особым поводам и в которой он чувствовал себя самым несчастным из людей, или национальную кокарду, которую прикрепляли к шляпе нашего толстого кучера, когда тот вез папу к генерал-губернатору, послу или митрополиту Московскому, или, наоборот, по случаю визита одной из упомянутых особ.
Еще более радостно бились наши сердца, когда наш кронпринц, герой битв при Кёниггреце и Вёрте97, – в наших глазах, разумеется, великий полководец – прибыл в сопровождении Мольтке98 из Петербурга в Москву. Папа был в числе почетных лиц, встречавших его на вокзале, и взял с собой моих старших сестер Юлию и Адель, которым выпала честь вручить кронпринцу букет цветов. Принимая букет, тот наступил Адель на ногу и, любезно извинившись, весело спросил ее, отдавил ли он ей ее любимую мозоль или какую-нибудь другую. Адель была настроена столь патриотически, что снесла бы любую боль, причиненную ей кронпринцем. Во всяком случае, она уверяла нас в этом дома, рассказав о случившемся, и ее нога приобрела в наших глазах нечто вроде ореола славы.
Именно тогда, на официальном обеде, который дал генерал-губернатор в честь кронпринца, с отцом случилось одно маленькое забавное приключение, связанное с генерал-фельдмаршалом фон Мольтке. Когда блестящее общество направилось к столу, отец, который никогда не служил в армии и, как и полагается коммерции советнику, имел отнюдь не военную выправку, тщетно попытался отцепить свою надетую в первый раз шпагу. Все его усилия оставались безуспешными; от ужаса на лбу у него заблестели капельки пота. Мольтке, заметив его мучения, любезно обратился к нему со словами: «Позвольте вам помочь, господин консул. В этом деле у меня больше навыка» и освободил его от орудия убийства.
Через год или два нашим гостем стал Герберт фон Бисмарк, находившийся тогда с визитом в Москве. Я как сейчас вижу его в нашей гостиной, если не ошибаюсь, в драгунском мундире, с моноклем, с которым он довольно ловко управлялся99. Этот монокль произвел на меня неизгладимое впечатление.
В 1873 году, когда мои родители готовились отпраздновать серебряную свадьбу, произошло самое знаменательное для меня к тому времени событие. Весной родители потеряли старшего сына, 24-летнего Роберта, и поэтому решили избежать каких бы то ни было торжеств в Москве. Поэтому все находящиеся тут члены семейства летом совершили многомесячное путешествие в Германию и Швейцарию, которое отец с Юлией и Адель затем продлили, отправившись еще и в Италию.
Наконец-то, наконец-то мне предстояло увидеть Германию!
Это была целая экспедиция – родители, пятеро детей, к которым в Германии присоединились учившиеся там два моих старших брата Леон100 и Альберт, и наконец мадемуазель Александрин, наша швейцарско-французская гувернантка, то есть не менее десяти человек.
Маршрут нашего путешествия проходил через Петербург до немецкой пограничной заставы Эйдкунен, куда тогда уже можно было добраться по железной дороге. Между Вильной и Ковно я впервые в жизни проехал по туннелю. Для родившегося на равнине это целое событие. Однако все впечатления от Литвы, столь непохожей на Россию, и от холмов Прибалтики, показавшихся мне горами, померкли на фоне волнения, овладевшего мной при мысли о том, что я вскоре вступлю на немецкую землю.
Моя семнадцатилетняя сестра Адель, к тому времени уже настоящая красавица, даже решила заплакать от радости при пересечении границы! Но пограничные таможенные процедуры отвлекли ее от этого намерения.
Когда поезд отправился дальше, уже по немецкой земле, мы c благоговейным восторгом смотрели и не могли насмотреться на аккуратно возделанные поля, нарядные дома и ухоженные дороги. Было почти невыносимо жарко, нас донимали мухи, но мне и в голову не приходило отгонять и тем более убивать их: ведь это были немецкие мухи!
Можно ли представить себе более страстный патриотизм?..
