bannerbannerbanner
полная версияНемногие для вечности живут… (сборник)

Осип Мандельштам
Немногие для вечности живут… (сборник)

Полная версия

IV

I di miei piu leggier’ che nessun cervo…

Petrarca[8]


 
Промчались дни мои – как бы оленей
Косящий бег. Срок счастья был короче,
Чем взмах ресницы. Из последней мочи
Я в горсть зажал лишь пепел наслаждений.
 
 
По милости надменных обольщений
Ночует сердце в склепе скромной ночи,
К земле бескостной жмется. Средоточий
Знакомых ищет, сладостных сплетений.
 
 
Но то, что в ней едва существовало, –
Днесь, вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и ранить может, как бывало.
 
 
И я догадываюсь, брови хмуря, –
Как хороша – к какой толпе пристала –
Как там клубится легких складок буря…
 
4–8 января 1934

«Как из одной высокогорной щели…»

 
Как из одной высокогорной щели
Течет вода – на вкус разноречива –
Полужестка, полусладка, двулична, –
 
 
Так, чтобы умереть на самом деле,
Тысячу раз на дню лишусь обычной
Свободы вздоха и сознанья цели…
 

«Голубые глаза и горячая лобная кость…»

 
Голубые глаза и горячая лобная кость –
Мировая манила тебя молодящая злость.
 
 
И за то, что тебе суждена была чудная власть,
Положили тебя никогда не судить и не клясть.
 
 
На тебя надевали тиару – юрода колпак,
Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак!
 
 
Как снежок, на Москве заводил кавардак гоголек, –
Непонятен-понятен, невнятен, запутан, легок…
 
 
Собиратель пространства, экзамены сдавший птенец,
Сочинитель, щегленок, студентик, студент, бубенец.
 
 
Конькобежец и первенец, веком гонимый взашей
Под морозную пыль образуемых вновь падежей.
 
 
Часто пишется – казнь, а читается правильно – песнь.
Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь?
 
 
Прямизна нашей мысли не только пугач для детей?
Не бумажные дести, а вести спасают людей.
 
 
Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши,
Налетели на мертвого жирные карандаши.
 
 
На коленях держали для славных потомков листы,
Рисовали, просили прощенья у каждой черты.
 
 
Меж тобой и страной ледяная рождается связь –
Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь.
 
 
Да не спросят тебя молодые, грядущие – те,
Каково тебе там – в пустоте, в чистоте-сироте…
 
10–11 января 1934

10 января 1934

1
 
Меня преследуют две-три случайных фразы,
Весь день твержу: печаль моя жирна…
О Боже, как жирны и синеглазы
Стрекозы смерти, как лазурь черна.
 
 
Где первородство? Где счастливая повадка?
Где плавкий ястребок на самом дне очей?
Где вежество? Где горькая украдка?
Где ясный стан? Где прямизна речей, –
 
 
Запутанных, как честные зигзаги
У конькобежца в пламень голубой, –
Морозный пух в железной крутят тяге,
С голуботвердой чокаясь рекой?
 
 
Ему пространств инакомерных норы,
Их, близких, их, союзных, голоса,
Их, внутренних, ристалищные споры
Представились в полвека, в полчаса.
 
 
И вдруг открылась музыка в засаде,
Уже не хищницей лиясь из-под смычков,
Не ради слуха или неги ради –
Лиясь для мышц и бьющихся висков, –
 
 
Лиясь для ласковой, только что снятой маски,
Для пальцев гипсовых, не держащих пера,
Для укрупненных губ, для укрепленной ласки
Крупнозернистого покоя и добра.
 
 
Дышали шуб меха, плечо к плечу теснилось,
Кипела киноварь здоровья, кровь и пот –
Сон в оболочке сна, внутри которой снилось
На полшага продвинуться вперед.
 
 
А посреди толпы стоял гравировальщик,
Готовясь перенесть на истинную медь
То, что обугливший бумагу рисовальщик
Лишь крохоборствуя успел запечатлеть.
 
 
Как будто я повис на собственных ресницах,
И, созревающий, и тянущийся весь, –
Доколе не сорвусь – разыгрываю в лицах
Единственное, что мы знаем днесь!..
 
