Осип Мандельштам Немногие для вечности живут… (сборник)
Полная версия
«Может быть, это точка безумия…»
Может быть, это точка безумия, Может быть, это совесть твоя – Узел жизни, в котором мы узнаны И развязаны для бытия…
Так соборы кристаллов сверхжизненных Добросовестный свет-паучок, Распуская на ребра, их сызнова Собирает в единый пучок.
Чистых линий пучки благодарные, Направляемы тихим лучом, Соберутся, сойдутся когда-нибудь, Словно гости с открытым челом,
Только здесь – на земле, а не на небе, Как в наполненный музыкой дом, – Только их не спугнуть, не изранить бы – Хорошо, если мы доживем…
То, что я говорю, мне прости… Тихо, тихо его мне прочти…
15 марта 1937
«Не сравнивай: живущий несравним…»
Не сравнивай: живущий несравним. С каким-то ласковым испугом Я согласился с равенством равнин, И неба круг мне был недугом.
Я обращался к воздуху-слуге, Ждал от него услуги или вести, И собирался в путь, и плавал по дуге Неначинающихся путешествий…
Где больше неба мне – там я бродить готов, И ясная тоска меня не отпускает От молодых еще воронежских холмов К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане.
Рим
Где лягушки фонтанов, расквакавшись И разбрызгавшись, больше не спят – И, однажды проснувшись, расплакавшись, Во всю мочь своих глоток и раковин Город, любящий сильным поддакивать, Земноводной водою кропят, –
Древность легкая, летняя, наглая, С жадным взглядом и плоской ступней, Словно мост ненарушенный Ангела В плоскоступьи над желтой водой, –
Голубой, онелепленный, пепельный, В барабанном наросте домов, Город, ласточкой купола лепленный Из проулков и из сквозняков, – Превратили в убийства питомник Вы – коричневой крови наемники – Италийские чернорубашечники – Мертвых цезарей злые щенки…
Все твои, Микель-Анджело, сироты, Облеченные в камень и стыд: Ночь, сырая от слез, и невинный, Молодой, легконогий Давид, И постель, на которой несдвинутый Моисей водопадом лежит, – Мощь свободная и мера львиная В усыпленьи и в рабстве молчит.
И морщинистых лестниц уступки В площадь льющихся лестничных рек, – Чтоб звучали шаги как поступки, Поднял медленный Рим-человек, А не для искалеченных нег, Как морские ленивые губки. Ямы Форума заново вырыты, И открыты ворота для Ирода – И над Римом диктатора-выродка Подбородок тяжелый висит.
16 марта 1937
«Чтоб, приятель и ветра и капель…»
Чтоб, приятель и ветра и капель, Сохранил их песчаник внутри, Нацарапали множество цапель И бутылок в бутылках цари.
Украшался отборной собачиной Египтян государственный стыд, Мертвецов наделял всякой всячиной И торчит пустячком пирамид.
То ли дело любимец мой кровный, Утешительно-грешный певец, Еще слышен твой скрежет зубовный, Беззаботного праха истец.
Размотавший на два завещанья Слабовольных имуществ клубок И в прощаньи отдав, в верещаньи Мир, который как череп глубок, –
Рядом с готикой жил озоруючи И плевал на паучьи права Наглый школьник и ангел ворующий, Несравненный Виллон Франсуа.
Он разбойник небесного клира, Рядом с ним не зазорно сидеть – И пред самой кончиною мира Будут жаворонки звенеть…
18 марта 1937
«Гончарами велик остров синий…»
Гончарами велик остров синий – Крит зеленый. Запекся их дар В землю звонкую. Слышишь подземных Плавников могучий удар?
Это море легко на помине В осчастливленной обжигом глине, И сосуда студеная власть Раскололась на море и глаз.
Ты отдай мне мое, остров синий, Крит летучий, отдай мне мой труд И сосцами текучей богини Воскорми обожженный сосуд…
Это было и пелось, синея, Много задолго до Одиссея, До того, как еду и питье Называли «моя» и «мое».
Выздоравливай же, излучайся, Волоокого неба звезда, И летучая рыба – случайность, И вода, говорящая «да».
<21 марта> 1937
«Длинной жажды должник виноватый…»
Длинной жажды должник виноватый, Мудрый сводник вина и воды: На боках твоих пляшут козлята И под музыку зреют плоды.
Флейты свищут, клянутся и злятся, Что беда на твоем ободу Черно-красном – и некому взяться За тебя, чтоб поправить беду.
21 марта 1937
«О, как же я хочу…»
О, как же я хочу, Не чуемый никем, Лететь вослед лучу, Где нет меня совсем.
А ты в кругу лучись – Другого счастья нет – И у звезды учись Тому, что значит свет.
Он только тем и луч, Что только тем и свет, Что шопотом могуч И лепетом согрет.