Берлин, в 1873 году еще маленький и лишенный столичной спеси, произвел на меня потрясающее впечатление. Ведь это был первый европейский город, который я видел. Мы жили на улице Унтер-ден-Линден, неподалеку от дворца императора, в гостинице – если не ошибаюсь – «Отель де Ром», которой давно уже нет и в помине.
Из окон мы каждый день наблюдали увлекательнейшее зрелище – развод караула. В обеденном зале гостиницы нам показывали достопримечательность берлинских гвардейских полков – верных своему воинскому долгу эльзасцев101. Нам это очень нравилось. В остальном же наши родители не преследовали в Берлине какие бы то ни было педагогические цели по отношению к нам, «малышам», к которым принадлежал и я. Я не помню, чтобы нам показывали что-то еще, – если не считать паноптикум Кастана102, – кроме того, что мы и сами могли видеть между Бранденбургскими воротами и замком. Впрочем, так прошло все путешествие, включая Интерлакен и Женевское озеро: мы, «малыши», коротали время с нелюбезной мадемуазель Александрин, «слонихой», как мы ее про себя называли, а мне к тому же приходилось учить наизусть французские стихи. Это, на мой взгляд, несправедливое распределение дорожных удовольствий было естественным следствием непомерной численности нашей «туристской» группы. Одним словом, из этого прекрасного путешествия я вернулся с гораздо более скромным багажом впечатлений и знаний, чем тот, на который мог претендовать одиннадцатилетний живой и любознательный ребенок.
Путь наш пролегал через Шёнинген в герцогстве Брауншвейг, где мы навестили родственников мамы (Гротриан – Штейнвег, производителей пианино103), на Рейн, в Киссинген (где папа прошел курс лечения) и, наконец, в Швейцарию. Кроме того, мы побывали в Вюрцбурге, Мюнхене и Франкфурте-на-Майне.
Из Бонна, где мы сделали более продолжительную остановку, я с братом Альбертом съездил в Кельн. Мы осмотрели собор и покормили козла в зоологическом саду страницами латинского словаря, которыми он никак не мог насытиться.
Мой дядя Альберт, старший брат папы, поселился в Бонне еще в 1858 году, а до этого, эмигрировав в тридцатые годы в Америку, сколотил в Нью-Йорке неплохое состояние104.
Его вилла Аста – итальянское слово «аста» означает по-немецки «копье»105 – располагалась посреди самого красивого из тех ухоженных садов, что разбиты между Кобленцер-штрассе и Рейном. Из сада на склоне прибрежного холма и с террасы виллы открывался восхитительный вид на Рейн и начинающиеся на противоположном берегу горы Зибенгебирге. Это было идеальное место для отдыха.
Брат моего папы был в то же время и его лучшим другом. Пожалуй, еще более серьезный, чем папа, во всяком случае более строгий, но менее разносторонний, он как коммерсант тоже добился больших успехов. Когда я пытаюсь представить себе пуритан, которым Америка обязана своим величием, мне достаточно вспомнить дядюшку Альберта: он был наделен всеми характерными чертами этих людей.
Его глубокая религиозность, чуждая всякому лицемерию, побуждала его молиться по утрам и перед каждым приемом пищи, что показалось нам, приученным мамой говорить с Богом тайно, про себя, довольно странным, но отнюдь не неприятным, ибо он был искренен. Будучи строгим кальвинистом, он не был таким терпимым в своих религиозных чувствах, как папа. Если бы его сыновья, похожие на него глубиной характера, но не благочестием – признаться, они были несносными насмешниками, – дерзнули жениться на католичках, он, без всякого сомнения, лишил бы их наследства и навсегда изгнал из своего дома.
Тетушка Альвине, его жена, урожденная Дитц из Эльберфельда, была забавным созданием. Она настолько подчинила себя мужу, настолько растворилась в нем, намного превосходившем ее по уму и развитию, что совершенно не способна была мыслить иначе как в полном соответствии с его желаниями. Она могла выйти из себя лишь от того, что кто-то из нас сдвинул стул с раз и навсегда отведенного ему места, потому что была воплощением домашнего порядка.