16 января 1934
2
 
Когда душе и то́ропкой и робкой
Предстанет вдруг событий глубина,
Она бежит виющеюся тропкой,
Но смерти ей тропина не ясна.
 
 
Он, кажется, дичился умиранья
Застенчивостью славной новичка
Иль звука – первенца в блистательном собраньи,
Что льется внутрь – в продольный лес смычка –
 
 
И льется вспять, еще ленясь и мерясь
То мерой льна, то мерой волокна,
И льется смолкой, сам себе не верясь,
Из ничего, из нити, из темна, –
 
 
Лиясь для ласковой, только что снятой маски,
Для пальцев гипсовых, не держащих пера,
Для укрупненных губ, для укрепленной ласки
Крупнозернистого покоя и добра.
 
Январь 1934

«Он дирижировал кавказскими горами…»

 
Он дирижировал кавказскими горами
И машучи ступал на тесных Альп тропы,
И, озираючись, пустынными брегами
Шел, чуя разговор бесчисленной толпы.
 
 
Толпы умов, влияний, впечатлений
Он перенес, как лишь могущий мог:
Рахиль глядела в зеркало явлений,
А Лия пела и плела венок.
 
Январь 1934

«А посреди толпы, задумчивый, брадатый…»

 
А посреди толпы, задумчивый, брадатый,
Уже стоял гравер – друг меднохвойных доск,
Трехъярой окисью облитых в лоск покатый,
Накатом истины сияющих сквозь воск.
 
 
Как будто я повис на собственных ресницах,
В толпокрылатом воздухе картин
Тех мастеров, что насаждают в лицах
Порядок зрения и многолюдства чин!
 
Январь 1934

«Откуда привезли? Кого? Который умер?..»

 
Откуда привезли? Кого? Который умер?
Где < >[9]? Мне что-то невдомек.
Скажите, говорят, какой-то Гоголь умер?
Не Гоголь, так себе, писатель-гоголек.
 
 
Тот самый, что тогда невнятицу устроил,
Который шустрился, довольно уж легок,
О чем-то позабыл, чего-то не усвоил,
Затеял кавардак, перекрутил снежок.
 
 
Молчит, как устрица, на полтора аршина
К нему не подойти – почетный караул.
Тут что-то кроется, должно быть, есть причина.
<………..>[10] напутал и уснул.
 

«Мастерица виноватых взоров…»

 
Мастерица виноватых взоров,
Маленьких держательница плеч!
Усмирен мужской опасный норов,
Не звучит утопленница-речь.
 
 
Ходят рыбы, рдея плавниками,
Раздувая жабры: на, возьми!
Их, бесшумно охающих ртами,
Полухлебом плоти накорми.
 
 
Мы не рыбы красно-золотые,
Наш обычай сестринский таков:
В теплом теле ребрышки худые
И напрасный влажный блеск зрачков.
 
 
Маком бровки мечен путь опасный.
Что же мне, как янычару, люб
Этот крошечный, летуче-красный,
Этот жалкий полумесяц губ?..
 
 
Не серчай, турчанка дорогая:
Я с тобой в глухой мешок зашьюсь,
Твои речи темные глотая,
За тебя кривой воды напьюсь.
 
 
Ты, Мария, – гибнущим подмога,
Надо смерть предупредить – уснуть.
Я стою у твердого порога.
Уходи, уйди, еще побудь.
 
13–14 февраля 1934

«Твоим узким плечам под бичами краснеть…»

 
Твоим узким плечам под бичами краснеть,
Под бичами краснеть, на морозе гореть.
 
 
Твоим детским рукам утюги поднимать,
Утюги поднимать да веревки вязать.
 
 
Твоим нежным ногам по стеклу босиком,
По стеклу босиком, да кровавым песком.
 
 
Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть,
Черной свечкой гореть да молиться не сметь.
 
1934

Воронежские тетради (1935–1937)

Первая тетрадь

«Я живу на важных огородах…»
 
Я живу на важных огородах.
Ванька-ключник мог бы здесь гулять.
Ветер служит даром на заводах,
И далёко убегает гать.
 
 
Чернопахотная ночь степных закраин
В мелкобисерных иззябла огоньках.
За стеной обиженный хозяин
Ходит-бродит в русских сапогах.
 