А я тебе хочу Сказать, что я шепчу, Что шопотом лучу Тебя, дитя, вручу…
Флейты греческой тэта и йота – Словно ей не хватало молвы, – Неизваянная, без отчета, Зрела, маялась, шла через рвы…
И ее невозможно покинуть, Стиснув зубы, ее не унять, И в слова языком не продвинуть, И губами ее не размять…
А флейтист не узнает покоя: Ему кажется, что он один, Что когда-то он море родное Из сиреневых вылепил глин…
Звонким шопотом честолюбивых, Вспоминающих шопотом губ Он торопится быть бережливым, Емлет звуки – опрятен и скуп.
Вслед за ним мы его не повторим, Комья глины в ладонях моря, И когда я наполнился морем – Мором стала мне мера моя…
И свои-то мне губы не любы – И убийство на том же корню – И невольно на убыль, на убыль Равноденствие флейты клоню.
7 апреля 1937
«Как по улицам Киева-Вия…»
Как по улицам Киева-Вия Ищет мужа не знаю чья жинка, И на щеки ее восковые Ни одна не скатилась слезинка.
Не гадают цыганочки кралям, Не играют в Купеческом скрипки, На Крещатике лошади пали, Пахнут смертью господские Липки.
Уходили с последним трамваем Прямо за город красноармейцы, И шинель прокричала сырая: «Мы вернемся еще – разумейте…»
Апрель 1937
«Я к губам подношу эту зелень…»
Я к губам подношу эту зелень – Эту клейкую клятву листов, Эту клятвопреступную землю: Мать подснежников, кленов, дубков.
Погляди, как я крепну и слепну, Подчиняясь смиренным корням, И не слишком ли великолепно От гремучего парка глазам?
А квакуши, как шарики ртути, Голосами сцепляются в шар, И становятся ветками прутья И молочною выдумкой пар.
30 апреля 1937
«Клейкой клятвой липнут почки…»
Клейкой клятвой липнут почки, Вот звезда скатилась – Это мать сказала дочке, Чтоб не торопилась.
– Подожди, – шепнула внятно Неба половина, И ответил шелест скатный: – Мне бы только сына…
Стану я совсем другою Жизнью величаться. Будет зыбка под ногою Легкою качаться.
Будет муж, прямой и дикий, Кротким и послушным, Без него, как в черной книге, Страшно в мире душном…
Подмигнув, на полуслове Запнулась зарница. Старший брат нахмурил брови. Жалится сестрица.
Ветер бархатный, крыластый Дует в дудку тоже, – Чтобы мальчик был лобастый, На двоих похожий.
Спросит гром своих знакомых: – Вы, грома́, видали, Чтобы липу до черемух Замуж выдавали?
Да из свежих одиночеств Леса – крики пташьи: Свахи-птицы свищут почесть Льстивую Наташе.
И к губам такие липнут Клятвы, что, по чести, В конском топоте погибнуть Мчатся очи вместе.
Все ее торопят часто: – Ясная Наташа, Выходи, за наше счастье, За здоровье наше!
2 мая 1937
«На меня нацелилась груша да черемуха…»
На меня нацелилась груша да черемуха – Силою рассыпчатой бьет в меня без промаха. Кисти вместе с звездами, звезды вместе с кистями, – Что за двоевластье там? В чьем соцветьи истина? С цвету ли, с размаха ли – бьет воздушно-целыми В воздух, убиваемый кистенями белыми. И двойного запаха сладость неуживчива: Борется и тянется – смешана, обрывчива.
4 мая 1937
«К пустой земле невольно припадая…»
I
К пустой земле невольно припадая, Неравномерной сладкою походкой Она идет – чуть-чуть опережая Подругу быструю и юношу-погодка. Ее влечет стесненная свобода Одушевляющего недостатка, И, может статься, ясная догадка В ее походке хочет задержаться – О том, что эта вешняя погода Для нас – праматерь гробового свода, И это будет вечно начинаться.
II
Есть женщины, сырой земле родные, И каждый шаг их – гулкое рыданье, Сопровождать воскресших и впервые Приветствовать умерших – их призванье. И ласки требовать у них преступно, И расставаться с ними непосильно. Сегодня – ангел, завтра – червь могильный, А послезавтра – только очертанье… Что было – поступь – станет недоступно… Цветы бессмертны. Небо целокупно. И всё, что будет, – только обещанье.
4 мая 1937
Последние стихи
Чарли Чаплин
Чарли Чаплин вышел из кино, Две подметки, заячья губа, Две гляделки, полные чернил И прекрасных удивленных сил. Чарли Чаплин – заячья губа, Две подметки – жалкая судьба. Как-то мы живем неладно все – чужие, чужие…
Оловянный ужас на лице, Голова не держится совсем. Ходит сажа, вакса семенит, И тихонько Чаплин говорит: «Для чего я славен и любим и даже знаменит», – И ведет его шоссе большое к чужим, чужим.
