bannerbannerbanner
Ермак, или Покорение Сибири

Павел Петрович Свиньин
Ермак, или Покорение Сибири

Полная версия

Глава восьмая

Строгость Ермака Тимофеевича к своим подчиненным.  – Устройство дружины.  – Прибытие в Чердынь Аничкова.  – Нерешимость его объявить Строганову грозную царскую грамоту.  – Ненависть воеводы Перепелицына к Строганову.

Можно с достоверностью полагать, что убеждение в покровительстве Неба целомудрию и воздержанию было началом всех рыцарских общин, а вместе с тем заключало в себе неоспоримую истину; ибо, естественно, от умеренности мужают и укрепляются силы физические, а от чистоты нравов и укрощения страстей возвышается самый дух человека. И Ермак, желая сделаться достойным Христовым воином, выполнял с точностью все заповеди Господни и обязанности православной веры, требуя того же и от своей дружины. Малейшее отступление от сих правил взыскивалось с неусыпной строгостью; а как в терпении, кротости и нелицемерной набожности вождь подавал собой пример, то самые строптивые из дружины не смели роптать и подвергались безусловно определяемым для них наказаниям. Эта строгость была необходима для удержания в подчиненности и порядке вольницы, составленной из людей буйных, мятежных, привыкших к свободе и самовольству. Потому тем удивительнее было найти в Кукуе тишину и благочиние монастырское, а пространную часовню, в которой отправлялась ежедневно Божественная служба тремя священниками и монахом, согласившимися сопутствовать Ермаку, видеть всегда наполненной богомольцами. Умеренность и великодушие крепко подтверждались казацким отрядом, отправляемым к соседственным вогулам и остякам за припасами. Ермак, имея в виду обращение язычников в христианскую веру, нередко посылал с ними священников, но старания их были, кажется, тщетны: дикие сильно держались своего шаманства и никак не хотели с ним расстаться.

Весьма естественно, что каков бы ни был раздел собственности, приобретенной великими трудами, с гостями незваными, но не мог нравиться и кочующему народу, а потому к концу зимы казаки нашли все пустыни оставленными жителями и вынуждены были сами отыскивать запасы рыбы и медвежьего мяса, которые дикари обыкновенно сохраняют в кучах или ямах по берегам рек. Смышленость, свойственная русскому человеку, и при сем случае научила казаков легкому способу отыскивать сии житницы. Они находили их собаками, которым нарочно для того не давали по нескольку дней есть; голод изощрял и без того тонкое обоняние животных, так что ни толщина льда, коим обыкновенно сибиряки прикрывают свои запасы от хищничества волков, ни глубина оврагов не спасли их от прозорливости казаков, и воины Ермаковы возвращались всегда в Кукуй с богатыми грузами жизненных припасов, расплачиваясь иногда только отмороженными носами и ушами. Совсем другой прием оказан был им по другую сторону Рифея. Из партии, которую отправил Ермак на Тагил для разведки, едва спаслись два человека, чтобы возвестить о погибели своих товарищей: один мурза напал на них неожиданно при реке Нейве с кучей татар и вогуличей и побил всех до единого.

Кроме сей неудачи, жизнь казаков в Кукуе текла довольно спокойно и одинаково. Совершенно противное происходило в Каргедане. Там беспокойства и огорчения как будто сменяли одно другое, навеваясь большей частью из Чердыни, так что скромный, кроткий Максим Яковлевич вынужденным нашелся заметить Перепелицыну, что он обязан отчетом в своих поступках одному только царю и умеет защищать себя. Эта решительность укротила на некоторое время воеводу царского, но вскоре после Рождества Христова, почти недель через десять по отражении пелымцев и прогнании их из великой Перми, распространился слух, что в Чердынь приехал от царя новый воевода – судить Строгановых. Хотя слух сей казался новым исчадием злобы Перепелицына, у коего предатель Ласка был в особенной милости, несмотря на то Максим Яковлевич приостановил отъезд Грозы, который горел нетерпением соединиться с Ермаком, дабы в трудах и опасностях задушить грусть, снедавшую его сердце. Но вот прошло уже более недели, а из Чердыни не было никакой вести. Максим Яковлевич не хотел более останавливать дорогого гостя и отпустил его с благословением, наделив щедро всякими припасами и снарядами. С каким чувством расставалась Татьяна с любимцем души своей, это осталось ее тайной, только домашние заметили, что она час от часу становилась грустнее и мрачнее, что с каждым днем увядала красота ее, как розов цвет!

