Летом мы выступали в лагерь, в Петергоф, вместе с другими военными училищами Петербургского округа. В общем жилось нам там очень хорошо, и, без сомнения, мы значительно поправлялись в лагере. Спали мы в просторных палатках, купались в море и возвращались в город с запасом здоровья
В военных училищах главное занятие в лагерях, конечно, фронтовая служба. Мы все ее терпеть не могли, но скука ее порой смягчалась тем, что мы принимали участие в маневрах. Раз, когда мы уже ложились спать, Александр II поднял лагерь, приказавши бить тревогу. Через несколько минут весь лагерь ожил. Несколько тысяч мальчиков собрались вокруг знамен. В ночной тишине раздался тяжелый гул пушек артиллерийского училища. Весь военный Петергоф прискакал в лагерь; но вследствие какого-то недоразумения царю не приводили лошади. Поскакали во все концы ординарцы, чтобы достать царю коня, но коня не оказывалось. Так как Александр II был не особенно хороший наездник, то он не садился на чужую лошадь. Он был очень сердит, и, когда к нему подскакал ординарец, рапортуя. «Лошадь вашего величества ведут с Бабьигоны», он грозно разразился: «Дурак, разве у меня одна лошадь?»
Сгущавшаяся темнота, пушечные выстрелы, топот кавалерии – все это действовало на нас, мальчиков, сильно возбуждающим образом, и, когда Александр II пустил нашу колонну в атаку, оставаясь впереди ее, мы едва не смяли его. Сомкнутые в ряды, с опущенными штыками, мы, должно быть, имели грозный вид; и я видел, как император, который все еще стоял пешим, тремя громадными скачками очистил путь для колонны. Я понял тогда, что значит колонна, идущая сомкнутыми рядами, возбужденная музыкой и наступлением. Перед нами стоял император, наш военный начальник, к которому мы все относились с благоговением. Между тем я чувствовал, что ни один из нас не подвинулся бы на вершок и не остановился бы, чтобы дать ему дорогу. Мы составляли идущую колонну, он являлся препятствием, и колонна смяла бы его. В подобных случаях мальчики с ружьями в руках еще страшнее старых солдат.
На следующий год, когда мы приняли участие в больших маневрах под Петербургом, я получил некоторое представление о том, что такое война. Два дня подряд мы только и делали, что двигались взад и вперед на протяжении каких-нибудь двадцати верст. Мы не имели ни малейшего представления о том, что делается кругом, ни о том, с какой целью мы двигаемся. Пушки гремели то возле нас, то где-то вдали. Порой в лесу и на холмах начиналась жаркая ружейная перестрелка. Ординарцы скакали и привозили приказы то наступать, то отступать. А мы все шли, шли и шли, не видя смысла в этом передвижении. Конница прошла той же дорогой и превратила ее в широкую реку зыбучего песка, по которому мы еле тащились взад и вперед. Наконец, всякая дисциплина порвалась в нашей колонне. Из стройного целого она превратилась в толпу усталых путников. По дороге шли одни знаменные унтер-офицеры; остальные же медленно плелись обочинами в лесу. Приказы и мольбы офицеров не приводили ни к чему.
Вдруг сзади донесся крик: «Государь едет!» Офицеры засуетились, умоляя нас построиться в ряды; но никто не слушался.
Прискакал император и приказал еще раз отступать.
– Налево кругом! – раздалась команда – Господа, государь позади. Пожалуйста, обернитесь! – шептали офицеры. Но батальон почти не обращал внимания ни на команду, ни на мольбы. К счастью, Александр II не был фронтовиком фанатиком. Сказав несколько слов, чтобы ободрить нас, и обещав нам отдых, он ускакал.
Я понял тогда, как много в военное время зависит от духа армии и как мало можно сделать путем одной дисциплины, когда от солдат требуется больше, чем среднее усилие. Одной дисциплиной нельзя привести усталый от ряд к определенному часу на поле битвы. Лишь энтузиазм и доверие могут в подобные минуты заставить солдат сделать невозможное. А для успеха на войне постоянно приходится выполнять «невозможное». Как часто впоследствии вспоминал я этот наглядный урок в Сибири, где во время научных экспедиций нам тоже приходилось все время выполнять невозможное.