Чарли Чаплин, нажимай педаль, Чаплин, кролик, пробивайся в роль. Чисть корольки, ролики надень, А жена твоя – слепая тень, – И чудит, чудит чужая даль Отчего у Чаплина тюльпан, Почему так ласкова толпа? Потому что это ведь Москва! Чарли, Чарли, надо рисковать, Ты совсем не вовремя раскис, Котелок твой – тот же океан, А Москва так близко, хоть влюбись В дорогую дорогу.
Май (?) 1937
«С примесью ворона голуби…»
С примесью ворона голуби, Завороненные волосы – Здравствуй, моя нежнолобая, Дай мне сказать тебе с голоса, Как я люблю твои волосы, Душные, черно-голубые.
В губы горячие вложено Всё, чем Москва омоложена, Чем, молодая, расширена, Чем, мировая, встревожена, Грозная, утихомирена…
Тени лица восхитительны – Синие, черные, белые, И на груди удивительны Эти две родинки смелые. В пальцах тепло не мгновенное – Сила лежит фортепьянная, Сила приказа желанная Биться за дело нетленное…
Мчится, летит, с нами едучи, Сам ноготок холодеющий, Мчится, о будущем знаючи, Сам ноготок холодающий. Славная вся, безусловная, Здравствуй, моя оживленная Ночь в рукавах и просторное Круглое горло упорное.
Слава моя чернобровая, Бровью вяжи меня вязкою, К жизни и смерти готовая, Произносящая ласково Сталина имя громовое С клятвенной нежностью, с ласкою.
Начало июня 1937
«Пароходик с петухами…»
Пароходик с петухами По небу плывет, И подвода с битюгами Никуда нейдет.
И звенит будильник сонный, Хочешь, повтори: «Полторы воздушных тонны, Тонны полторы…»
И, паяльных звуков море В перебои взяв, Москва слышит, Москва смотрит, Зорко смотрит в явь.
Только на крапивах пыльных, Вот чего боюсь, Не изволил бы в напильник Шею выжать гусь.
3 июля 1937
«На откосы, Волга, хлынь, Волга, хлынь…»
На откосы, Волга, хлынь, Волга, хлынь, Гром, ударь в тесины новые, Крупный град, по стеклам двинь – грянь и двинь, – А в Москве ты, чернобровая, Выше голову закинь.
Чародей мешал тайком с молоком Розы черные, лиловые И жемчужным порошком и пушком Вызвал щеки холодовые, Вызвал губы шепотком…
Как досталась – расскажи, расскажи – Красота такая галочья, От индийского раджи, от раджи – Алексею что ль Михайлычу, – Волга, вызнай и скажи.
Против друга – за грехи, за грехи – Берега стоят неровные, И летают за верхи, за верхи Ястреба тяжелокровные – За коньковых изб верхи –
Ах, я видеть не могу, не могу Берега серо-зеленые: Словно ходят по лугу, по лугу Косари умалишенные, Косит ливень луг в дугу.
4 июля 1937
Стансы
Необходимо сердцу биться: Входить в поля, врастать в леса. Вот «Правды» первая страница, Вот с приговором полоса.
Дорога к Сталину – не сказка, Но только – жизнь без укоризн: Футбол – для молодого баска, Мадрида пламенная жизнь.
Москва повторится в Париже, Дозреют новые плоды, Но я скажу о том, что ближе, Нужнее хлеба и воды,
О том, как вырвалось однажды: «Я не отдам его!» – и с ним, С тобой, дитя высокой жажды, И мы его обороним,
Непобедимого, прямого, С могучим смехом в грозный час, Находкой выхода прямого Ошеломляющего нас.
И ты прорвешься, может статься, Сквозь чащу прозвищ и имен И будешь сталинкою зваться У самых будущих времен…
Но это ощущенье сдвига, Происходящего в веках, И эта сталинская книга В горячих солнечных руках, –
Да, мне понятно превосходство И сила женщины – ее Сознанье, нежность и сиротство К событьям рвутся – в бытие.
Она и шутит величаво, И говорит, прощая боль, И голубая нитка славы В ее волос пробралась смоль.
И материнская забота Ее понятна мне – о том, Чтоб ширилась моя работа И крепла – на борьбу с врагом.
4–5 июля 1937
Стихи, не вошедшие в основное собрание
Ранние стихи (1906)
«Среди лесов, унылых и заброшенных…»
Среди лесов, унылых и заброшенных, Пусть остается хлеб в полях нескошенным! Мы ждем гостей незваных и непрошенных, Мы ждем гостей!
Пускай гниют колосья перезрелые! Они придут на нивы пожелтелые, И не сносить вам, честные и смелые, Своих голов!