Слух о присылке в Чердынь грозного воеводы был достоверен: точно в столицу великой Перми прибыл Воин Аничков, один из любимых опричников Иоанновых. Странно было только то, что сей надменный, по-видимому неустрашимый, воевода медлил, как будто от страха, объявить Строганову царскую волю.

Там в это время, в светлице, довольно пространной, но ничем не отличающейся от нынешних белых изб крестьянских, ходил мерными шагами взад и вперед тучный мужчина лет сорока, с лысой головой, лукавым взглядом, неприятной наружности. По временам кидал он радостные взоры на раскрытый железный сундук, где сверху множества свертков виден был лубок, завязанный красным шнурком, и восклицал: «Подожди, именитый скряга, выучим тебя уважать царского воеводу, собьем спесь. Рад будешь поделиться последним алтыном, да лих поздно!» Потом, подумав, он продолжал говорить с собой: «Удивительно, непонятно, для чего Аничков медлит показать мне и отвести к нему опальную грамоту? Все завтра да завтра! Уж побоится ли он головореза Ситского, а теперь-то бы, захватив его, и потешит батюшку царя, или скрывает он от меня какие ни есть тайные повеления? Надобно испытать». Говоря это, толстяк несколько раз останавливался у красного окошка и пытался теплым дыханием своим сделать проталину на крепкой ледяной коре, покрывавшей стекло. Когда удалось ему прочистить там скважинку, то припал он к окошку и долго смотрел в нее, делая по временам скромные возгласы: «Плут! Мошенник! Предатель! Постой, будешь скоро в моих руках». Проглядел ли он, или Ласка подошел невидимкой, только не успел он отскочить от своего поста и принять обычную свою личину, когда сей последний проговорил уже полное донесение от отъезде Грозы из Каргедана.

– Тем лучше,  – отвечал толстый человек, в коем читатель, без сомнения, узнал уже давно чердынского воеводу Перепелицына.  – Надобно уведомить Аничкова.  – При этом слове он быстро взглянул на Ласку, но старый плут, угадывая мысли воеводы, не показал ни малейшего изменения в лице и отвечал с хладнокровием:

– Воину Михайловичу невелико до этого дело.

– Как невелико?  – сказал с сердцем Перепелицын.  – Разве не его выжидал он, чтобы ехать в Каргедан?

– Для него все равно, там ли Гроза или нет, а худо то, что допустили его, проклятого, уговорить Строганова всех своих домочадцев, саловаров и крестьян перекрестить в ратники. Им роздал он рогатины, мечи и самопалы. Подумай-ка, теперь не только пелымцы, да сам царь сибирский побоится наскочить на Строганова. Ермак давно подавал ему эту мысль, да поколе я заведовал счетной избой, то все дул в уши старому Денису, чтобы этого не заводить и потому и посему…

– Что ж ты думаешь, разве Строганов посмеет воспротивиться воле царской? Кабы его царское величество приказал мне разделаться с этим бунтовщиком, то…

– То ты сперва бы струсил,  – проворчал Ласка вполголоса, глядя в скважину окна.

– Что ты тут бурчишь про себя?  – спросил с гневом Перепелицын, как будто вслушавшись в его речи.

– То,  – отвечал хладнокровно подьячий,  – что к тебе жалует Воин Михайлович.

В эту минуту распахнулась дверь, и туча седого тумана, подобно дыму, вырывающемуся из внутренности зданий, обхваченных огнем, разлилась по полу теплой светлицы. Когда исчез сей вестник тридцатиградусного мороза, то увидели посреди горницы высокого, сухощавого мужчину, с лицом, носящим на себе вывеску пылких страстей. После обыкновенных приветствий с обеих сторон Аничков сел под образа и спросил хозяина:

– Ну, что у вас новенького, Василий Степанович?