Фронтовое учение и маневры отнимали, однако, лишь небольшую часть лагерного времени. Мы много занимались практическими съемками и фортификацией. После нескольких предварительных упражнений нам давали буссоль и говорили: «Снимите план этого озера или парка с его дорогами. Измеряйте углы буссолью, а расстояние шагами».
Рано утром, позавтракав наскоро, юноша набивал свои просторные военные карманы ломтями черного хлеба и отправлялся на четыре пять часов за несколько верст в парк. Он набрасывал на план прекрасные тенистые дороги, ручьи и озера. Работа его сравнивалась впоследствии с точными картами и в виде награды по выбору юноши давались оптические инструменты или готовальни. Мне эта съемка доставляла невыразимое удовольствие. Независимый характер работы, одиночество под столетними деревьями, лесная жизнь, которой я мог отдаваться без помехи, оставили глубокий след в моей памяти. Была интересна и сама работа. Когда я впоследствии стал исследователем Сибири, а некоторые из моих товарищей – исследователями Средней Азии, мы нашли, что корпусные съемки послужили нам хорошей подготовительной школой.
В последнем классе три раза в неделю партии из четырех пажей отправлялись в деревни, лежащие на значительном расстоянии от лагеря. Там мы делали точные съемки при помощи мензулы и кипрегеля. Порой наезжали офицеры генерального штаба, чтобы проверить работы и подать кое какие советы. Жизнь же среди крестьян, в деревенских избах, отлично влияла на наше умственное и нравственное развитие.
В то же время мы упражнялись в возведении в настоящую величину частей укреплений. Мы отправлялись офицерами в открытое поле, и здесь нам поручалось возвести разрез бастиона или сложного мостового укрепления. Мы сколачивали гвоздями драницу и шесты таким же образом, как делают инженеры, когда им нужно провешить новую железную дорогу. При постройке профилей барбетов и бойниц нам нужно было вычислять довольно много, чтобы определить наклон и сечения раз личных плоскостей, и после этого стереометрия уже не представляла для нас затруднений, а синусы и тангенсы получали вещественный, определенный смысл.
Работа так нравилась нам, что раз, уже в городе, найдя в саду кучи глины и щебня, мы принялись за постройку настоящего укрепления в уменьшенном виде. Барбеты, прямые и косые бойницы были тщательно вы числены. Все было сделано очень изящно. Мы мечтали теперь о том, как бы достать досок, чтобы сделать платформы для орудий и поставить на них модели пушек из нашей классной. Но, увы! наши панталоны были в плачевном состоянии!
– Что вы тут делаете! – кричал на нас капитан. Взгляните на себя! Вы похожи на землекопов (Этим именно мы и гордились теперь!) Что, если великий князь приедет и застанет вас в таком виде!
Мы покажем ему наше укрепление и попросим дать нам инструменты и доски для платформ.
Но напрасно мы протестовали. На другой день десяток работников свез тачками наше прекрасное укрепление, как будто бы оно было лишь кучей мусора!
Упоминаю об этом для того, чтобы показать, как детям и юношам хочется применить на практике приобретенные в школе знания и как ограниченны те воспитатели, которые не могут воспользоваться этим стремлением для педагогических целей. В нашем корпусе все было, конечно, направлено к тому, чтобы пробудить военный дух, но мы с таким же увлечением прокладывали бы железную дорогу, строили избу или обрабатывали бы поле и огород. Стремление детей к живой, настоящей работе пропадает бесплодно, потому что в школе господствует еще дух схоластики, завещанный средневековыми монастырями.
Годы 1857–1861 были, как известно, эпохой умственного пробуждения России. Все то, о чем поколение, представленное в литературе Тургеневым, Герценом, Бакуниным, Огаревым, Толстым, Достоевским, Григоровичем, Островским и Некрасовым, говорило шепотом, в дружеской беседе, начинало теперь проникать в печать. Цензура все еще свирепствовала; но чего нельзя было сказать открыто в политической статье, то проводилось контрабандным путем в виде повести юмористического очерка или в замаскированной критике западноевропейских событий. Все умели читать между строками и понимали, что означает, например, «Критика китайской финансовой системы».
У меня не было знакомых в Петербурге, кроме школьных, да тесного круга родных. Я стоял, таким образом, далеко в стороне от радикального движения того времени. Тем не менее (и это была, быть может, наиболее характерная черта движения) идеи проникали даже в такое благонамеренное училище, как наше, и отражались даже в кругу наших московских родственников.
