Пока Эжен переодевался, он испытал немало мелких, но блаженных ощущений, которые щекочут самолюбие молодых людей, хотя они не любят говорить об этом, боясь насмешек. Эжен оправил свои волосы, думая о том, что взор красивой женщины скользнет украдкой по его кудрям. Так же ребячливо, как юная девица перед балом, он, наряжаясь, разрешил себе немного покривляться и, оправляя фрак, полюбовался тонкой своей талией. «Наверняка есть и такие, что сложены похуже!» – подумал он. Затем он спустился вниз, как раз в то время, когда все уже сидели за столом, и весело выдержал град глупых шуток по поводу его изящной внешности. Характерной чертою нравов в семейных пансионах является недоуменье при виде человека, тщательно одетого. Сто́ит там надеть новое платье, и каждый сделает какое-нибудь замечание.
Бьяншон пощелкал языком, словно подгоняя лошадь.
– Вылитый пэр и герцог! – объявила г-жа Воке.
– Вы идете покорять? – спросила мадемуазель Ми-шоно.
– Кукареку! – закричал художник.
– Привет вашей супруге, – сказал чиновник из музея.
– А разве у господина де Растиньяка есть супруга? – спросил Пуаре.
– Супруга наборная-узорная, в воде не тонет, ручательство за прочность краски, цена от двадцати пяти до сорока, рисунок в клетку по последней моде, хорошо моется, прекрасно носится, полушерсть-полубумага, полулен, помогает от зубной боли и других болезней, одобренных Королевской медицинской академией! Лучшее средство для детей, еще лучше от головной боли, запора и прочих болезней пищевода, ушей и глаз! – прокричал Вотрен комичной скороговоркой, тоном ярмарочного шарлатана. – Вы спросите: «Почем же это чудо? По два су?» Нет. Даром. Это остатки от поставок Великому Моголу[70]; все европейские владыки, не исключая баденского герррррцога, соблаговолили посмотреть! Вход прямо! По дороге зайдите в кассу! Музыка, валяй! Брум-ля-ля, триньля-ля, бум-бум! – И, переменив голос на хриплый: – Эй, кларнет, фальшивишь. Я тебе дам по пальцам!
– Ей-богу! Что за приятный человек, с ним не соскучишься вовеки! – воскликнула г-жа Воке.
В ту минуту, когда, как по сигналу, вслед за забавной выходкой Вотрена раздался взрыв смеха и шуток, Эжен перехватил брошенный украдкой взгляд мадемуазель Тайфер, которая, наклонясь к г-же Кутюр, шептала ей что-то на ухо.
– А вот подъехал и кабриолет, – заявила Сильвия.
– Где же это он обедает? – спросил Бьяншон.
– У баронессы де Нусинген, дочери господина Горио, – пояснил Эжен.
При этом имени все взоры обратились к вермишельщику, глядевшему с какой-то завистью на Растиньяка.
На улице Сен-Лазар Эжен подъехал к дому, в пошлом стиле, с тонкими колонками, с дешевыми портиками, со всем тем, что в Париже зовется «очень мило», – типичному дому банкира, со всяческими затеями, с гипсовой лепкой и с мраморными мозаичными площадками на лестнице. Г-жу де Нусинген он нашел в маленькой гостиной, расписанной в итальянском вкусе и напоминавшей своей отделкой стиль кафе. Баронесса была грустна. Ее старанья скрыть свою печаль затронули Эжена тем сильнее, что не были игрой. Он рассчитывал обрадовать женщину своим приходом, а застал ее в отчаянии. Такая незадача кольнула его самолюбие.
Подшутив над ее озабоченным видом, Эжен спросил, уже серьезно:
– У меня очень мало прав на ваше доверие, но я полагаюсь на вашу искренность: если я вас стесняю, скажите мне об этом откровенно.
– Побудьте со мной, – ответила она, – господин де Нусинген обедает не дома, и если вы уйдете, я останусь одна, а я не хочу быть в одиночестве, мне нужно рассеяться.
– Но что такое с вами?
– Вам я бы могла сказать об этом только последнему из всех.