– Кажется, ты, Воин Михайлович, прежде меня узнал про нашу новость,  – отвечал Перепелицын, кинув испытующий взгляд на Ласку.

– Ты разумеешь про уход Ситского из Каргедана? Это еще невелика беда, а вот беда, что Максим не дается нам.

– Неужто еще мало, что уговорили его жаловаться царю на своего брата?

– Мало? Нужно рассорить их до того, чтобы они разделились между собою. Пожалеешь, не хотя, что нет там Ласки, он бы это устроил.

– Много милости, батюшка Воин Михайлович, но этому делу и отсюда помочь можно, стоит только уходить старого хрыча Васильича. Он один только умеет еще ладить с Никитой и стращает его какими-то притчами.

– Уходить! Легко сказать,  – заметил Перепелицын,  – а сделай-ка, так и не разделаешься с Максимом. Строганов за каждого из своих лезет в гору, а за старика доберется, пожалуй, до самого царя.

– Но если это для пользы службы его царского величества,  – сказал Аничков.  – Ты сам писал к государю, Василий Степанович, что Максим Строганов замыслил недоброе с беглыми волжскими разбойниками.

– Кажется, ты в том убедился, хоть недолго еще с нами пожил. Грамотки Мещеряка у тебя в руках. Если царь еще милует этих бунтовщиков, по крайней мере, поделом бы отобрать у них управные грамоты и указать ведаться в Чердынь…

– Увидим, а сперва отвезем завтра в Каргедан опальную царскую грамоту. Где она у тебя, Василий Степанович?

– Здесь,  – отвечал Перепелицын, подав ему из сундука замеченный выше лубок.

Аничков, вынув из него огромный лист за черной восковой печатью, приказал Ласке читать вслух. Подьячий, прокашлявшись, погладив редкую свою бороду и расправив усы, подобные котиным, почти нараспев, не останавливаясь провозгласил следующее:

– «От царя и великого князя Ивана Васильевича всея Руси, в Чусовую, Максиму Яковлеву сыну, да Миките Григорьеву сыну Строгановым, писал к нам из Перми Василий Перепелицын, что послали вы из острогов своих волжских атаманов и казаков Ермака с товарищи воевать вотяки и вогуличей и пелымские и сибирские места сентября в первый день, а в тот же день собрался пелымский князь с сибирскими людьми и с вогуличи приходил войной на наши пермские места, и к городу Чердыни к острогу приступал, и наших людей побили и многие убытки людям починили, и то сделалось вашей изменой, вы вогуличей и вотяков и пелымцов от нашего жалованья отвели, и их задирали, и войной на них приходили, да тем задором с сибирским султаном ссорили нас, а волжских атаманов к себе призвав, воров наняли в свои острога без нашего указу, а те атаманы и казаки перед тою ссорили нас с Ногайской ордой, послов ногайских на Волге на перевозах побивали и ордобазарцев грабили и побивали и нашим людям многие грабежи и убытки чинили и воровали; в которой день к Перми к Чердыне приходили вогуличи сентября в первый день и в тот же день от тебя из острогов Ермак с товарищи пошли воевать вогуличи, а Перми ничем не пособили, что все сталося вашим воровством и изменою, а только бы вы нам служили, и вы бы тех казаков в те поры в войну не посылали, а послали их и своих людей из своих острогов наши земли пермские оберегать. И мы послали в Пермь Воина Аничкова, и велели тех казаков Ермака с товарищи, взяв, отвезти в Пермь и в усолье Камское, и тут им стоять, всеми разделяся, и из тех мест на пелымского князя зимою на нартах ходить воевать велели есьмя тем всем казакам и пермичам и вятчанам со своими посланники с Воином Аничковым да с Иваном с Глуховым, чтоб вперед воинские люди пелымцы и остяки и вогуличи с сибирскими людьми на наши земли войной не пришли; а велели есьмя тем казакам быть в Перми до вины, и на остяки и на вогуличи ходити с Воином воевать, и их в нашу волю приводить по нашему указу. А вы б, пересылаясь в Чердынь с Васильем Перепелицыным и с Воином Аничковым, посылали от себя воевать вогуличей и остяков, а однолично б естя по сей нашей грамоте казаков всех, кои только к вам из войны пришли, послали их в Чердынь тотчас и у себя их не держали, а будет для приходу вам в остроге быть нельзя, и вы б у себя оставили немногих людей, человек до ста с которым атаманом, а остальных всех выслали в Чердынь однолично тотчас. А не вышлите из острогов своих в Пермь волжских казаков, атамана Ермака Тимофеева с товарищи, а учнете держать их у себя, и пермских мест не учнете оберегать, и такой вашей изменой, что над пермскими местами учинится от вогуличей, и от пелымцев, и от сибирского султана людей впредь, и нам в том на вас опала положить большая. А атаманов и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешати, и вы б тех казаков дополично отпустили от себя в Пермь и нашим делом на пелымцы и на вогуличи и на вотяки промышляли по нашему указу, ссылаяся о том с Васильем Перепелицыным и с Воином Аничковым, чтоб дал Бог их извоевать и в нашу волю привести, а Пермской земли и ваших острогов уберечь. Писана в Москве лета 7091 ноября 16 дня».