Воскресенья и праздники я теперь проводил у моей тетки княгини Друцкой, о которой я упоминал уже выше. Князь Дмитрий Сергеевич Друцкой, мой дядя, думал только о необыкновенных завтраках и обедах, а княгиня и княжна проводили время очень весело. Моей двоюродной сестре шел двадцатый год. Она была очень хороша и привлекательна. Все двоюродные братья были влюблены в нее; она тоже полюбила одного из них – Ивана Ивановича Мусина-Пушкина – и хотела выйти за него замуж. Но венчать двоюродных – великий грех по законам православной церкви, и княгиня напрасно добивалась особого разрешения от высших представителей церковной иерархии. Теперь княгиня Друцкая привезла дочку в Петербург в надежде, что, быть может, она выберет среди бесчисленных поклонников более подходящего жениха, чем родного, двоюродного брата. Должен прибавить, что старания княгини ни к чему не привели, хотя в ее доме всегда было много блестящей гвардейской и дипломатической молодежи.
Можно было думать, что меньше всего революционные идеи проникнут в такой дом. А между тем именно там я впервые познакомился с революционной литературой. Герцен только что начал тогда издавать в Лондоне «Полярную Звезду», которая быстро и широко распространилась в публике и произвела смятение даже в придворных кругах. Моя двоюродная сестра Варенька Друцкая доставала эти книги, и мы обыкновенно читали их вместе. Сердце ее было возмущено препятствиями, которые мешали ее счастью, и тем охотнее ее ум воспринимал герценовскую резкую критику самодержавия и подгнившей государственной системы. А я почти с молитвенным благоговением глядел на напечатанный на обложке «Полярной Звезды» медальон с изображением голов повешенных декабристов – Бестужева, Каховского, Пестеля, Рылеева и Муравьева-Апостола. Красота и сила творений Герцена, мощность размаха его мыслей, его глубокая любовь к России охватили меня. Я читал и перечитывал эти страницы, блещущие умом и проникнутые глубоким чувством. Тургенев правду сказал, что Герцен писал слезами и кровью, что с тех пор у нас никто так не писал.
Когда Саша прислал мне переписанное им «С того берега» Герцена, то я наизусть запомнил сейчас же целые страницы об июньских днях. Тетушка, видя, как я зачитываюсь «Полярной Звездой» и горячо говорю о Герцене, не раз с грустью замечала:
– Смотри, Петя, тебя так же повесят когда-нибудь, как и их!
В 1859 году или в начале 1860 года я стал издавать мою первую революционную газету. В том возрасте я мог быть, конечно, только конституционалистом, и я горячо доказывал в моей газете необходимость конституции для России. Я писал о безумных расходах двора, о суммах, затраченных в Ницце на ничего не делавшую эскадру, сопровождавшую вдовствующую императрицу, которая умерла в 1860 году. Я упоминал о злоупотреблениях чиновников, о которых слышал постоянно, и доказывал необходимость правового порядка. Мою газету я переписал в трех экземплярах и подсунул их в столы товарищам старших классов, которые, по моим соображениям, должны были интересоваться общественными делами. Я просил читателей положить свои замечания за большими часами в нашей библиотеке.
С бьющимся сердцем вошел я на другой день в библиотеку, чтобы посмотреть, нет ли там чего для меня. Действительно, за часами лежали две записки. Два товарища писали, что вполне сочувствуют мне, и только советовали не рисковать слишком сильно. Я выпустил второй номер, еще более резкий. В нем я доказывал необходимость объединиться всем во имя свободы. На этот раз за часами ничего не было, но зато два товарища сами подошли ко мне.
– Мы убеждены, что газету издаете вы, сказали они, – и пришли поговорить о ней. Мы с вами совершенно согласны и хотим сказать: «Будем друзьями». Но газету не следует издавать. Во всем корпусе всего еще два товарища, которых интересуют подобные вещи. Если же станет известно, что существует подобная газета, последствия для всех нас будут ужасны. Составим лучше кружок и станем говорить обо всем. Быть может, удастся убедить в чем-нибудь и других.
Все это было так разумно, что мне оставалось лишь согласиться, и мы скрепили союз сильным рукопожатием. С тех пор мы стали большими друзьями, много читали вместе и обсуждали различные вопросы.
Освобождение крестьян приковывало тогда внимание всех мыслящих людей.