– А я хочу знать. Выходит так, что в этой тайне какую-то роль играю я.
– Может быть! Да нет, это семейные дрязги, они должны остаться погребенными в моей душе. Разве я не говорила вам третьего дня – я вовсе не счастливая женщина! Самые тяжкие цепи – цепи золотые.
Если женщина говорит молодому человеку, что она несчастна, а молодой человек умен, хорошо одет и у него в кармане лежат без дела полторы тысячи франков, он непременно подумает то же, что пришло в голову Эжену, и поведет себя самодовольным фатом.
– Чего же больше вам желать? – спросил он. – Вы молоды, красивы, любимы и богаты.
– Оставим разговор обо мне, – сказала она мрачно, покачав головой. – Мы пообедаем вдвоем, потом отправимся слушать чудесную музыку. Я в вашем вкусе? – спросила она, вставая и показывая свое платье из белого кашемира с персидским рисунком редкого изящества.
– Я бы хотел, чтобы вы были для меня всем, – ответил Эжен. – Вы просто прелесть.
– Для вас это было бы грустным приобретеньем, – возразила она с горькой усмешкой. – Здесь ничто не говорит вам о несчастье, а между тем, несмотря на это внешнее благополучие, я в отчаянии. Мое горе не дает мне спать, я подурнею.
– О, это невозможно! – запротестовал Эжен. – Любопытно знать, что это за огорчения, которых не может рассеять даже беззаветная любовь?
– Если бы я доверила их вам, вы бы сбежали от меня. Ваша любовь ко мне – только обычное мужское ухаживание. Когда бы вы любили меня по-настоящему, вы сами пришли бы в полное отчаяние. Вы видите, что я должна молчать. Умоляю, поговорим о чем-нибудь другом. Пойдемте, я покажу вам мои комнаты.
– Нет, посидим здесь, – ответил Растиньяк, усаживаясь рядом с г-жой де Нусинген на диванчик у камина и уверенно взяв ее руку.
Она не протестовала и даже сама пожала ему руку крепким, порывистым пожатьем, выдававшим сильное волнение.
– Послушайте, – обратился к ней Эжен, – если у вас есть неприятности, вы должны поделиться ими со мной. Я хочу доказать вам, что я люблю вас ради вас самих; либо продолжим наш разговор, и вы скажете, какое у вас горе, чтобы я мог его развеять, хотя бы для этого пришлось убить полдюжины мужчин, – либо я уйду и больше не вернусь.
– Хорошо! – воскликнула она, ударив себя по лбу под влиянием какой-то внезапной отчаянной мысли. – Я испытаю вас сейчас же. Да, – сказала она в раздумье, – другого выхода нет! – и позвонила. – Карета барона готова? – спросила она у своего лакея.
– Да, сударыня.
– В ней поеду я. За бароном пошлете мой экипаж. Обед к семи часам… Ну едемте, – приказала она Эжену.
Студенту казалось сном, что он сидит в карете самого де Нусингена и рядом с этой женщиной.
– В Пале-Рояль, к Французскому театру, – приказала она кучеру.
По дороге, видимо волнуясь, она отказывалась отвечать на все расспросы Растиньяка, не знавшего, что думать об этом молчаливом, упорном, сосредоточенном сопротивлении.
«Один миг – и она ускользнула от меня», – подумал Растиньяк.
Карета остановилась, баронесса взглядом прекратила его безрассудные излияния, когда он чересчур увлекся.
– Вы очень меня любите? – спросила она.
– Да, – ответил он, скрывая нараставшую тревогу.
– Чего бы я ни потребовала от вас, вы не станете плохо думать обо мне?
– Нет.
– Готовы ли вы мне повиноваться?
– Слепо.
– Вы бывали когда-нибудь в игорном доме? – спросила она дрогнувшим голосом.
– Никогда.
– О, я могу вздохнуть свободно. Вам повезет. Вот мой кошелек, – сказала она. – Берите! В нем сто франков – все, чем располагает счастливая женщина. Зайдите в какой-нибудь игорный дом; где они помещаются, не знаю, но мне известно, что они есть в Пале-Рояле. Рискните этими ста франками в рулетку: или проиграйте все, или принесите мне шесть тысяч франков. Когда вернетесь, я расскажу вам, какое у меня горе.