 

– За чьей скрепою? – спросил Перепелицын, слушавший с величайшей внимательностью.

– Дьяка Андрея Щелкалова,  – отвечал Ласка.

Часть третья

Глава первая

Явления, возвещавшие падение Кучумова царства.  – Кучум лишается зрения.  – Ужасная тюрьма.  – Казаки на Иртыше.  – Пышки.  – Твердость шамана.  – Абалак.  – Царица Сумбула.  – Велика освобождается из гарема Кучумова.

Страшно ревел Иртыш, ударяя седыми волнами своими, словно железным тараном, в неприступный утес Искера. Грохот и гром, раздававшиеся от сих ударов, умножились еще падением огромных глыб и каменьев, низвергавшихся с большой высоты в кипящие бездны бездонной реки[47], а брызги, от того происходившие, с визгом подымались к небесам, подобно неукротимым фонтанам. Но далеко они не досягали еще до вершины утеса, на коем мелькали две человеческие тени. Бесстрашные, они спокойно приблизились к самой оконечности висящего над бездною гранита, как будто для того, чтобы любоваться яростью волн и свирепостью урагана, потрясавших основание, на котором они стояли.

По темноте ночи мудрено бы было угадать, кто эти блуждавшие привидения в ту ужасную минуту и на том ужасном месте, а того еще невозможнее было, от воя стихий, расслышать слов их, если б выкатившийся из-за Панина бугра[48] огненным шаром огромный месяц не осветил их кровавым заревом, а наставшая тишина, после промчавшегося вихрем урагана, не подала возможности понять их разговора.

– Видел ли, неверующий, знамения, которые предвещают падение твоего царства?  – говорил дикий голос, схожий с говором знакомого нам шамана Уркунду, седому старцу бодрой наружности.  – Видел ли, как вода в Иртыше кипела кровью, как Чувашский мыс бросал золотые и серебряные искры? Подождем до полуночи, и в твоих глазах русская собака загрызет белого волка[49].

– Да! Я видел достаточно, чтобы повесить тебя со всею братиею проклятых колдунов, пугающих робкий народ мой столь глупыми предвестиями,  – отвечал угрюмо старец.

– Нет! Кучум, не греши пред богом, вразумляющим тебя своими знамениями. Благодари его и пользуйся…

– Дерзкий кудесник,  – воскликнул Кучум,  – я пощажу тебя, чтоб первые лучи солнца осветили твое гнусное тело распяленным на том кресте, который шаманам твоим видится в небеси[50].

– Если бог не совсем на тебя прогневался, то не допустит тебя до сего безумия,  – отвечал смело Уркунду.

– Нет! Я дам тебе жизнь,  – сказал Кучум с злобным хохотом, как будто обрадуясь счастливой мысли,  – но вырву язык, выколю глаза и забью гвоздями уши, чтоб ты донес пославшему тебя гяуру обо всем, что здесь видел и слышал…

– И все это не спасет царства твоего от Божьего наказания, избравшего уже грозных мстителей за кровь братий моих, невинно пролитую в угодность твоего Магомета.