Революция 1848 года глухо отразилась среди русских крестьян. С 1850 года бунты крепостных стали принимать очень серьезные размеры. Когда началась Крымская война и по всей России стали набирать ратников, возмущения крестьян распространились с невиданной до тех пор силой. Несколько помещиков было убито крепостными. Бунты приняли такой грозный характер, что для усмирения приходилось посылать целые полки с пушками, тогда как прежде небольшие отряды солдат нагоняли ужас на крестьян и прекращали возмущения.
Эти вспышки, с одной стороны, и глубокое отвращение к крепостному праву в том поколении, которое выдвинулось при вступлении на престол Александра II, с другой, сделали освобождение крестьян насущным вопросом. Александр II, ненавидевший сам крепостное право и поддерживаемый, точнее, побуждаемый в собственной семье женой, братом Константином и великой княгиней Еленой Павловной, сделал первый шаг в этом направлении. Он хотел, чтобы инициатива реформы исходила от самих помещиков. Но ни в одной губернии нельзя было убедить помещиков подать подобный адрес государю. В марте 1856 года Александр II сам обратился к московскому дворянству с речью, в которой доказывал необходимость реформы; но ответом было упорное молчание. Александр II рассердился тогда и закончил речь памятными словами Герцена. «Лучше, господа, чтобы освобождение пришло сверху, чем ждать, покуда оно придет снизу». Но даже и эти слова не подействовали.
Почин был сделан наконец литовскими губерниями: Гродненской, Виленской и Ковенской, в которых Наполеон уничтожил в 1812 году (на бумаге) крепостное право. Генерал-губернатору Назимову удалось убедить литовское дворянство подать желаемый адрес, и в ноябре 1857 года был опубликован знаменитый рескрипт на имя виленского генерал-губернатора, в котором Александр II выражал намерение освободить крестьян. Со слезами на глазах читали мы знаменитую статью Герцена: «Ты победил, галилеянин». Лондонские изгнанники заявляли, что отныне не считают Александра II врагом, а будут поддерживать его в великом деле освобождения крестьян.
Отношение крестьян было в высшей степени замечательно. Как только разнеслась весть, что страстно же данную волю скоро дадут, восстания почти совершенно прекратились. Крестьяне ждали. Когда Александр II объезжал среднюю Россию, они окружали его и умоляли дать волю, но к этим повторявшим просьбам Александр относился недружелюбно. Любопытно, однако, до какой степени сильна традиция Великой революции: среди крестьян шел слух, что Наполеон III при заключении мира после Севастопольской войны потребовал от Александра II дать волю. Я часто слышал это. Даже накануне освобождения крестьяне сомневались, чтобы волю дали без давления извне. «Если Гарибалка не придет, ничего не будет», – говорил как-то в Петербурге один крестьянин моему товарищу, который толковал ему, что скоро «дадут волю». И так думали многие.
За моментом всеобщей радости последовали, однако, годы тревог и сомнений. В губерниях и в Петербурге работали специально избранные комитеты; но Александр II по-видимому, колебался. Цензура следила особенно строго за тем, чтобы печать не обсуждала вопроса об освобождении крестьян в подробностях. Мрачные слухи ходили по Петербургу и достигали до нашего корпуса.
Среди дворянства не было недостатка в молодых людях, которые искренно работали для полного освобождения крестьян. Но партия крепостников все более и более тесным кольцом окружала Александра II и оказывала на него давление. Крепостники нашептывали, что в день освобождения крестьян начнется всеобщее избиение помещиков и что Россию тогда ждет новая пугачевщина еще страшнее 1773 года. Александр II был человек слабохарактерный и прислушивался к подобным зловещим предсказаниям. Но громадная машина для выработки «Положения» была уже пущена в ход. Комитеты заседали. Десятки записок с проектами освобождения крестьян посылались царю, ходили в рукописи или же печатались в Лондоне. Герцен при содействии Тургенева, уведомлявшего его о положении дел, обсуждал подробности каждого проекта в «Колоколе» и «Полярной Звезде». То же делал и Чернышевский в «Современнике». Славянофилы с своей стороны, особенно Аксаков и Беляев, воспользовались сравнительным облегчением печати, чтобы дать мысли об освобождении крестьян широкое распространение. Они тоже с большим знанием технической стороны дела во всех подробностях обсуждали, как совершить освобождение. Весь образованный Петербург соглашался с Герценом и в особенности с Чернышевским. Я помню, как стояли за него даже конногвардейские офицеры, которых я видел по воскресеньям, после церковного парада, у моего двоюродного брата Дмитрия Николаевича Кропоткина, полкового адъютанта и флигель-адъютанта. Настроение Петербурга в гостиных и на улице показывало, что идти назад теперь уже невозможно. Освобождение крестьян должно было быть выполнено. Отвоеван был и другой очень важный пункт, именно освобождение с землей.