– Черт меня побери, если я понимаю, что мне надо делать, но я вам повинуюсь, – ответил он радостно, подумав: «Она компрометирует себя при моем соучастии и не сможет мне отказать ни в чем».
Эжен берет красивый кошелек и, расспросив какого-то торговца готовым платьем, бежит к подъезду номер девять, в ближайший игорный дом. Он поднимается по лестнице, сдает шляпу, входит и спрашивает, где рулетка. Завсегдатаи удивлены, а один из лакеев подводит его к длинному столу. Эжен, окруженный зрителями, спрашивает, нимало не стесняясь, куда поставить свою ставку.
– Если положить луидор на одно из тридцати шести вот этих чисел и номер выйдет, вы получите тридцать шесть луидоров, – сказал Эжену какой-то почтенный седой человек.
Растиньяк кидает все сто франков на число своих лет – двадцать один. Не успевает он опомниться, как раздается крик изумления. Он выиграл, сам не зная как.
– Снимите ваши деньги, – сказал ему седой человек, – два раза подряд выиграть таким способом нельзя.
Старик подал ему гребок, Эжен подгреб к себе три тысячи шестьсот франков и, по-прежнему не смысля ничего в игре, поставил их на красное. Видя, что он еще играет, все смотрят на него с завистью. Колесо крутится, он снова в выигрыше, и банкомет кидает ему еще три тысячи шестьсот франков.
– У вас семь тысяч двести франков, – сказал ему на ухо старик. – Мой совет вам – уходите: поверьте мне, красное уже выходило восемь раз. Если вы милосердны, отблагодарите за добрый совет и дайте что-нибудь на бедность бывшему наполеоновскому префекту, который впал в крайнюю нужду.
Эжен в растерянности позволяет седому человеку взять десять луидоров и сходит вниз с семью тысячами франков, так и не поняв, в чем суть игры, но ошеломленный своим счастьем.
– Вот, возьмите! Теперь куда вы повезете меня? – сказал он, передав г-же де Нусинген семь тысяч, когда захлопнулась дверца кареты.
Дельфина обнимает его с безумной силой и целует крепко, но без всякой страсти:
– Вы спасли меня!
Слезы радости заструились по ее щекам.
– Друг мой, я расскажу вам все. Вы будете мне другом, не правда ли? На ваш взгляд, я богата, даже очень; у меня есть все или как будто бы есть все. Так знайте, что господин де Нусинген не позволяет мне распорядиться ни одним су: он оплачивает все расходы по дому, мой выезд, мои ложи, отпускает мне жалкую сумму на туалеты, сознательно доводя меня до тайной нищеты. Я слишком горда, чтобы выпрашивать. Я бы почитала себя последней тварью, если бы стала платить за его деньги той ценой, какую он хочет с меня взять! Отчего же я, имея семьсот тысяч франков, позволила себя ограбить? Из гордости, от негодования. Мы еще так юны, так простодушны, когда начинаем супружескую жизнь. Чтобы выпросить денег у мужа, мне довольно было одного слова, но я не могла произнести его, я не решалась никогда заикнуться о деньгах, я тратила собственные сбережения и то, что мне давал бедный отец, потом я стала занимать. Брак – самое ужасное разочарованье в моей жизни, я не могу говорить об этом с вами; достаточно вам знать, что я бы выбросилась из окна, если бы мне пришлось жить с Нусингеном не на разных половинах. Когда же оказалось необходимым сказать ему о моих долгах, долгах молодой женщины, о тратах на дорогие украшения, на всякие другие прихоти (отец нас приучил не знать ни в чем отказа), я очень мучилась; наконец набралась храбрости и заявила ему о своих долгах. Разве у меня не было своего собственного состояния? Нусинген вышел из себя, сказал, что я разорю его, наговорил мне всяких мерзостей! Я была готова провалиться сквозь землю. Так как он забрал мое приданое себе, он все же заплатил, но с той поры назначил мне на личные мои расходы определенную сумму в месяц; я покорилась, чтобы иметь покой. А потом мне захотелось польстить самолюбию одного известного