– Язычник, вещий коршун! – вскричал в ярости Кучум, и выдернул из-за пояса кинжал свой. Но сколь ни быстро было движение раздраженного хана, но еще скорее увернулся шаман от угрожавшего ему удара, острое оружие покатилось к ногам Кучума, и он, зашатавшись, упал на край пропасти, в которую, конечно б, низвергнулся, если б сильная рука не удержала его.

Между тем красный месяц подернулся черной тучей, как щитом закаленным, и опять завыл полуночный ветер. Уркунду (ибо читатели, без сомнения, отгадали, что не кто иной, как шаман наш, удержал хана от падения в пропасть, забыв свою собственную опасность) не мог постичь причины падения своего противника, а того более удивлен был его продолжительным молчанием, не имея возможности за темнотою прочесть причины оного на лице его.

Удивление его еще увеличилось, когда хан, крепко державший его за руку, спросил:

– Кто мой спаситель?

– Я исполнил закон бессмертного Нумы,  – отвечал Уркунду.

– Как? Это ты, проклятый кудесник, вырвавший невидимой силой кинжал из моей руки и накликавший эту несносную темноту, от которой я не вижу твоей рожи?

Но черная туча давно уже пронеслась, и тьма уступила место самому светлому мерцанию полной луны. Когда Уркунду взглянул на Кучума, то яркий луч ночного светила осеребрил его бледное лицо и впалые щеки. Он тотчас догадался, что хан лишился зрения.

Шаману хотелось бы весьма оставить несчастного царя в его недоумении, ибо, зная его бешеный нрав, он предвидел ярость и мщение, которым он предастся в первую минуту уверенности в своем несчастье; но Кучум не выпускал его руку из руки своей, а потому не было возможности освободиться от него, притом шаману известно было, что Кучуму стоило подать малейший знак – и тысячи вооруженных татар явятся к нему на помощь. И так Уркунду решился предаться на волю Провидения, всегда спасавшего его невинность. Но теперь, казалось, оно отступилось, и гибель его была неизбежна, ибо едва Кучум познал свое бедствие, то первой его мыслью было заключение, что шаман обаянием напустил на него оное. Приведя себе на память, как хотел он поразить кинжалом дерзкого Уркунду, как тот быстрее молнии увернулся от его удара, как кинжал невольно выпал из его руки и он повергся на землю,  – царь не мог более сомневаться в преступлении колдуна и отдал приказ своим телохранителям бросить его в пучину. Мгновение – и бедный Уркунду полетел бы в бездну, из которой за минут до этого у он спас безжалостного судию своего; но Кучум успел еще остановить исполнение своего повеления, переменив оное на заточение кудесника в одну из тех ужасных тюрем, которые и доселе приводят в содрогание любопытствующих видеть развалины Искера. Там показывают несколько ям, похожих на глубокие колодцы, в которые утонченное варварство кидало свои жертвы, дабы увеличить муки несчастных, кои, не имея возможности ни присесть, ни повернуться, должны были стоять на ногах и не могли переменять своего положения.

Тайны гарема скрыли отчаяние царя сибирского, которому хотя поданы были тотчас же все известные тогда способы врачевания, ничто не помогло.

Призванный наутро на совет дервиш, также нам знакомый, укреплял Кучума в гневе его на Уркунду и изобретал пытки, коими бы можно было добыть признание упрямого волхва.

– Государь,  – сказал визирь Таузак,  – ты всегда повелеваешь мне говорить правду: да поведаю ее теперь, хотя бы она стоила моей головы…

Кучум дал знак согласия, и визирь продолжал:

– Если б Уркунду имел злое намерение посягнуть на твою драгоценную, для благоденствия Сибири, жизнь, то ему достаточно бы было не удерживать тебя от падения в Иртыш…

– А разве он не знал,  – прервал дервиш с запальчивостью,  – что никакие чары не вырвали бы его из рук наших…

– Это справедливо,  – продолжал с хладнокровием визирь,  – но я дерзаю донесть великому наместнику пророка, что теперь нет достаточной причины казнить человека, пришедшего с мирными предложениями.