 
И богато искривилась половица –
Этой палубы гробовая доска.
У чужих людей мне плохо спится –
Только смерть да лавочка близка.
 
Апрель 1935
«Наушнички, наушники мои!..»
 
Наушнички, наушники мои!
Попомню я воронежские ночки:
Недопитого голоса Аи
И в полночь с Красной площади гудочки…
 
 
Ну как метро?.. Молчи, в себе таи…
Не спрашивай, как набухают почки…
И вы, часов кремлевские бои, –
Язык пространства, сжатого до точки…
 
Апрель 1935
«Пусти меня, отдай меня, Воронеж…»
 
Пусти меня, отдай меня, Воронеж:
Уронишь ты меня иль проворонишь,
Ты выронишь меня или вернешь,
Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…
 
Апрель 1935
«Я должен жить, хотя я дважды умер…»
 
Я должен жить, хотя я дважды умер,
А город от воды ополоумел:
Как он хорош, как весел, как скуласт,
Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь лежит в апрельском провороте,
А небо, небо – твой Буонаротти…
 
Апрель 1935
«Это какая улица?..»
 
Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова!
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.
 
 
Мало в нем было линейного,
Нрава он не был лилейного,
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама.
 
Апрель 1935
Чернозем
 
Переуважена, перечерна, вся в холе,
Вся в холках маленьких, вся воздух и призор,
Вся рассыпаючись, вся образуя хор, –
Комочки влажные моей земли и воли…
 
 
В дни ранней пахоты черна до синевы,
И безоружная в ней зиждется работа –
Тысячехолмие распаханной молвы:
Знать, безокружное в окружности есть что-то.
 
 
И все-таки земля – проруха и обух.
Не умолить ее, как в ноги ей ни бухай, –
Гниющей флейтою настраживает слух,
Кларнетом утренним зазябливает ухо…
 
 
Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь лежит в апрельском провороте!
Ну, здравствуй, чернозем: будь мужествен, глазаст…
Черноречивое молчание в работе.
 
Апрель 1935
«Лишив меня морей, разбега и разлета…»
 
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета –
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
 
Май 1935
«Да, я лежу в земле, губами шевеля…»
 
Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:
 
 
На Красной площади всего круглей земля,
И скат ее твердеет добровольный,
 
 
На Красной площади земля всего круглей,
И скат ее нечаянно-раздольный,
 
 
Откидываясь вниз – до рисовых полей,
Покуда на земле последний жив невольник.
 
Май 1935
«Как на Каме-реке глазу темно, когда…»
I
 
Как на Каме-реке глазу темно, когда
На дубовых коленях стоят города.
 
 
В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
 
 
Упиралась вода в сто четыре весла –
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
 
 
Там я плыл по реке с занавеской в окне,
С занавеской в окне, с головою в огне.
 
 
А со мною жена – пять ночей не спала,
Пять ночей не спала, трех конвойных везла.
 
II
 
Как на Каме-реке глазу темно, когда
На дубовых коленях стоят города.
 
 
В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
 
 
Упиралась вода в сто четыре весла,
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
 
 
Чернолюдьем велик, мелколесьем сожжен
Пулеметно-бревенчатой стаи разгон.
 
 
На Тоболе кричат. Обь стоит на плоту.
И речная верста поднялась в высоту.
 
III
 
Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток.
Полноводная Кама неслась на буек.
 
 
И хотелось бы гору с костром отслоить,
Да едва успеваешь леса посолить.
 
 
И хотелось бы тут же вселиться, пойми,
В долговечный Урал, населенный людьми,
 
 
И хотелось бы эту безумную гладь
В долгополой шинели беречь, охранять.
 
Апрель – май 1935
Стансы
1
 
Я не хочу средь юношей тепличных
Разменивать последний грош души,
Но, как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу – и люди хороши.
 
 
Люблю шинель красноармейской складки –
Длину до пят, рукав простой и гладкий,
И волжской туче родственный покрой,
Чтоб, на спине и на груди лопатясь,
Она лежала, на запас не тратясь,
И скатывалась летнею порой.
 
2
 
Проклятый шов, нелепая затея,
Нас разделили. А теперь – пойми:
Я должен жить, дыша и большевея,
И, перед смертью хорошея,
Еще побыть и поиграть с людьми!
 