Позже, уже юношей, я часто гостил в этом доме с его патриархальным укладом и от всего сердца полюбил дядюшку Альберта. Они оба умерли в весьма преклонном возрасте, в начале 90‐х годов. Прекрасная вилла Аста была продана наследниками некоему господину фон Виндхорсту.
Серебряную свадьбу моих родителей мы отпраздновали у подножия горы Юнгфрау, в Интерлакене. Мое пребывание там, а позже в Люцерне и в Уши на Женевском озере было отравлено французскими стихами и мадемуазель Александрин. В Интерлакене мне показали Тьера106, великого французского государственного деятеля и историка. Я удивился, что великий государственный деятель может быть такого маленького роста. Я имел в виду, что наш Бисмарк был не таков! И был прав.
В этой главе я постарался – если не считать характеристики двух боннских стариков – передать лишь собственные, более чем скромные впечатления от этого путешествия и не вплетать в ткань повествования более поздние чувства и настроения.
Жизнь моих родителей в Москве была, несмотря на многообразие ее внешней стороны, по-бюргерски проста. Труд и верность долгу – две главные составляющие их бытия, терпимость и чистота мыслей стали основой окружавшей нас, детей, гармонии.
Довольно узкий круг общения родителей почти не выходил за рамки тогда еще немногочисленной немецко-балтийской диаспоры, из которой со временем – причем не только вследствие растущего богатства – выкристаллизовался своего рода патрициат. В первую очередь следует назвать в связи с этим такие имена, как Кноп (из Бремена, позже получил в России титул барона), Вогау и Банза (оба родом из Франкфурта-на-Майне), Марк, Прове, Ценкер, Ахенбах, Штукен, Шпис и Катуар107 (из французской диаспоры).
Сколь-нибудь достойных упоминания свидетельств художественной активности тогдашняя немецкая диаспора не оставила, хотя творчество русских живописцев той эпохи было очень плодотворным и вполне могло бы дать творческие импульсы и жившим в России иностранцам. В качестве критерия художественного вкуса – пусть не всех иностранцев, но значительной их части – мне приходит на ум прекрасная статуя Венеры, которую получил в подарок один богатый немецкий виноторговец в Москве от своего французского делового партнера. Ее установили в салоне, но жена виноторговца, особа весьма строгих взглядов, выросшая в англо-русской семье, сочла костюм Евы на Венере столь непристойным, что надела на нее сорочку своей маленькой дочери.
Между русским купечеством и иностранными коммерсантами тогда не было почти никаких связей, кроме чисто деловых. Первой причиной тому можно назвать существенный недостаток светских навыков или полное отсутствие таковых у разбогатевших в 50‐е и 60‐е годы русских купцов, второй – принадлежность к разным конфессиям. Ведь даже отдельные выдающиеся представители русского купечества, как, например, вышедшие из крестьянства крупные промышленники Морозовы, до 1861 года были крепостными и покупали у своего барина за определенный годовой оброк освобождение от барщины108. За отказ платить оброк барин мог заставить этих крепостных миллионеров чистить себе сапоги. Упомянутые светские навыки приобрели лишь представители третьего поколения, получившие образование. Второй барьер, связанный с различием конфессий, был закреплен на законодательном уровне: дети от смешанных браков автоматически становились православными. Иностранцы, конечно же, старались уберечь своих детей от этой участи. Правда, среди старинного русского купечества имелся свой высокообразованный патрициат, например Якунчиков, Третьяков, Алексеев, Мамонтов, Мазурин109 и др. Но между ними и иностранцами был непреодолимый барьер – религия. Кроме того, иностранцы, обосновавшиеся в России до середины XIX столетия, не утруждали себя основательным изучением русского языка.