Но партия крепостников не теряла надежды. Она добивалась отсрочки реформы, уменьшения наделов и такой высокой выкупной платы за землю, которая делала бы экономическую независимость призраком. И в этом крепостники вполне успели. Александр II отстранил Николая Милютина (брата военного министра), являвшегося душой дела.
– Мне крайне жаль расстаться с вами, – сказал он, – но я должен: дворянство называет вас «красным».
Комитеты первого созыва, выработавшие проект освобождения крестьян, были распущены. Новые комитеты пересматривали теперь весь план в интересах крепостников. Печати опять зажали рот.
Дела принимали, таким образом, мрачный характер. Теперь уже возникал вопрос, состоится ли освобождение? Я лихорадочно следил за борьбой и по воскресеньям, когда товарищи возвращались в корпус, спрашивал их, что говорят их родители. Осенью 1860 года вести стали все хуже и хуже. «Партия Валуева одержала верх». «Они хотят пересмотреть заново все дело». «Родственники княжны Долгорукой (приятельницы царя) сильно влияют на государя». «Освобождение крестьян отложено: боятся революции».
В январе 1861 года стали, впрочем, доходить несколько более утешительные слухи. Все надеялись теперь, что 19 февраля, в день вступления Александра на престол, будет объявлен какой-то манифест об освобождении.
Наступил и этот день, но он не принес ничего. В этот день я был во дворце, где вместо большого был лишь малый выход. Пажей второго класса посылали на такие выходы, чтобы приучать к придворным порядкам, и девятнадцатого была моя очередь. Я сопровождал одну из великих княгинь при выходе из церкви, а так как ее муж не показывался, то она меня попросила найти его. Его вызвали из кабинета императора, и я в полушутливом тоне сказал великому князю о том, как беспокоится его жена. Я не подозревал даже, какой важный вопрос обсуждали в тот момент в кабинете. Кроме нескольких посвященных, никто во дворце не знал, что манифест подписан 19 февраля. Его держали в секрете две недели только потому, что через неделю, 26 февраля, начиналась масленица. Боялись, что в деревнях пьянство в эти дни вызовет бунты. Даже масленичные балаганы перевели в этом году с Дворцовой площади на Марсово поле, подальше от дворца, из опасения народного восстания. Войскам были даны самые строгие инструкции, каким образом усмирять беспорядки.
Через две недели, утром 5 марта, в последний день масленицы, я был в корпусе, так как в полдень должен был идти на развод в Михайловский манеж. Я лежал еще в постели, когда мой денщик Иванов вбежал с чайным подносом в руках и воскликнул:
– Князь, воля! Манифест вывешен в Гостином дворе (напротив корпуса).
– Ты сам видел манифест?
– Да. Народ стоит кругом. Один читает, а все слушают. Воля!
Через две минуты я уже оделся и был на улице.
– Кропоткин, воля! – крикнул входивший в корпус товарищ. – Вот манифест. Мой дядя узнал вчера, что его будут читать за ранней обедней в Исаакиевском соборе. Народа было немного, одни мужики. После обедни прочитали и раздали манифест. Крестьяне хорошо поняли его значение. Когда я выходил из собора, много мужиков стояло на паперти. Двое из них, в дверях, так смешно мне сказали: «Что, барин? Теперь фюить!»
Товарищ мимикой передал, как мужики указали ему дорогу. Годы томительного ожидания сказались в этом жесте выпроваживания барина. Я читал и перечитывал манифест. Он был составлен престарелым московским митрополитом Филаретом напыщенным языком. Церковнославянские обороты только затемняли смысл.
Но то была воля, без всякого сомнения, хотя не немедленная. Крестьяне оставались крепостными еще два года, до 19 февраля 1863 года; тем не менее ясно было одно: крепостное право уничтожено, и крестьяне получают надел. Им придется выкупать его, но пятно рабства смыто. Рабов больше нет. Реакции не удалось одержать верх.