вам человека. Хотя он обманул меня, но я бы поступила дурно, не отдав справедливости благородству его характера. И все же он со мной расстался недостойным образом. Если мужчина отсыпал кучу золота женщине в дни ее нужды, он не имеет права бросать такую женщину; он должен любить ее всегда! Вам двадцать один год, у вас еще хорошая душа, вы молоды и чисты, вы спросите, как может женщина брать от мужчины деньги? Боже мой, да разве не естественно делить все с человеком, который дал нам счастье? Отдав друг другу все, можно ли смущаться из-за какой-то частицы целого? Деньги начинают играть роль лишь с той минуты, когда исчезло чувство. Если соединяешь свою судьбу с другим – то не на всю ли жизнь? Какая женщина, веря, что она действительно любима, предвидит впереди разлуку? Ведь вы клянетесь нам в любви навеки, так допустимы ли при этом какие-то свои особые, другие интересы? Вы не представляете себе, что выстрадала я сегодня, когда муж мой отказался наотрез дать мне шесть тысяч, а он столько же дает каждый месяц оперной плясунье, своей любовнице! Я хотела покончить с собой. Самые безрассудные мысли мелькали у меня. Временами я завидовала участи служанки, моей горничной. Пойти к отцу? Бессмысленно! Мы с Анастази совсем ограбили его: он продал бы себя, если бы за него дали шесть тысяч франков! Я бы только напрасно привела его в отчаяние. Я не помнила себя от горя; вы спасли меня от смерти и позора. Объяснить все это вам моя обязанность: я очень легкомысленно и опрометчиво вела себя с вами. Когда вы отошли от меня и скрылись из виду, мне так хотелось убежать… Куда? Не знаю. Вот какова жизнь у половины парижских женщин: снаружи – блеск, в душе – жестокие заботы. Я лично знаю страдалиц еще несчастнее меня. Одни вынуждены просить своих поставщиков, чтобы те писали ложные счета, другим приходится обкрадывать своих мужей; у одних мужья думают, что шаль в пятьсот франков стоит две тысячи, у других – что шаль в две тысячи стоит лишь пятьсот. А можно встретить и таких женщин, что морят голодом своих детей, выгадывая себе на новое платье. Я же не запятнала себя такою гнусной ложью. Теперь конец моим терзаньям! Пусть другие продают себя своим мужьям, чтобы верховодить ими, зато я свободна! В моей власти сделать так, чтобы Нусинген осыпал меня золотом, но я предпочитаю плакать на груди человека, которого могу уважать. О, сегодня вечером у де Марсе уже не будет права смотреть на меня как на женщину, которой он заплатил.
Она заплакала, закрыв лицо руками, но Эжен отвел их, чтобы полюбоваться ею: сейчас она была поистине прекрасна.
– Связывать деньги с чувствами – это ужасно, не правда ли? Нет, вы не будете любить меня, – сказала она.
Это соединение хороших чувств, поднимающих женщину на высоту, и недостатков, привитых современным устройством общества, потрясло Эжена; он говорил Дельфине нежные слова утешения, восхищаясь этой женщиной, такой красивой, так простодушно опрометчивой в открытом проявлении своей скорби.
– Обещайте, что вы не воспользуетесь моей откровенностью как оружием против меня, – сказала она.
– О, что вы! Я на это не способен, – ответил он.
Она взяла его руку и положила себе на сердце в порыве признательности и душевной ласки.
– Благодаря вам я стала вновь свободной и веселой. На мою жизнь давила железная рука. Теперь я хочу жить просто, ничего не тратя на себя. Для вас, мой друг, я буду хороша такой, как есть, не правда ли? Оставьте это у себя, – сказала она, взяв только шесть тысяч франков. – По совести, я вам должна три тысячи, считая, что я играла в половине с вами.
Эжен отказывался, как застенчивая девушка. Но баронесса настаивала: «Если вы не мой сообщник, я буду смотреть на вас как на врага», – и он взял деньги, сказав:
– Пускай останутся запасным капиталом на случай проигрыша.