– Мудрый визирь твой, повелитель правоверных,  – сказал дервиш с умножающейся злобой в глазах,  – конечно, не ведает кудесничества шаманов, и если они искусно напускают язвы на человека и зверей, то почему не известны им знамения, лишающие врага своего зрения? Позволь, государь, верному рабу твоему заметить, что для поганых гяуров, которые его подослали, нет ничего святого и твое несчастье, величайшее для всего полуночного света, важнее для них победы. Впрочем, коли шаман умел сделать зло, то сумеет и отвратить оное, нужно только исторгнуть его признание.

Хитрый дервиш знал, что струна самолюбия всего скорее достигала до сердца Кучума, но он не ведал, что рассудок управлял им не менее необузданности первого порыва гнева, кой час оный охлаждался, или мудрый Таузак призываем был для исполнения воли деспота. Таким образом, и теперь, когда визирь остался один с раздраженным царем, он умел мало-помалу довести его до того, что Кучум сознался, что шаман не только не заслуживал наказания, но имел право на его признательность, а потеря зрения была следствием его гнева, от коего все знахари молили его остерегаться. Преданный визирь униженно представил своему повелителю, что как Уркунду доказал покупку им казацкой девушки у бухарца Нургали, то следует наказать насильственный поступок дервиша и возвратить шаману его собственность.

– Но посланец подлого казака достоин смерти и за дерзкое предложение свое,  – сказал Кучум после некоторого молчания.

– Великий повелитель полуночного мира,  – отвечал визирь с низким поклоном,  – конечно, войска твои непобедимы, преданность наша к священной особе твоей неограниченна; за железной грудью нашей ты мог бы предаваться спокойно радостям гарема, когда б владыко среднего царства всемощный богдыхан напал на твои улусы из-за каменной стены своей с ополчением, равняющимся песчинкам дна моря Хвалынского, или Великий Могол двинул на царство твое слонов своих, как горы Рифейские; не страшны и самые янычары победоносного завоевателя Царьграда, но эта горсть казаков – люди заколдованные, не знающие смерти, они опаснее для твоего величия…

 

– Эк они тебя напугали, старый мой храбрец, своим стреляющим огнем и громами смертоносными,  – прервал его хан с насмешкою.  – Но подожди немного: и нам пришлют казанские самопалы.

– Прости, государь, верному рабу твоему, дерзающему донесть, что требуется большая хитрость, чтоб кидать огонь из сих дьявольских труб.

– По крайней мере, люди наши не станут их страшиться более и считать казаков непобедимыми,  – заметил Кучум.

– Голова моя в твоей руке,  – продолжал визирь, низко кланяясь,  – но верный раб твой считает долгом представить, что для безопасности твоей державы следовало бы удовлетворить просьбу шамана, дабы вступить с казаками в мирные переговоры.

– Рабский раб,  – вскричал с гневом Кучум,  – я покажу вам, что, лишась зрения, я не лишился бодрости души и не струшу шайки разбойников.

– Великий пророк да умудрит тебя, повелитель правоверных, положить преграду кровавому потоку сих ужасных пришлецов, которых доселе ничто не может удержать. Тебе известно, государь, сколь тщетны были первые усилия храброго князя Епанчи: три дня сряду со своими татарами и вогуличами пускал он на казаков тучи стрел с высокого берега Туры. Не остановила их и железная цепь, которую приказал ты протянуть поперек Тобола…

– Виновен в том есаул, допустивший Ермаку обмануть себя,  – прервал его царь.  – Изменник тратил стрелы и время попусту, стреляли в чучелы, которые Ермак поставил на плоты свои вместо казаков, а сам, обойдя предателя лесом, напал на него врасплох. Голова изменника висит на Чувашском мысу…

– Но думный советник твой, Карача, бился пять дней на открытом поле и в засадах, с силою вдесятеро более Ермаковой, а не отстоял ни своих мешков с золотом, ни твоих кадей с медом.