Мы отправились на развод. Когда военная церемония кончилась, Александр II, который все еще продолжал сидеть на коне, громко крикнул: «Господа офицеры, кс мне!» Офицеры окружили царя, и он громко начал речь о великом событии дня.
– Господа офицеры… Представители дворянства в армии… – долетели до нас отрывки речи. – Положен конец вековой несправедливости… Я жду жертв от дворянства… Благородное дворянство сомкнется вокруг пре стола…
И так далее. Когда Александр кончил, ему ответили восторженными криками ура!
Назад мы скорее добежали, чем дошли до корпуса. Мы спешили в итальянскую оперу на последний в сезона сборный дневной спектакль. Не подлежало сомнению что будут какие-нибудь манифестации. Поспешно сбросили мы военную амуницию, и я с несколькими товарищами помчался в театр, на галерею шестого яруса. Театр был переполнен.
Во время первого же антракта курильная наполнилась возбужденной молодежью. Знакомые и незнакомые восторженно обменивались впечатлениями. Мы тут же порешили возвратиться в зал и запеть всем вместе «Боже, царя храни!».
Но вот донеслись звуки музыки, и мы поспешили обратно в зал. Оркестр играл уже гимн; но звуки его скоро стали утопать в криках «ура!» всех зрителей! Я видел, как дирижер Бавери махал палочкой, но не мог уловить ни одного звука громадного оркестра. Бавери кончил, но восторженные крики «ура!» не прекращались. Он снова замахал палочкой; я видел движение смычков, видел, как надувались щеки музыкантов, игравших на медных инструментах, но восторженные крики опять заглушали музыку. Бавери в третий раз начал гимн. И только тогда, к самому концу, отдельные звуки медных инструментов стали порой прорезывать гул человеческих голосов.
Такие же восторженные сцены повторялись и на улицах. Толпы крестьян и образованных людей стояли перед Зимним дворцом и кричали «ура!». Когда царь показался на улице, за его коляской помчался ликующий народ. Герцен был прав, сказавши два года спустя, когда Александр II топил польскую революцию в крови, а Муравьев-вешатель душил ее на эшафоте: «Александр Николаевич, зачем вы не умерли в этот день? Вы остались бы героем в истории!»
Где же были восстания, предсказанные крепостниками? Трудно было придумать состояние более неопределенное, чем то, которое вводило «Положение». Если что-нибудь могло вызвать мятежи, то именно запутанная неопределенность условий, созданная законом. А между тем, кроме двух мест, где были возмущения, да небольших беспорядков, кое-где созданных главным образом непониманием, вся Россия оставалась спокойной – более спокойной, чем когда-либо. С обычным здравым смыслом крестьяне поняли, что крепостному праву положен конец, что пришла воля.
Я посетил Никольское в августе 1861 года, а затем снова летом 1862 года и был поражен тем, как разумно и спокойно приняли крестьяне новые условия. Они знали очень хорошо, как тяжело будет платить выкуп, который являлся в сущности вознаграждением за даровой труд отобранных душ; но они так высоко ценили свое личное освобождение от рабства, что приняли даже такие разорительные условия. Правда, делалось это не без ропота, но крестьяне покорились необходимости. В первые месяцы они праздновали по два дня в неделю, уверяя, что грех работать по пятницам; но когда наступило лето, они принялись за работу еще с большим усердием, чем прежде.
Когда я увидел наших никольских крестьян через пятнадцать месяцев после освобождения, я не мог налюбоваться ими. Врожденная доброта их и мягкость остались, но клеймо рабства исчезло. Крестьяне говорили со своими прежними господами как равные с равными, как будто бы никогда и не существовало иных отношении между ними. К тому же из крестьян уже выделились такие личности, которые могли постоять за их права. «Положение» было большой и тяжело написанной книгой. Я затратил немало времени, покуда понял ее. Но когда раз никольский староста Василий Иванов пришел ко мне с просьбой объяснить ему одно темное место в «Положении», я убедился, что он отлично разобрался в запутанных главах и параграфах, хотя и читал-то далеко не бойко.