3
 
Подумаешь, как в Чердыни-голубе,
Где пахнет Обью и Тобол в раструбе,
В семивершковой я метался кутерьме:
Клевещущих козлов не досмотрел я драки,
Как петушок в прозрачной летней тьме, –
Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки –
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.
 
4
 
И ты, Москва, сестра моя, легка,
Когда встречаешь в самолете брата
До первого трамвайного звонка:
Нежнее моря, путаней салата
Из дерева, стекла и молока…
 
5
 
Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла,
Но возмужавшего меня, как очевидца,
Заметила и вдруг, как чечевица,
Адмиралтейским лучиком зажгла…
 
6
 
Я должен жить, дыша и большевея,
Работать речь, не слушаясь, сам-друг.
Я слышу в Арктике машин советских стук,
Я помню всё: немецких братьев шеи
И что лиловым гребнем Лорелеи
Садовник и палач наполнил свой досуг.
 
7
 
И не ограблен я, и не надломлен,
Но только что всего переогромлен…
Как «Слово о полку» струна моя туга,
И в голосе моем после удушья
Звучит земля – последнее оружье,
Сухая влажность черноземных га!
 
Май – июнь 1935
«День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток…»
 
День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, – слитен, чуток,
А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.
День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,
Ехала конная, пешая шла черноверхая масса –
Расширеньем аорты могущества в белых ночах – нет, в ножах –
 
 
Глаз превращался в хвойное мясо.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко,
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо.
Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
 
 
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов –
Молодые любители белозубых стишков,
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
 
 
Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой –
За бревенчатым тылом, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего.
 
Апрель – май 1935
«От сырой простыни говорящая…»
 
От сырой простыни говорящая –
Знать, нашелся на рыб звукопас –
Надвигалась картина звучащая
На меня, и на всех, и на вас…
 
 
Начихав на кривые убыточки,
С папироской смертельной в зубах,
Офицеры последнейшей выточки –
На равнины зияющий пах…
 
 
Было слышно жужжание низкое
Самолетов, сгоревших дотла,
Лошадиная бритва английская
Адмиральские щеки скребла…
 
 
Измеряй меня, край, перекраивай –
Чуден жар прикрепленной земли!
Захлебнулась винтовка Чапаева –
Помоги, развяжи, раздели!..
 
<Апрель> – июнь 1935
«Еще мы жизнью полны в высшей мере…»
 
Еще мы жизнью полны в высшей мере,
Еще гуляют в городах Союза
Из мотыльковых лапчатых материй
Китайчатые платьица и блузы.
 
 
Еще машинка номер первый едко
Каштановые собирает взятки,
И падают на чистую салфетку
Разумные густеющие прядки.
 
 
Еще стрижей довольно и касаток,
Еще комета нас не очумила,
И пишут звездоносно и хвостато
Толковые лиловые чернила.
 
24 мая 1935
«Римских ночей полновесные слитки…»
 
Римских ночей полновесные слитки,
Юношу Гете манившее лоно –
Пусть я в ответе, но не в убытке:
Есть многодонная жизнь вне закона.
 
Июнь 1935
«Возможна ли женщине мертвой хвала?..»
 
Возможна ли женщине мертвой хвала?
Она в отчужденьи и в силе –
Ее чужелюбая власть привела
К насильственной жаркой могиле…
 
 
И твердые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели
Сказать, что они отлежались в своей
Холодной стокгольмской постели.
 
 
И прадеда скрипкой гордился твой род,
От шейки ее хорошея,
И ты раскрывала свой аленький рот,
Смеясь, итальянясь, русея…
 
 
Я тяжкую память твою берегу,
Дичок, медвежонок, Миньона,
Но мельниц колеса зимуют в снегу,
И стынет рожок почтальона.
 
3 июня 1935, 14 декабря 1936
«На мертвых ресницах Исаакий замерз…»
 
На мертвых ресницах Исаакий замерз,
И барские улицы сини –
Шарманщика смерть, и медведицы ворс,
И чужие поленья в камине…
 
 
Уже выгоняет выжлятник пожар –
Линеек раскидистых стайку,
Несется земля – меблированный шар,
И зеркало корчит всезнайку.
 