– Вот чего я боялась! – воскликнула она, бледнея. – Если вы дорожите нашими добрыми отношениями, поклянитесь мне не играть больше никогда. Господи! Мне ли развращать вас?! Я умерла бы с горя.
Они приехали к ней домой. Разительное противоречие между богатой обстановкой и нуждой ошеломило Растиньяка, и снова зазвучали в его ушах зловещие слова Вотрена.
– Садитесь сюда, – сказала баронесса, входя к себе в комнату и показывая на диванчик у камина, – мне нужно написать сейчас письмо. Помогите мне, пожалуйста, советом.
– Писать не надо, – возразил Эжен. – Вложите ассигнации в конверт, напишите адрес и пошлите с вашей горничной.
– Да вы просто прелесть! – воскликнула баронесса. – Вот что значит получить хорошее воспитание! Это чисто по-босеановски, – сказала она с улыбкой.
«Очаровательная женщина», – подумал Растиньяк, все больше увлекаясь ею.
Он оглядел комнату, где все дышало чувственным изяществом, как у богатой куртизанки.
– Вам нравится? – спросила она и позвонила горничной. – Тереза, отнесите это сами господину де Марсе и передайте ему лично. Если не застанете его дома, принесите письмо обратно.
Выходя, Тереза не упустила случая бросить на Эжена лукавый взгляд. Доложили, что обед подан. Растиньяк предложил руку г-же де Нусинген и пошел с ней в восхитительную столовую, где увидел ту же роскошь сервировки, какой он любовался у своей кузины.
– В дни Итальянской оперы вы будете приходить ко мне обедать и провожать меня в театр, – сказала г-жа де Нусинген.
– Но если так будет продолжаться, я могу привыкнуть к этой приятной жизни, а я бедный студент, и мне еще только предстоит создать себе состояние.
– Оно придет само собой, – ответила она, смеясь. – Видите, как все устраивается хорошо: ведь я не ожидала, что буду чувствовать себя такой счастливой.
Женщинам свойственно доказывать невозможное на основании возможного и возражать против очевидности, ссылаясь на предчувствия. Когда г-жа де Нусинген и Растиньяк входили в ложу, баронесса светилась радостным чувством удовлетворенности, придававшим ей столько красоты, что никто не мог удержаться от сплетен, всегда готовых прийти на подмогу чьему-нибудь досужему вымыслу и обвинить женщину в распутстве, меж тем как она бессильна оградить себя от них. Кто знает Париж, тот не верит ничему, что говорится в нем открыто; о том же, что происходит там в действительности, все молчат. Эжен сжал руку баронессы в своей руке, и без слов, лишь пожатием рук, то слабым, то более крепким, они делились чувствами, навеянными музыкой. Для обоих это был упоительный вечер. Они вышли вместе, и г-же де Нусинген захотелось подвезти Эжена до Нового моста, но всю дорогу она отказывалась подарить ему хотя бы один такой же горячий поцелуй, как у Пале-Рояля. Эжен упрекнул ее за эту непоследовательность.
– То было порывом благодарности за неожиданную преданность, – ответила она. – Теперь это значило бы что-то обещать.
– Неблагодарная, вы не хотите обещать мне ничего.
Он рассердился. Своенравным движением, обычно пленяющим влюбленного, она протянула ему для поцелуя руку, но Эжен взял ее с большой неохотой, что восхитило баронессу.
– До понедельника, на балу, – промолвила она.
Идя домой при ярком лунном свете, Эжен предался серьезным размышлениям. Он был и счастлив, и в то же время недоволен. Счастлив любовным приключеньем, сулившим, при удачной развязке, отдать ему одну из самых изящных и красивых парижских дам, предмет его желаний; недоволен тем, что рушились его планы создать себе богатство; и вот теперь он ощутил действительное содержанье тех смутных мыслей, которым предавался он позавчера. Неудача всегда дает нам чувствовать силу наших стремлений. Чем больше наслаждался Растиньяк парижской жизнью, тем менее ему хотелось оставаться в тени и бедности. Он комкал у себя в кармане тысячную ассигнацию, изобретая множество лукавых доводов, чтобы признать ее своей. Наконец он добрался до улицы Нев-Сент-Женевьев и, поднявшись на верхнюю площадку лестницы, заметил свет. Папаша Горио оставил свою дверь открытой и не гасил свечи, чтобы студент не позабыл, как выражался Горио, зайти к нему потолковать про дочку. Эжен ничего не утаил от старика.