Если не считать эпизодических деловых связей с дворянством – единственным сословием в России, которое благодаря своей древней культуре было в какой-то мере близко по духу образованным иностранцам, – у последних практически и с ним не было точек соприкосновения, хотя дворяне проводили четкое различие между русским купцом и иностранцем. Еще в 90‐е годы я сам имел возможность убедиться в этом: «Как? Вы ведь не купец? У вас ведь есть контора!» (Мой любезный собеседник еще был в плену довольно противоречивых представлений о коммерции, которые разделяли многие представители этого сословия.)
Впрочем, представители тогдашней иностранной колонии странным образом избегали каких бы то ни было отношений и с русской так называемой интеллигенцией, то есть с университетскими кругами, и эта ситуация изменилась лишь на рубеже двух столетий. С офицерством же и позднее не было никаких контактов. Причина заключалась в вопиющей необразованности офицеров армейских полков, которые – если не считать командиров полков и адъютантов, как правило выходцев из гвардии, окончивших военную академию, – не могли похвастать ни воспитанием, ни образованием. Офицеры армейских полков в этом отношении мало чем отличались от наших немецких унтер-офицеров.
Поэтому, например, генералов в отставке нередко приглашали в качестве почетных гостей на купеческие и мещанские свадьбы или именины совершенно чужих, не знакомых им людей для придания торжеству более представительного характера, чтобы они поражали воображение гостей своими мундирами и тостами. (Ибо говорить русский бюргер научился лишь после первой революции, в 1905 году.) И чем больше орденов красовалось на груди такого свадебного генерала, тем дороже он ценился. Еще в 90‐е годы, когда мне довелось побывать на таком торжестве, такса за приглашение увешанного орденами генерала составляла приблизительно тридцать рублей.
Только когда в Москву был переведен кавалергардский полк, этой отчужденности между военными и патрициатом горожан был положен конец, да и то лишь в отношении офицеров только этого полка.
Одним словом, жизнь представителей иностранной колонии в Москве во времена моих родителей – отчасти и моей жизни на рубеже XX века – очень напоминала жизнь английской колонии в Китае или Индии. В ней было много труда, был достаток, но катастрофически недоставало духовных стимулов.
От последнего года нашей московской жизни у меня почти не осталось воспоминаний.
Моя душа тогда еще не раскрылась настолько, чтобы воспринять и оценить то обаяние Москвы, то богатство красок, которым отличается этот Rome tatar110, чтобы воспринять всю красоту здешней природы с ее нежными, обусловленными прозрачностью воздуха тонами. Все это открылось мне вместе с культурно-историческим своеобразием Москвы, когда я, повзрослев и возмужав в Германии, вновь вернулся сюда.
Лишь однажды в моем детстве Москва излила на меня все свои волшебные чары. Это было в пасхальную ночь в 1874 году в Кремле, куда меня взяли с собой родители.
Поток людей, спешивших на Соборную площадь, казался бесконечным.
Задолго до того, как мы пришли в Кремль, все три собора были переполнены людьми, и снаружи стояли тысячи и тысячи горожан в благоговейном ожидании. Каждый держал в руке восковую свечу, чтобы зажечь ее в нужный момент.
И вот наконец в полночь загудел низким, торжественным басом Большой колокол с храма-колокольни Ивана Великого111, на который откликнулись ликующим перезвоном тысячи малых и больших колоколов 360 московских церквей и монастырей. Ракеты, пушечные залпы. В одно мгновение вспыхнули десятки тысяч свечей, и восторженно-умиленные люди принялись целовать друг друга с возгласами: «Христос воскресе!» – «Воистину воскресе!» Одновременно с этим духовенство в роскошных, расшитых золотом ризах и с драгоценной утварью вышло из храмов и трижды торжественно обошло их.
В теплую весеннюю ночь все это действо производило сильное впечатление, несмотря на неаппетитность некоторых деталей: например, по русским обычаям в Пасху нельзя уклоняться от троекратного поцелуя даже с чумазым оборванцем.