– Разве тебе не известно, что Маметкул сторожит теперь казаков в крепкой засаде с великою ратью? Иртыш не увидит их на берегах своих. Племянник запасся и мешками для голов поганых гяуров,  – прибавил царь с довольной усмешкой.

– Страшусь, повелитель правоверных,  – сказал робко визирь,  – чтоб эти головы не прибежали сюда на своих ногах и с пищалями в руках.

– Таузак! – воскликнул Кучум с негодованием.  – Ты, кажется, из числа тех легковерных тварей, которых напугали волхвы предзнаменованиями о падении моего царства. Завтра же да объявится по всем мечетям и базарам, что глава сих обманщиков, проклятый Уркунду, предан великим пророком в наши руки и понесет достойное наказание за свое коварство. Таузак! – продолжал хан несколько хладнокровнее.  – Я собственными глазами уверился, что явления, которые, по словам их, предвещают падение моего царства, не существуют. Ты знаешь, я давно обещал великие награды тому шаману, который бы их мне показал. К счастью, явился от Ермака Уркунду с известной тебе просьбой, и я дал слово ему все выполнить, если он докажет мне справедливость своих волхвований, иначе грозил ему мучительной смертью. Уркунду согласился: вчера в самую бурную ночь он повел меня без стражи, без свидетелей, на высокую скалу Иртыша. И что же представилось глазам моим? Красный месяц отражал пучину реки кровавым светом, а он уверял меня, что она течет кровью; волны реки ударялись о Чувашский мыс белой пеной, а он заставлял меня принимать их за серебро и золото. Хвала великому Мухаммету, не лишившему меня зрения, доколе я не убедился насчет сего суеверия. Признаюсь, оно начинало грызть мое сердце…

– Государь! Повели и у меня первого отрезать язык за дерзость, но я не смею скрыть, что шаман в твоем и всего мира несчастье обвиняет твою высокую особу…

– Что! Он дерзает еще клеветать на царя сибирского? – воскликнул с гневом Кучум.

– Он клянется светом и тьмою, огнем и водою, землею и небом, повелитель правоверных, что ты увидел бы все сии знамения в воде, на земле и на небе, если б послушался его и не брал с собою кинжала. Острие булата заключает таинственное привлечение злых шайтанов и отпирает, как ключом, врата ада, в который заключены они были его заклинаниями для показания тебе тайны судеб. Тьма преисподней пахнула в твои очи, и они закрылись навеки.

В эту минуту взошел поспешно вестник и донес, что казаки, разбив мурзу Атика, завладели его крепким городом.

– Казаки на Иртыше!  – воскликнул в испуге визирь.

Кучум грозно подвигся на робкого своего вельможу; но, без сомнения, неожиданная весть о приближении казаков вместе с суеверием, утвержденным последним рассказом визиря и чудесностью событий, умерили гнев его и расположили к снисходительности. После продолжительного совещания с верховным министром своим он согласился наконец не только с честью отпустить шамана, но и отдать ему прекрасную казачку, за которую Уркунду именем атамана обещал ему безопасность всем его женам, если б судьба войны представила их в руки победителей, и что, как мы видели выше, привело его в крайнее раздражение.