– Как? Они думают, что я уж разорился? – воскликнул папаша Горио в порыве ревнивого отчаяния. – У меня же тысяча триста франков ренты! Боже мой! Бедная дочурка, что ж не пришла она ко мне? Я мог бы продать свои бумаги, мы всё бы оплатили из вырученного капитала, а остаток я поместил бы в пожизненную ренту. Дорогой сосед, отчего вы не сказали мне про ее заботу? Как это у вас хватило духу играть и рисковать ее жалкими ста франками? Просто душа разрывается! А каковы зятья! О, попадись они мне в руки, я бы сдавил им глотку! Боже мой! Плакала! Она в самом деле плакала?
– Уткнувшись в мой жилет, – ответил Растиньяк.
– О, подарите мне его, – взмолился папаша Горио. – На нем слезы моей дорогой Дельфины; а в детстве она ведь никогда не плакала. Не носите его больше, отдайте мне, я вам куплю другой. По договору с мужем она имеет право располагать своим имуществом. Я завтра же пойду к поверенному Дервилю. Я потребую, чтобы ее состояние было положено в банк. Законы мне известны, я старый волк, я еще покажу им зубы.
– Вот, папа, тысяча франков из нашего выигрыша; она хотела отдать их мне; храните их для нее же, в моем жилете.
Горио взглянул на Растиньяка, взял его руку и уронил на нее слезу.
– Вы далеко пойдете в жизни, – сказал старик. – Бог справедлив! Я-то смыслю кое-что в честности и заверяю вас: таких людей, как вы, немного. Хотите быть тоже моим ребенком? Ну, идите, ложитесь спать. Вам можно спать, пока вы не отец. Она плакала, а я-то?.. Узнаю об этом от других! Она страдала, а в это время я ел спокойно, как болван. Ведь я бы продал отца, и сына, и святого духа, лишь бы избавить моих дочек от одной слезинки!
Ложась спать, Эжен сказал себе: «Право, мне думается, я на всю жизнь останусь честным человеком. Отрадно слушаться внушений совести».
Быть может, только те, кто верит в Бога, способны делать добро не напоказ, а Растиньяк верил в Бога.
На следующий день, в час, назначенный для бала, Эжен зашел к виконтессе Босеан, чтобы она взяла его с собой и представила герцогине де Карильяно. Супруга маршала приняла его самым любезным образом, и здесь он встретил г-жу де Нусинген. Дельфина нарядилась с явной целью понравиться всем, чтобы тем больше понравиться Эжену, и ожидала его взгляда, тщетно пытаясь скрыть свое нетерпенье. Для мужчины, способного угадывать волнения женщины, в таких минутах много прелести: кому не доставляло удовольствия томить другого ожиданием похвалы и прятать из кокетства свою радость под маской равнодушия, вызывать тревогу, чтобы найти в ней доказательства любви, и, насладившись чужими опасеньями, затем рассеять их улыбкой? На этом празднестве студенту вдруг раскрылась вся ценность его теперешнего положения: став признанным кузеном виконтессы де Босеан, он занял свое место в свете. Приписываемая ему победа над баронессой Нусинген уже настолько выделяла Растиньяка, что молодые люди бросали на него завистливые взгляды; подметив их, Эжен впервые ощутил приятное самодовольство. Разгуливая по гостиным, прохаживаясь мимо групп гостей, он слышал лестный разговор о своих успехах. Женщины предсказывали ему во всем удачу. Из страха потерять его, Дельфина обещала не отказать сегодня в поцелуе, позавчера еще запретном для него. Во время бала Растиньяк получил приглашение бывать в нескольких домах. Кузина представила его некоторым дамам, – все они притязали на изящный вкус, и дома их считались весьма приятными. Эжен увидел, что он допущен в высший свет, в самый избранный парижский круг. Этот вечер был полон для него очарований блестящего дебюта, и Растиньяк, наверно, даже в старости вспоминал о нем, как вспоминает юная девица бал, где одержала первые свои победы.