Они растопчут нивы золотистые, Они разроют кладбище тенистое, Потом развяжет их уста нечистые Кровавый хмель!
Они ворвутся в избы почернелые, Зажгут пожар, хмельные, озверелые… Не остановят их седины старца белые, Ни детский плач!..
Среди лесов, унылых и заброшенных, Мы оставляем хлеб в полях нескошенным. Мы ждем гостей незваных и непрошенных, Своих детей!
«Тянется лесом дороженька пыльная…»
Тянется лесом дороженька пыльная, Тихо и пусто вокруг. Родина, выплакав слезы обильные, Спит и во сне, как рабыня бессильная, Ждет неизведанных мук.
Вот задрожали березы плакучие И встрепенулися вдруг, Тени легли на дорогу сыпучую: Что-то ползет, надвигается тучею, Что-то наводит испуг…
С гордой осанкою, с лицами сытыми… Ноги торчат в стременах. Серую пыль поднимают копытами И колеи оставляют изрытыми… Все на холеных конях.
Нет им конца. Заостренными пиками В солнечном свете пестрят. Воздух наполнили песней и криками, И огоньками звериными, дикими Черные очи горят…
Прочь! Не тревожьте поддельным веселием Мертвого, рабского сна. Скоро порадуют вас новоселием, Хлебом и солью, крестьянским изделием… Крепче нажать стремена!
Скоро столкнется с звериными силами Дело великой любви! Скоро покроется поле могилами, Синие пики обнимутся с вилами И обагрятся в крови!
Стихотворения 1908–1937 годов
«О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала…»
О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала, Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый. В водном плеске душа колыбельную негу слыхала, И поодаль стояли пустынные скалы, как сестры. Отовсюду звучала старинная песнь – Калевала: Песнь железа и камня о скорбном порыве Титана. И песчаная отмель – добыча вечернего вала – Как невеста белела на пурпуре водного стана. Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы, И на дно опускались, и тихое дно зажигали, Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый, Слишком яркое солнце и первые звезды мигали, – Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый; И не знаю, как долго, не знаю, кому я молился… Неоглядная Сайма струилась потоками лавы. Белый пар над водою тихонько вставал и клубился.
<Около 19 апреля 1908, Париж>
«Мой тихий сон, мой сон ежеминутный…»
Мой тихий сон, мой сон ежеминутный – Невидимый, завороженный лес, Где носится какой-то шорох смутный, Как дивный шелест шелковых завес.
В безумных встречах и туманных спорах На перекрестке удивленных глаз Невидимый и непонятный шорох Под пеплом вспыхнул и уже погас.
И как туманом одевает лица, И слово замирает на устах, И кажется – испуганная птица Метнулась в вечереющих кустах.
1908 (1909?)
«В морозном воздухе растаял легкий дым…»
В морозном воздухе растаял легкий дым, И я, печальною свободою томим, Хотел бы вознестись в холодном, тихом гимне, Исчезнуть навсегда… Но суждено идти мне По снежной улице в вечерний этот час. Собачий слышен лай, и запад не погас, И попадаются прохожие навстречу – Не говори со мной – что я тебе отвечу?
1909
«Истончается тонкий тлен…»
Истончается тонкий тлен – Фиолетовый гобелен,
К нам – на воды и на леса – Опускаются небеса.
Нерешительная рука Эти вывела облака,
И печальный встречает взор Отуманенный их узор.
Недоволен стою и тих, Я, создатель миров моих, –
Где искусственны небеса И хрустальная спит роса.
1909
«Ты улыбаешься кому…»
Ты улыбаешься кому, О путешественник веселый, Тебе неведомые долы Благословляешь почему?
Никто тебя не проведет По зеленеющим долинам И рокотаньем соловьиным Никто тебя не позовет, –
Когда, закутанный плащом, Несогревающим, но милым, К повелевающим светилам Смиренным возлетишь лучом.
<Не позднее 13 августа> 1909
«В просторах сумеречной залы…»
В просторах сумеречной залы Почтительная тишина. Как в ожидании вина Пустые зыблются кристаллы,
Окровавленными в лучах, Вытягивая безнадежно Уста, открывшиеся нежно На целомудренных стеблях:
Смотрите: мы упоены Вином, которого не влили. Что может быть слабее лилий И сладостнее тишины?
<Не позднее 13 августа> 1909
«В холодных переливах лир…»
В холодных переливах лир Какая замирает осень! Как сладостен и как несносен Ее золотострунный клир!
Она поет в церковных хорах И в монастырских вечерах И, рассыпая в урны прах, Печатает вино в амфорах.
Как успокоенный сосуд С уже отстоенным раствором, Духовное – доступно взорам, И очертания живут.
Колосья, так недавно сжаты, Рядами ровными лежат; И пальцы тонкие дрожат, К таким же, как они, прижаты.