Впрочем, этот милый обычай может быть и источником дополнительных положительных эмоций, как это было, например, с моей дорогой сестрой Адель и моим будущим зятем Гуго фон Вогау112, которым меня навязали во время этого похода в Кремль в качестве спутника. Ибо спустя короткое время мы отпраздновали их помолвку, а через три недели свадьбу.
Причиной этой спешки было намеченное на май 1874 года переселение в Дрезден.
Я не хотел бы завершать московский период моих воспоминаний, не отобразив хотя бы в общих чертах всю картину деятельности моего отца, ибо она составляла основу жизни нашей семьи. Такой очерк дает, кроме того, возможность получить и некоторое представление об экономическом развитии России третьей четверти прошлого столетия, а также составить типичный портрет умного и поэтому преуспевающего, честного и в то же время щедрого российского немца того времени.
Мой дед Иоганн Вильгельм Шпис, родившийся 8 декабря 1778 года в Дилленбурге и умерший 24 августа 1834 года в Вермельскирхене в Бергишес-Ланде113, стал первым из моих предков, кто посвятил себя коммерции. До него были служащие, металлурги, а еще раньше крестьяне в Зигерланде114.
Он был наделен способностями, но не отличался силой воли. В конце XVIII века, еще молодым человеком, он отправился в Бельгию, в Вервье, и позже основал в Равенсбурге вместе со своим тестем Куттером или с его помощью фирму по продаже индиго. После смерти жены – брак его был бездетным – он, будучи состоятельным человеком, перебрался в Эльберфельд и женился во второй раз, на моей бабке, вдове Генриетте Пельцер, урожденной Шайдт115.
У меня нет оснований предполагать, что мой дед и в Эльберфельде продолжил свою коммерческую деятельность, хотя я много раз слышал от отца, что дед пренебрегал своими обязанностями предпринимателя в угоду своей страсти к охоте. Во всяком случае, в ходе – или вследствие – разразившейся в 1830 году в Бельгии революции он лишился своего состояния и после смерти оставил без средств трех сыновей, которые рано, еще в 1828 году, потеряли свою горячо любимую мать.
Братья моего отца, будучи подростками, не имели возможности заботиться о маленьком Роберте. Вильгельм116, старший из них, только что кончил изучать теологию, Альберт еще учился коммерции, а сводный брат папы Герман Пельцер, благородная натура, только позже обрел возможность помогать младшему брату. Поэтому осиротевший мальчик попал в ежовые рукавицы своей бессердечной сводной сестры Хульды Балль, урожденной Пельцер, которая, не питая к ребенку родственных чувств, хотела отдать его в ученики часовщику. Но вся семья воспротивилась этому, и мальчик избежал уготованной ему печальной участи.
Моего отца взял к себе в ученики живший в Эльберфельде кузен Юлиус Мёллер, чья мать, родившаяся в Кеттвиге, в девичестве тоже была Шайдт.
Мёллер, высокообразованный и основательный человек, оказал на маленького кузена огромное благотворное влияние117. Отец всю жизнь был благодарен ему и питал к нему самые теплые дружеские чувства.
После окончания учебы мой отец на год отправился в Лион, в школу ткачества. Дружба, возникшая между ним и его сверстником и земляком Андре из Мюльхайма-на-Рейне, отец которого владел крупной фабрикой шелковых лент в Лионе, помогла ему получить место на этой фабрике. Целый год он в качестве коммивояжера разъезжал по Европе и приобрел ценные навыки общения с людьми, очень пригодившиеся ему впоследствии. Наконец его брат Альберт, который уехал в Нью-Йорк и совместно с неким господином Кристом основал процветающую фирму «Шпис, Крист и К°», пригласил его к себе в Америку в качестве компаньона. Уже дав свое согласие, отец получил такое же предложение от своего сводного брата Германа Пельцера, наладившего успешную торговлю индиго в Вервье.