На следующий день, за завтраком, когда Эжен в присутствии нахлебников расписывал папаше Горио свои успехи, Вотрен все время улыбался дьявольской улыбкой.
– И вы воображаете, – воскликнул этот неумолимый логик, – что светский молодой человек может обретаться на улице Нев-Сент-Женевьев, в «Доме Воке»? Конечно, это пансион почтенный со всякой точки зрения, но отнюдь не фешенебельный, в нем есть достаток, он красен обилием плодов земных, он горд, что служит временной обителью одному из Растиньяков, но все же он на улице Нев-Сент-Женевьев, ему неведом блеск, ибо он чистой воды патриархалорама. Мой юный друг, – продолжал Вотрен шутливо-отеческим тоном, – если вы собираетесь играть в Париже роль, вам нужно иметь трех лошадей, днем тильбюри, а вечером двухместную карету, – итого девять тысяч франков только на выезд. Вы недостойны вашего предназначения, если не истратите хотя бы трех тысяч франков у портного, шестисот у парфюмера, по триста у шляпника и у сапожника. А прачка будет стоить и всю тысячу. Если молодой человек на виду, он обязан быть особо безупречным в отношении белья: не правда ли, ведь это всего чаще подвергается внимательному рассмотрению? Любовь и церковь требуют красивых покровов для своих алтарей. Итак, мы насчитали четырнадцать тысяч. Я уж не говорю о тратах на игру, подарки и пари. Не посчитать двух тысяч на карманные расходы просто невозможно. Я вел такую жизнь и знаю, во что она обходится. К расходам на все эти предметы первой необходимости добавить еще шесть тысяч на хлебово и тысячу на конуру. Вот видите, мой мальчик, так и наберется в год тысяч двадцать пять, а иначе мы попадем в грязь, станем посмешищем, и не видать нам ни будущего, ни успехов, ни любовниц! Я еще забыл грума и лакея! Не Кристофу же носить ваши любовные записки! И неужели вы будете писать на такой бумаге, на какой пишете теперь? Это равносильно самоубийству. Поверьте старику, умудренному опытом! – произнес он густым басом. – Или идите в ссылку на добродетельный чердак и обручитесь с каторжным трудом, или же ступайте иной дорогой.
Вотрен, прищурив глаз, искоса взглянул на мадемуазель Тайфер, как бы подчеркивая и подытоживая этим взглядом все соблазны, которые он, совращая Растиньяка, сеял в его душе.
Растиньяк уж много дней вел самую рассеянную жизнь. Он чуть не каждый день обедал у баронессы Нусинген и выезжал с ней вместе в свет. Домой он возвращался только утром, часа в три или в четыре, вставал в двенадцать, одевался, ехал с Дельфиной прогуляться в Булонский лес и расточал на это свое время, не сознавая его ценности; но все уроки, все соблазны роскошной жизни Эжен вбирал в себя с такой же жадностью, с какою чашечка женского цветка на финиковой пальме, сгорая нетерпеньем, ждет брачной оплодотворяющей пыльцы! Растиньяк вел крупную игру, проигрывал и выигрывал помногу и в конце концов привык к бесшабашной жизни парижских молодых людей. Из первых выигрышей он отослал матери и сестрам их полторы тысячи, присоединив к этому изящные подарки. Заявив всем о своем намерении покинуть «Дом Воке», он жил там еще в последних числах января, хотя не чаял, как оттуда выбраться. Все молодые люди подчинены закону, казалось бы, необъяснимому, а между тем в его основе лежат их юность и способность с какой-то яростью набрасываться на удовольствия. Бедны они или богаты, никогда ни у кого из них нет денег на нужды повседневной жизни, зато на прихоти они всегда находят деньги. Скупые там, где надо заплатить сейчас же, они расточительны во всем, что можно получить в кредит, точно они вознаграждают себя за то, что им не дано, проматывая то, что им доступно. Для пояснения этого закона может служить такой пример: студент бережет шляпу гораздо больше, нежели фрак. Портной, при его огромной прибыли, должен, по существу дела, допускать кредит, а скромная цена за шляпу превращает торговца шляпами в