 
Площадками лестниц – разлад и туман,
Дыханье, дыханье и пенье,
И Шуберта в шубе замерз талисман –
Движенье, движенье, движенье…
 
3 июня 1935
«За Паганини длиннопалым…»
 
За Паганини длиннопалым
Бегут цыганскою гурьбой –
Кто с чохом – чех, кто с польским балом,
А кто с венгерской чемчурой.
 
 
Девчонка, выскочка, гордячка,
Чей звук широк, как Енисей,
Утешь меня игрой своей –
На голове твоей, полячка,
Марины Мнишек холм кудрей,
Смычок твой мнителен, скрипачка.
 
 
Утешь меня Шопеном чалым,
Серьезным Брамсом, нет, постой –
Парижем мощно-одичалым,
Мучным и потным карнавалом
Иль брагой Вены молодой –
 
 
Вертлявой, в дирижерских фрачках,
В дунайских фейерверках, скачках,
И вальс из гроба в колыбель
Переливающей, как хмель.
 
 
Играй же на разрыв аорты,
С кошачьей головой во рту!
Три черта было, ты – четвертый,
Последний, чудный черт в цвету!
 
5 апреля – июль 1935
«Бежит волна – волной волне хребет ломая…»
 
Бежит волна – волной волне хребет ломая,
Кидаясь на луну в невольничьей тоске,
И янычарская пучина молодая,
Неусыпленная столица волновая,
Кривеет, мечется и роет ров в песке.
 
 
А через воздух сумрачно-хлопчатый
Неначатой стены мерещатся зубцы,
А с пенных лестниц падают солдаты
Султанов мнительных – разбрызганы, разъяты,
И яд разносят хладные скопцы.
 
«Исполню дымчатый обряд…»
 
Исполню дымчатый обряд:
В опале предо мной лежат
Морского лета земляники –
Двуискренние сердолики
И муравьиный брат – агат,
 
 
Но мне милей простой солдат
Морской пучины – серый, дикий,
Которому никто не рад.
 
Июль 1935
«Не мучнистой бабочкою белой…»
 
Не мучнистой бабочкою белой
В землю я заемный прах верну –
Я хочу, чтоб мыслящее тело
Превратилось в улицу, в страну:
Позвоночное, обугленное тело,
Сознающее свою длину.
 
 
Возгласы темно-зеленой хвои,
С глубиной колодезной венки
Тянут жизнь и время дорогое,
Опершись на смертные станки, –
Обручи краснознаменной хвои,
Азбучные, крупные венки!
 
 
Шли товарищи последнего призыва
По работе в жестких небесах,
Пронесла пехота молчаливо
Восклицанья ружей на плечах.
 
 
И зенитных тысячи орудий –
Карих то зрачков иль голубых –
Шли нестройно – люди, люди, люди, –
Кто же будет продолжать за них?
 
Весна – лето 1935, 30 мая 1936

Вторая тетрадь

«Из-за домов, из-за лесов…»
 
Из-за домов, из-за лесов,
Длинней товарных поездов –
Гуди за власть ночных трудов,
Садко заводов и садов.
 
 
Гуди, старик, дыши сладко,
Как новгородский гость Садко
Под синим морем глубоко, –
Гуди протяжно в глубь веков,
Гудок советских городов.
 
6–9 декабря 1936
Рождение улыбки
 
Когда заулыбается дитя
С развилинкой и горечи, и сласти,
Концы его улыбки не шутя
Уходят в океанское безвластье.
 
 
Ему непобедимо хорошо:
Углами губ оно играет в славе –
И радужный уже строчится шов
Для бесконечного познанья яви.
 
 
На лапы из воды поднялся материк –
Улитки рта наплыв и приближенье –
И бьет в глаза один атлантов миг
Под легкий наигрыш хвалы и удивленья.
 
8 декабря 1936 – 17 января 1937
«Подивлюсь на свет еще немного…»
 
Подивлюсь на свет еще немного,
На детей и на снега,
Но улыбка неподдельна, как дорога,
Непослушна, не слуга.
 
«Мой щегол, я голову закину…»
 
Мой щегол, я голову закину –
Поглядим на мир вдвоем:
 
 
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жестк в зрачке твоем?
 
 
Хвостик лодкой, перья черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли, до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?
 