Хуже всего было дворовым. Они не получили надела да и вряд ли знали бы, что делать с ним, если бы получили. Дворовым дали свободу и ничего больше. В нашей округе почти все они оставили своих прежних господ, у моего отца, например, никто не остался. Они разбрелись в поисках за занятиями. Многие нашли сейчас же места у купцов, которые гордились тем, что у них служит кучер князя такого то или повар генерала такого-то. Знавшие какое-нибудь ремесло находили работу в городе. Так, например, оркестр моего отца так и остался оркестром, хорошо зарабатывал в Калуге и поддерживал дружелюбные отношения с нашим домом. Приходилось плохо тем, которые не знали никакого ремесла. А между тем большинство их предпочитало лучше перебиваться кое-как, чем оставаться у прежних господ.
Что касается помещиков, то крупные землевладельцы все пустили в ход в Петербурге, чтобы возобновить крепостное право под каким-нибудь новым названием (отчасти они и успели в этом при Александре III), но большая часть остальных помещиков покорилась реформе как неминуемому бедствию. Молодое поколение дало России тех замечательных мировых посредников, а впоследствии мировых судей, которые содействовали так много мирному проведению эмансипации. Люди же старого поколения только мечтали заложить выкупные свидетельства (земля была оценена гораздо выше ее стоимости) и соображали, как прокутить эти деньги в ресторанах или же пустить на зеленое поле. И действительно, большинство из них прокутили или проиграли выкупные деньги, как только получили их.
Для многих помещиков освобождение крестьян оказалось в сущности выгодной сделкой. Так, например, та земля, которую отец мой, предвидя освобождение, продавал участками по одиннадцати рублей за десятину, крестьянам ставилась в сорок рублей, то есть в три с половиной раза больше. Так было везде в нашей округе. В тамбовском же степном имении отца мир снял всю землю на двенадцать лет, и отец получал вдвое больше, чем прежде, когда землю обрабатывали ему крепостные.
Лет десять после этого памятного дня я попал в тамбовское именье, которое досталось мне по наследству от отца. Я прожил там несколько недель. Вечером, после моего отъезда, наш молодой священник, умный, независимого образа мыслей (такие иногда встречаются в южных губерниях), вышел погулять. Закат солнца был великолепный. Из степи тянул напоенный ароматом ветерок. За деревней, на пригорке, он нашел не очень старого крестьянина Антона Савельева, который читал псалтырь. Крестьянин с трудом разбирал по складам церковную печать и часто читал книгу, начиная с последней страницы. Ему нравился больше всего процесс чтения; затем какое-нибудь слово поражало его, и ему было приятно повторение этого слова; теперь он читал 106-й псалом, где часто повторяется «радуюсь я».
– Что вы читаете, Антон Савельевич? – спросил священник.
– А вот, батюшка, расскажу вам. Четырнадцать лет тому назад приехал сюда старый князь. Была зима. Я только что вернулся домой с работы и совсем замерз. Кружила метель. Только стал я раздеваться – слышу староста стучит в окно и кричит: «Ступай к князю; он тебя требует!» Тут мы все, моя баба и ребятишки, перепугались. «Зачем это ты понадобился князю?» – переполошилась моя хозяйка. Я перекрестился и пошел. Как переходил плотину, метель мне все глаза совсем залепила. Ну, обошлось все благополучно. Старый князь спал после обеда, прождал я часа два в передней, а когда выспался князь, то только спросил меня:
– А что, Антон Савельев, умеешь штукатурить?
– Умею, ваше сиятельство.
– Ну, так приходи завтра, поправишь штукатурку в этой комнате.
– Пошел я домой совсем веселый. Только прихожу на плотину – вижу, хозяйка моя стоит. Все время, в метель, простояла она с дитей на руках меня дожидалась.
– Что такое, Савельич? – спрашивает.
– Ничего, – говорю я, – все благополучно, штукатурку звал поправить.
– Так вот, батюшка, как оно было при старом князе. А теперь вот приехал молодой князь, пошел я на него посмотреть. Сидит он в саду, в холодке, около дома, чай пьет. Вы, батюшка, сидите с ним, и волостной старшина с медалью тут же.
– Хочешь чаю, Савельич? – спрашивает князь. Подсаживайся. Дай ему стул, Петр Григорьевич. И Петр Григорьевич – уж каким сатаной был он для нас, когда служил управляющим у старого князя, – несет стул! Сели мы за стол, калякаем, а он всем чай наливает.
– Ну, батюшка, сегодня такая благодать, вечер хороший, со степи воздух несет такой легкий, так вот я сижу и читаю: «Радуюсь я! Радуюсь я!»