Отец выбрал Вервье. Вскоре он стал серьезным специалистом в этом деле и знатоком индиго, то есть приобрел знания, очень ценившиеся в то время, потому что данный товар пользовался широким спросом у промышленников. И снова отец много путешествовал, налаживая связи с клиентурой от Голландии до Швейцарии, а также был частым гостем на лондонских аукционах по продаже индиго. Ведь Лондон был в то время важнейшим центром по продаже этого ценного товара, и суть связанной с ним коммерции заключалась в точном знании индивидуальных потребностей каждого оптового покупателя, то есть умении сделать грамотный выбор товара на лондонских аукционах.
В Лондоне отец обратил внимание на внушительные объемы индиго, отправляемого по морю в Россию. Это побудило его в 1846 году впервые, в качестве эксперимента, оплаченного моим дядюшкой Германом Пельцером, отправиться с грузом индиго на парусном корабле в Петербург. Обстоятельства такого путешествия во времена, когда люди еще не знали телеграфа, вызывают ассоциации со Средневековьем: отправитель груза садился на тот же парусник, что вез его груз из Лондона в Петербург, и, если все шло хорошо, рано или поздно прибывал в город на Неве. Там товар выгружали в таможне на Васильевском острове118, и владелец товара сидел на ящиках, пока из Москвы не приедут покупатели и не расплатятся за индиго.
Эксперимент завершился благополучно и принес хорошую прибыль. Но отец понял, что главные клиенты-оптовики находятся на Урале и на Волге и приобретают индиго главным образом на Нижегородской ярмарке. Значит, надо было исключить лишнее звено – московского посредника. На следующий год отец решил отправиться с индиго в Москву и в Нижний Новгород. И поскольку успех превзошел все его ожидания, он остался в России. Торговля индиго, которой он там вначале занимался в партнерстве с Германом Пельцером, стала фундаментом для его основанной в 1847 году фирмы «Роберт Шпис».
Так мы стали не американскими, а русскими немцами, потому что в 1848 году отец женился на нашей дорогой матушке.
В том же году в Москву перебрался папин будущий партнер Вильгельм Штукен, отпрыск старинного бременского купеческого рода. Будучи очень разными (трезвый, рассудительный Штукен с весьма причудливым характером, – неограненный алмаз, – с одной стороны, и горящий каким-то внутренним благородным огнем, фонтанирующий гениальными идеями папа, с другой), они прекрасно понимали и дополняли друг друга. Вначале они работали на общий «котел», каждый во главе собственной фирмы, – В. Штукен в Петербурге, а Р. Шпис в Москве. Прибыль делилась поровну.
В. Штукен, опираясь на свои бременские связи и ввиду того, что главный центр русской табачной промышленности находился в Петербурге, занимался импортом табака, а папа, как и прежде, – индиго.
Затем оба, каждый на своем месте, начали ввоз хлопчатобумажных тканей при взаимодействии с фирмой «Штукен и К° (Новый Орлеан)»119.
Их совместная коммерческая деятельность была настолько плодотворной, что они, уже успев стать друзьями, основали в 1857 году торговый дом «Штукен и Шпис»120 с отделениями в Москве и Петербурге. Расширение бизнеса моего отца уже произошло, когда мой дед Л. Купфер в 1854 году отошел от дел и передал свой импорт шелка-сырца отцовской фирме121.
Тем временем круг деятельности компаньонов, особенно в Москве, расширился. Они начали импортировать другие красители, прежде всего кошениль, и наладили экспорт русской овечьей шерсти, а также говяжьего жира. Последний проект был временным (потому что Россия со временем стала импортером говяжьего жира)122.
Одновременно с торговлей красителями мой предприимчивый отец заинтересовался краппом, толченым корнем красильной марены, который добывали со времен Наполеона I главным образом в Южной Африке и из которого до появления ализарина производили ярко-красный краситель гарансин, необходимый для окраски овечьей шерсти. Он попытался наладить выращивание краппа и производство марены на Кавказе, в Дербенте на Каспийском море, и тем самым сделать ненужным импорт гарансина из Франции. На этом проекте он понес первые ощутимые убытки.