самого непокладистого из всех людей, с которыми студенту приходится вступать в переговоры. Когда молодой человек, сидя в театре на балконе, привлекает к себе лорнеты юных дам своим ошеломительным жилетом, то еще сомнительно, надеты ли на нем носки: чулочник тоже относится к породе долгоносиков, которые подтачивают кошелек. Так жил и Растиньяк. В кошельке его, всегда пустом для г-жи Воке и полном для потребностей тщеславия, происходили причудливые приливы и отливы, наперекор самым насущным платежам. Если он так хотел расстаться со зловонным, гнусным пансионом, где все его великосветские претензии терпели унижение, – что ему стоило уплатить за месяц своей хозяйке и купить обстановку для собственной квартиры независимого денди? А как раз это всегда оказывалось невозможным. Чтобы обеспечить себе деньги для игры, у Растиньяка хватало сметки после выигрыша покупать у ювелира ценные золотые цепочки и карманные часы, приберегая их для ломбарда, этого мрачного и скрытного друга юности, но когда шло дело о плате за квартиру, за еду иль о покупке орудий, необходимых при разработке светских недр, у него пропадали изобретательность и смелость. Повседневные нужды, долги для удовлетворения будничных потребностей его не вдохновляли. Подобно большинству людей, познавших такую жизнь на авось, он до последнего момента оттягивал платеж по тем долгам, которые являются священными в глазах мещан, – так поступал и Мирабо, оплачивая забранный им хлеб только тогда, когда весь этот хлеб вставал перед ним в грозном виде опротестованного векселя. Настало время, когда Растиньяк проигрался и залез в долги. Он начал понимать, что дольше вести такую жизнь без определенных источников дохода невозможно. Но как ни охал Растиньяк от болезненных ушибов, неизбежных в его шатком положении, он чувствовал себя не в силах отказаться от разгульной жизни и собирался продолжать ее во что бы то ни стало. Счастливые случайности, входившие в его расчеты на богатство, оказывались химерой, зато действительные препятствия росли. Вникнув в домашние тайны супругов Нусинген, Эжен увидел, что, если превратить любовь в орудие для достижения богатства, придется пить до дна чашу позора, отбросив те благородные идеи, ради которых юности прощаются ее грехи. Он прилепился к этой жизни, внешне блестящей, но отравленной укорами нечистой совести, к мимолетным удовольствиям, купленным дорогой ценой вечных мучительных тревог, он погряз в этой тине, подобно Рассеянному Лабрюйера[71], устроившему себе ложе в уличной канаве, но, так же как Рассеянный, он замарал пока лишь платье.
– Ну, как? Убили мандарина? – однажды спросил его Бьяншон, встав из-за стола.
– Еще нет, но он уже хрипит, – ответил Растиньяк.
Студент-медик принял его ответ за шутку, а то была не шутка. Эжен, после долгого отсутствия впервые обедавший дома, ел молча и о чем-то думал. После сладкого, вместо того чтобы уйти, он продолжал сидеть в столовой рядом с мадемуазель Тайфер, по временам бросая на нее выразительные взгляды. Кое-кто из нахлебников еще оставался за столом и грыз орехи, другие ходили взад и вперед по комнате, продолжая начатые споры. Вечерами почти всегда бывало так, что каждый уходил когда вздумается, в зависимости от того, насколько интересен для него был разговор, или от большей или меньшей трудности пищеварения. Зимой случалось редко, чтобы столовая пустела раньше восьми часов, а уж тогда четыре женщины, оставшись в одиночестве, вознаграждали себя за молчание, какое налагало на их пол такое сборище мужчин. В тот вечер поначалу Вотрен как будто бы спешил уйти, но настроение студента озадачило его, и он остался, стараясь все же не попадаться ему на глаза, чтобы Эжен думал, будто он ушел. Вотрен не ушел и позже, вместе с последними нахлебниками, а затаился в гостиной, по соседству. Он все прочел в душе студента и ждал решительного перелома.