Добрый визирь немедленно отправился к застенку, дабы как можно скорее изъять бедного шамана из когтей непримиримого врага его дервиша, которому царь, в первом порыве гнева, позволил выпытать у него тайну его исцеления. Хотя истязания, приводящие ныне в содрогание самых жестоких людей, были свойственны и обыкновенны в том веке не только между азиатцами, но и в самой Европе и хотя первому министру царя народов грубых, невежественных, полудиких, более схожих со зверями, чем с людьми, доводилось нередко приводить в исполнение самые кровавые приговоры,  – визирь ужаснулся при первом шаге в застенок. Это было изображение в лицах Страшного суда, коими, бывало, расписывались паперти при старинных церквах русских. Тут на пылавшем костре в огромном котле кипела смола, в которой обыкновенно купали узников, в случае, если ни одно из средств, придуманных самим адом, не могло исторгнуть у них признания; когда ни железная кровать, на коей вытягивалось человеческое тело на пол-аршина длиннее обыкновенного, ни тиски, кои, с величайшим искусством захватывая жилы у ног и рук, медленно тянули их в противном направлении, ни стряски (для чего обе руки преступника близ ладоней связывались длинной веревкой и он поднимался воротом к самому потолку застенка, а потом вдруг опускался, отчего руки его выходили из плеч и он висел в сем мучительном положении), недостаточны были, чтобы заставить несчастного сознаться в преступлении, в котором его обвиняли, или сказать то, что от него требовали. Хладнокровие палачей, не внимавших стенаниям страдальца и равнодушно увеличивавших его муки, уподобляло их жителям преисподней, а дервиш, который со злобной радостью готовил себе продолжительное удовольствие, взирая на множество орудий пытки и надеясь на упрямство Уркунду, превосходил злостью самого Вельзевула. К счастью, визирь застал еще начало первого испытания, которое было бы приступом к дальнейшим истязаниям и состояло, по мнению дервиша, из самого легкого опыта. Уркунду крепко привязан был веревками к деревянному кресту, так что не мог пошевелиться ни одним членом, а в это время забивали ему гвозди под ногти. Кровь лилась ручьями, судорожные движения лица доказывали нестерпимую боль несчастного, однако ни одно слово, ни одна укоризна не изменили твердости его духа. Без сомнения, с тем же равнодушием шаман дал бы вытянуть себе жилы, содрать с себя кожу, сварить в котле, но до последнего издыхания не сказал бы лжи для своего избавления. И если ожесточение его к жизни простиралось до такой степени, что он не изъявил даже большой радости, когда визирь именем царя приказал прекратить пытку, то дервиш взамен того был в отчаянии, что ему не удалось потешиться над своим неприятелем.

Однако улыбка удовольствия блеснула и на лице шамана, когда Таузак объявил ему, что царь соизволяет на его просьбу и приказал выдать ему казачку из своего гарема. В то же время он всунул ему в руку ханский перстень, который служил вместо фирмана знаком безусловного повиновения тому, кто его предъявит, и ключом, растворяющим самые крепкие, таинственные затворы. В особенности это необходимо было в теперешнем случае, ибо сераль царский давно отправлен был вместе с царицей Сумбулой в Абалак, лежащий на берегу Иртыша, в пяти верстах от Искера вверх реки, со строгим приказанием впускать туда только того, кто покажет сей перстень, который редко сходил с царского пальца.

Шаман, несмотря на распухшие пальцы правой руки своей, тотчас же пустился в Абалак под прикрытием царского евнуха. Кучум не мог избрать места безопаснее для укрытия своего драгоценного залога, как сей высокий утес, укрепленный природой таким образом, что оно могло почесться неприступным без разрушительного действия пушек, коим не могут противиться самые необоримые твердыни. Представьте себе гранитный столб в тридцать сажен вышиной, поставленный над рекою, и столь гладкий, что осаждающий неприятель никакими усилиями или искусством не мог взобраться и до половины оного, а осажденные имели всю возможность поражать его из-за зубцов, которыми окружалась верхняя площадка как амбразурой, устроенной рукой хитрого инженера. Искусство пособило природе только проведением различных сообщений, обеспечивавших крепость в случае продолжительного обложения оной. Выходы сии были сделаны в трех местах: со стороны Искера, от реки и к дремучему лесу, примыкавшему к самой стене от севера. Малейшее движение неприятеля не укрывалось от осажденных, а они легко могли получать пособие или оставить крепость с той стороны, где неприятель беспечнее или слабее.

47Перпендикулярная высота утеса от поверхности реки около 33 сажен. Старожилы уверяют, что от места, занимавшего Искером, отвалилось уже около 40 сажен.
48Высочайшая гора против Тобольска.
49По свидетельству мурзы Девлетбая, жившего в городке Бициктуре, Кучуму являлись все сии предвестия и знамения
50По его же свидетельству, кроме креста виделся над Искером в воздухе город с христианскими колокольнями.
Рейтинг@Mail.ru