За годы царствования Александра II Россия в еще большей мере, чем в мое время, стала страной неограниченных возможностей для деятельных, трудолюбивых людей. Одна из причин этого заключалась в том, что до отмены крепостного права и связанных с ним реформ 60‐х годов силы нации были слишком скованны, чтобы активно участвовать в развитии страны.
Чего только не предпринимал мой отец! Он всегда умело пользовался новыми, только открывающимися возможностями. Когда в Европе в моду вошли шиньоны, он, не раздумывая, начал бочками ввозить из Китая косички более или менее красивых китаянок. В Париже эти волосы подвергались дезинфекции и окрашивались в светлые тона.
Покровительственная система российской таможенной политики благоприятствовала созданию русскими ткацкими предприятиями собственных прядилен. (Раньше они перерабатывали импортную английскую пряжу.) Поэтому нередки были случаи, когда какой-нибудь богатый русский купец, владеющий ткацким производством, – еще в кафтане и высоких сапогах, – приходил к своему немецкому партнеру и просил «выписать» ему из Англии, то есть организовать ткацкую фабрику: всё, от цехов и станков до котлов и сырья, а в придачу еще и мастера, чтобы ему оставалось только принять ее в эксплуатацию. Это было очень прибыльное дело. Довелось и моему отцу «выписать» такую фабрику.
Первопроходцем в таких проектах был бременец Людвиг Кноп, о котором еще пойдет речь ниже123. Мой отец стал новатором в другой области, а именно в торговле чаем. До него чай доставляли из Китая в Россию караванным путем через Монголию и Сибирь. Запрет чайного импорта через морские границы был отменен в 1862 году. С развитием пароходства морской путь стал гораздо более коротким и дешевым способом доставки чая в Одессу, однако никто не решался воспользоваться им из‐за опасений за качество товара. Мой отец рискнул и доказал беспочвенность этих опасений. Его примеру последовали другие, и русская чайная торговля начала новый этап своего развития. Лишь десятилетия спустя, после завершения строительства Транссибирской железнодорожной магистрали, когда появилась возможность более удобного импорта чая по суше, через Сибирь, и таможенные ставки в этой сфере коммерции изменились в лучшую сторону и стали выгодно отличаться от таможенных издержек, связанных с морскими перевозками, торговля так называемым караванным чаем вышла на новый уровень124.
В тот же период отец освоил еще один вид коммерции, выходящий за рамки чисто торговых операций: с помощью приобретенного им водолазного судна он занялся поиском и поднятием со дна торговых грузов с судов, потерпевших крушение у русских берегов Балтийского моря. Но это оказалось нерентабельным и бесперспективным, поскольку затонувших кораблей было слишком мало.
Еще в 50‐е годы он открыл сахарную торговлю и добился значительных успехов благодаря ссудам, которые выдавались фабрикантам, производившим сахар-сырец. Центром сахарной промышленности была Украина, а точнее, ее западные губернии —Киевская, Подольская и Волынская, где крупное землевладение было сосредоточено преимущественно в руках польского дворянства. Помещики были одновременно и владельцами фабрик по производству сахара-сырца.
В результате польского восстания (1862–1863)125 некоторые из упомянутых ссуд не были возвращены. В трех случаях отцовская фирма вынуждена была в компенсацию ссуд приобрести крупные поместья с находившимися в них фабриками сахара-сырца. При участии близких деловых партнеров Вильгельма Рау в Варшаве и Фридриха Йенни126 в Кальнике (Подольская губерния) из приобретенных объектов были образованы три акционерных общества, деятельность которых всегда была чрезвычайно успешной и прибыльной: Яроповичи127, Романовское (в честь моего отца – имени Роберт в русском языке соответствует имя Роман) и третье общество, название которого я, к сожалению, забыл. На базе этих фабрик по изготовлению сахара-сырца из собственной сахарной свеклы была создан очень крупный рафинадный завод в Киеве128.