 
Что за воздух у него в надлобьи –
Черн и красен, желт и бел!
В обе стороны он в оба смотрит – в обе! –
Не посмотрит – улетел!
 
9–27 декабря 1936
«Нынче день какой-то желторотый…»
 
Нынче день какой-то желторотый –
Не могу его понять,
И глядят приморские ворота
В якорях, в туманах на меня…
 
 
Тихий, тихий по воде линялой
Ход военных кораблей,
И каналов узкие пеналы
Подо льдом еще черней…
 
9–28 декабря 1936
«Не у меня, не у тебя – у них…»
 
Не у меня, не у тебя – у них
Вся сила окончаний родовых:
Их воздухом поющ тростник и скважист,
И с благодарностью улитки губ людских
Потянут на себя их дышащую тяжесть.
 
 
Нет имени у них. Войди в их хрящ,
И будешь ты наследником их княжеств, –
И для людей, для их сердец живых,
Блуждая в их извилинах, развивах,
Изобразишь и наслажденья их,
И то, что мучит их – в приливах и отливах.
 
9–27 декабря 1936
«Внутри горы бездействует кумир…»
 
Внутри горы бездействует кумир
В покоях бережных, безбрежных и счастливых,
А с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы.
 
 
Когда он мальчик был и с ним играл павлин,
Его индийской радугой кормили,
Давали молока из розоватых глин
И не жалели кошенили.
 
 
Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи.
Он улыбается своим тишайшим ртом,
Он мыслит костию и чувствует челом
И вспомнить силится свой облик человечий…
 
«Я в сердце века. Путь неясен…»
 
Я в сердце века. Путь неясен,
А время удаляет цель –
И посоха усталый ясень,
И меди нищенскую цвель.
 
14 декабря 1936
«А мастер пушечного цеха…»
 
А мастер пушечного цеха,
Кузнечных памятников швец,
Мне скажет: ничего, отец, –
Уж мы сошьем тебе такое…
 
Декабрь 1936
«Сосновой рощицы закон…»
 
Сосновой рощицы закон:
Виол и арф семейный звон.
Стволы извилисты и голы,
Но всё же арфы и виолы
Растут, как будто каждый ствол
На арфу начал гнуть Эол
И бросил, о корнях жалея,
Жалея ствол, жалея сил;
Виолу с арфой пробудил
Звучать в коре, коричневея.
 
16–18 декабря 1936
«Пластинкой тоненькой жиллета…»
 
Пластинкой тоненькой жиллета
Легко щетину спячки снять –
Полуукраинское лето
Давай с тобою вспоминать.
 
 
Вы, именитые вершины,
Дерев косматых именины –
Честь Рюисдалевых картин,
И на почин – лишь куст один
В янтарь и мясо красных глин.
 
 
Земля бежит наверх. Приятно
Глядеть на чистые пласты
И быть хозяином объятной
Семипалатной простоты.
Его холмы к далекой цели
Стогами легкими летели,
 
 
Его дорог степной бульвар
Как цепь шатров в тенистый жар!
И на пожар рванулась ива,
А тополь встал самолюбиво…
Над желтым лагерем жнивья
Морозных дымов колея.
 
 
А Дон еще, как полукровка,
Сребрясь и мелко, и неловко,
Воды набравши с полковша,
Терялся, что моя душа,
 
 
Когда на жесткие постели
Ложилось бремя вечеров
И, выходя из берегов,
Деревья-бражники шумели…
 
15–27 декабря 1936
«Ночь. Дорога. Сон первичный…»
 
Ночь. Дорога. Сон первичный
Соблазнителен и нов…
Что мне снится? Рукавичный
Снегом пышущий Тамбов
Или Цны – реки обычной –
Белый, белый бел-покров?
 
 
Или я в полях совхозных –
Воздух в рот и жизнь берет
Солнц подсолнечника грозных
Прямо в очи оборот?
 
 
Кроме хлеба, кроме дома,
Снится мне глубокий сон:
Трудодень, подъятый дремой,
Превратился в синий Дон…
 
 
Анна, Россошь и Гремячье –
Процветут их имена –
Белизна снегов гагачья
Из вагонного окна!..
 
23–27 декабря 1936
8Дни мои легче любого оленя… Петрарка (итал.).
9Часть текста утрачена.
10Часть текста утрачена.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru