bannerbannerbanner
Отец Горио

Оноре де Бальзак
Отец Горио

Полная версия

– Оказывается, за вами надо посылать, господин недогада!

Тереза вышла. Студент обнял Дельфину, прижал к себе и от радости заплакал. После стольких тягостных волнений, за один день истомивших ум и сердце, резкий переход от зрелища в «Доме Воке» к этой картине вызвал у Растиньяка приступ нервической чувствительности.

– Я отлично знал, что он тебя любит, – шепотом говорил дочери папаша Горио, пока Эжен, совершенно разбитый, лежа на козетке, был еще не в силах ни говорить, ни дать себе отчет, откуда появилось это волшебство.

– Да идите же посмотрите, – сказала ему г-жа де Нусинген и, взяв его за руку, привела в комнату, которая мебелью, коврами и даже мелочами убранства напоминала комнату самой Дельфины, но была поменьше.

– Недостает только кровати, – заметил Растиньяк.

– Да, – ответила она ему, краснея и пожимая руку.

Эжен взглянул на нее: он был еще юн и понял, сколько истинной стыдливости заключено в душе любящей женщины.

– Вы принадлежите к женщинам, достойным поклонения, – сказал Эжен ей на ухо. – Мы так хорошо понимаем друг друга, что я решаюсь вам сказать: чем сильнее, чем искреннее любовь, тем больше необходимы ей таинственность и скрытность. Не выдадим нашей тайны никому.

– Я-то не никто, – проворчал папаша Горио.

– Вы отлично знаете, что вы – это мы…

– Вот чего мне и хотелось: ведь вы не станете обращать на меня внимания? Я буду уходить и приходить, как добрый дух, – его не видят, но знают, что он здесь. Видишь, Фифиночка, Нини, Диди! Разве не прав был я, когда говорил: «На улице Д’Артуа сдается хорошенькая квартирка, давай ее обставим для него»? А ты все не хотела. Я твой родитель, я стал и устроителем твоего счастья! Отцы всегда должны дарить, чтобы наслаждаться отцовской радостью. Всегда дари! Вот твое дело, раз ты отец.

– Как так? – сказал Эжен.

– Да, да, она не хотела: боялась глупых сплетен, как будто мнение света стоит счастья! А все женщины мечтают о том, что сделала она…

Папаша Горио говорил в одиночестве – г-жа де Нусинген увела Эжена в кабинет, где тотчас же раздался хотя и очень осторожный, но все же слышный поцелуй. И эта комната своим изяществом не уступала остальной квартире, где было все безукоризненно.

– Удалось ли предугадать ваши желания? – спросила г-жа де Нусинген, возвращаясь в гостиную, чтобы сесть за стол обедать.

– Чересчур хорошо, – ответил он. – Увы! Все это совершенство роскоши, этот прекрасный сон, осуществленный наяву, всю эту поэзию молодой красивой жизни я чувствую так тонко, что был бы их достоин, но принять это от вас я не могу, а сам я пока слишком беден, чтобы…

– Ах, так! Вы мне уже перечите? – сказала она с очаровательной гримаской, шутливо-властным тоном, как говорят женщины, когда хотят высмеять чью-нибудь щепетильность, чтобы ее успокоить.

Но Растиньяк подверг себя в тот день слишком серьезному допросу, да и арест Вотрена, раскрыв перед ним бездну, куда он был готов скатиться, настолько укрепил в Эжене благородные чувства и нравственную щекотливость, что он не мог уступить Дельфине, ласково отвергавшей его возвышенные соображения. Им овладела глубокая печаль.

– Как, неужели вы откажетесь? – спрашивала г-жа де Нусинген. – Вы сознаете смысл подобного отказа? Вы не верите в будущее, вы не решаетесь связать себя со мной. Значит, вы боитесь, что обманете мое чувство к вам? Если вы любите меня, если я… люблю вас, что запрещает вам принять такую пустячную услугу? Если бы вы знали, с каким удовольствием я устраивала все это хозяйство холостяка, вы бы не колебались и попросили у меня прощенья. У меня были ваши деньги, я их истратила на дело, вот и все. Вы воображаете, что вы великодушны, а вы мелочны. Вам хочется гораздо большего… Ах! – вздохнула она, уловив страстный взгляд Эжена. – …Вы церемонитесь из-за пустяков! Если вы не любите меня – о, тогда, конечно, откажитесь. Моя судьба зависит от одного вашего слова. Говорите!.. Ну же, папа, убедите его как-нибудь, – сказала она, обращаясь к своему отцу после минутного молчания. – Неужели он думает, что в вопросах чести я менее чутка, чем он?

Папаша Горио с застывшей улыбкой наркомана смотрел на них, наблюдая эту милую размолвку.

– Дитя, вы только вступаете в жизнь, – продолжала она, взяв за руку Эжена, – перед вами преграда, непреодолимая для многих, и вот рука женщины устраняет ее с вашего пути, а вы пятитесь назад! Но у вас все впереди, вы составите себе блестящее состояние, успех начертан на вашем красивом челе. Разве вы не сможете тогда вернуть мне то, что я сегодня даю вам заимообразно? Разве дамы в былые времена не дарили своим рыцарям мечи, кольчуги, доспехи, шлемы и коней, чтобы рыцари могли во имя своих дам сражаться на турнирах? Послушайте, Эжен, то, что я предлагаю вам, это и есть оружие нашей эпохи, необходимое каждому, кто хочет стать величиной. Хорош же тот чердак, где вы живете, если он похож на комнату отца! Значит, обедать мы не будем? Вы хотите огорчить меня? Отвечайте же! – воскликнула она, дергая его за руку. – Боже мой! Папа, уговори его, или я уйду и не увижусь с ним больше никогда.

– Сейчас я вас уговорю, – сказал папаша Горио, выходя из своего восторженного состояния. – Дорогой мой господин Эжен, вы ведь занимаете деньги у евреев, так?

– Приходится, – ответил Растиньяк.

– Отлично, вот вы и попались, – продолжал старик, вынимая дрянной, потрепанный кожаный бумажник. – Я сам сделался евреем: все счета оплатил я, – вот они. За все, что здесь находится, вы не должны ни одного сантима. Сумма небольшая – самое большее пять тысяч франков, и я даю их вам взаймы, а я не женщина, и от меня вы не откажетесь принять. На клочке бумаги вы мне напишете расписку, а деньги отдадите после.

Эжен и Дельфина с удивлением взглянули друг на друга, и на глаза их навернулись слезы. Растиньяк горячо пожал руку старику.

– Ну, что тут такого! Разве вы не мои дети? – сказал папаша Горио.

– Милый папа, но как же вы это сделали? – спросила г-жа де Нусинген.

– А-а, в этом-то вся штука! Когда я уж убедил тебя поселить его поближе, стал я замечать, что ты покупаешь вещи, точно для невесты, и сказал себе: «Так она запутается!» Ведь наш поверенный утверждает, что судебное дело против твоего мужа о возврате твоего состояния продлится больше полугода. Ладно! Я взял да продал мою бессрочную ренту в тысячу триста пятьдесят франков годового дохода: пятнадцать тысяч внес за пожизненный доход в тысячу двести франков, вполне обеспеченный недвижимостью, а из остальных денег заплатил, дети мои, вашим поставщикам. Здесь наверху я снял комнатку за сто пятьдесят франков в год; на сорок су в день я буду жить по-княжески, да еще кое-что будет оставаться. Платья мне почти не нужно, мне и старого не износить. Целых две недели я все посмеиваюсь втихомолку, говоря себе: «Уж и будут они счастливы!» Ну, а разве вы не счастливы?

– О папа, папа! – воскликнула г-жа де Нусинген, прыгнув на колени к отцу.

Дельфина осыпала его поцелуями, ласково прижималась белокурой головой к его щекам и орошала слезами старческое сияющее, ожившее лицо.

– Милый папочка! Да, вы настоящий отец! Другого такого нет на свете. Эжен любил вас и раньше, как же он будет вас любить теперь!

Папаша Горио уже десять лет не ощущал у своего сердца биенья сердца дочери.

– Полно, дети мои, полно, Дельфина, – говорил он, – ты доведешь меня до того, что я умру от радости! Сердце мое готово разорваться. Слушайте, господин Эжен, мы с вами уже в расчете!

И старик сжал дочь в своих объятиях так неистово, так резко, что она вскрикнула:

– Ой, ты делаешь мне больно!

– Я сделал тебе больно, – сказал он, побледнев.

Отец смотрел на нее с нечеловеческим страданием. Чтоб описать лицо этого Христа-отца, пришлось бы поискать сравнений среди образов, созданных великими мастерами кисти для изображенья муки, которую претерпел спаситель человечества за благо всего мира. Папаша Горио бережно поцеловал дочь в то место, где его пальцы нажали слишком сильно ее талию.

– Нет, нет, я не сделал тебе больно, – говорил он с вопрошающей улыбкой, – а вот ты своим криком мне причинила боль. – Осторожно поцеловав дочь, он шепнул ей на ухо: – Все стоит дороже, но надо же отвести ему глаза, а то, чего доброго, он еще рассердится.

Эжен был потрясен беззаветной самоотверженностью старика и взирал на него с наивным и откровенным восхищением, которое охватывает молодые души каким-то священным трепетом.

– Я буду достоин всего этого! – воскликнул он.

– Милый Эжен, как прекрасно то, что вы сейчас сказали! – И г-жа де Нусинген поцеловала его в лоб.

– Ради тебя он отказался от мадемуазель Тайфер и ее миллионов, – добавил папаша Горио. – Да, девочка любила вас; брат ее умер, и теперь она богата, как Крез.

– Зачем было говорить об этом? – упрекнул его Растиньяк.

– Эжен, – шепнула ему на ухо Дельфина, – теперь весь вечер мне будет грустно. О, я буду вас любить всегда.

– Вот мой лучший день со времени вашего замужества! – воскликнул Горио. – Пусть Бог посылает мне любые страдания, лишь бы не страдания за вашу судьбу, а я все буду твердить себе: «В феврале этого года я на одну минуту был так счастлив, как другим людям не доводится за всю их жизнь». Взгляни на меня, Фифина! – обратился он к дочери. – Разве она не красавица? Скажите мне на милость, встречали вы когда-нибудь женщину с таким цветом лица и с такой ямочкой на подбородке? Нет? Правда, нет? Это я создал такую прелесть! Теперь же благодаря вам она будет счастлива и станет в тысячу раз красивее. Если вам, дорогой сосед, нужно в раю мое место, уступаю его вам, а я могу пойти и в ад. Давайте есть, давайте есть, здесь все наше, – вдруг заявил он, уже не зная, что сказать.

– Милый папа!

Он встал, подошел к дочери, взял в руки ее голову и, целуя в пробор, сказал:

– Дитя мое, если бы ты знала, сколько счастья ты можешь дать мне без труда! Я буду жить там, наверху; что тебе стоит сделать каких-нибудь два шага и зайти ко мне? Ты обещаешь, да?

 

– Да, милый папа.

– Повтори.

– Да, милый папа.

– Молчи, а то я дам себе волю и заставлю тебя повторить это сотню раз. Давайте обедать.

Весь вечер прошел в ребячествах, причем папаша Горио дурачился не меньше, чем другие. Он ложился у ног дочери и целовал их, смотрел подолгу ей в глаза, терся головой об ее платье, – словом, творил такие безрассудства, на какие способен только любовник, самый нежный, самый юный.

– Вы видите? – шепнула Дельфина Растиньяку. – Когда отец мой с нами, надо всецело принадлежать ему. А ведь это будет иногда очень стеснять.

Эжен, в котором не один раз вспыхивала ревность, не мог осудить ее за эту мысль, содержавшую в себе зачатки черной неблагодарности.

– А когда же квартира будет окончательно готова? – спросил Эжен, оглядывая комнату. – Значит, сегодня нам приходится расстаться!

– Да, но завтра вы обедаете у меня, – ответила Дельфина с лукавым видом. – Завтра Итальянская опера.

– Я пойду в партер, – заявил папаша Горио.

Настала полночь. За Дельфиной приехала карета. Студент и папаша Горио направились в «Дом Воке» и, разговаривая о Дельфине, все больше и больше восхищались ею, что превратило их беседу в своеобразный словесный поединок между двумя всесильными страстями. Эжен не мог скрыть от себя, что отцовская любовь, чуждая всякого эгоистического интереса, затмевала его любовь своей неколебимостью и глубиной. Для отца кумир оставался неизменно чистым и прекрасным, и обожание укреплялось не только мыслями о будущем, но и всем прошлым.

Придя домой, они застали вдову Воке сиротливо сидящей у печки лишь в обществе Сильвии и Кристофа. Старуха хозяйка напоминала Мария[89] среди развалин Карфагена. Она поджидала двух оставшихся у нее жильцов, изливая перед Сильвией свое горе. Как ни красноречивы жалобы на жизнь, которые лорд Байрон вложил в уста своего Тассо, но им далеко до жизненной правды, звучавшей в сетованиях вдовы Воке.

– Сильвия, значит, завтра утром придется готовить только три чашки кофе. Каково! Дом опустел; прямо сердце разрывается на части. Что за жизнь без нахлебников? Ничто. Обезлюдел мой дом. В пустом доме нет жизни. Чем я грешна перед Богом, что накликала на себя все эти беды? Запас-то фасоли и картофеля сделан на двадцать человек. У меня в доме – и вдруг полиция! Ведь нам придется есть одну картошку! Надо будет рассчитать Кристофа.

Спавший Кристоф встрепенулся и спросил:

– Что прикажете?

– Бедный парень! Он вроде как сторожевой пес, – заметила Сильвия.

– Время глухое, все пристроились. Откуда же возьмутся у меня жильцы? Я сойду с ума. А тут еще эта ведьма Мишоно уволокла от меня Пуаре. Чем она ему так угодила, чем так привязала его к себе, что он бегает за ней, точно собачонка?

– Ну, еще бы! Эти старые девки знают, чем взять, – ответила Сильвия, неодобрительно покачивая головой.

– Бедного господина Вотрена обратили в каторжника… А знаешь, Сильвия, вот что хочешь со мной делай, до сих пор не могу этому поверить. Такой весельчак, пил «глорию» на пятнадцать франков в месяц и за все платил наличными!

– Человек тороватый! – добавил Кристоф.

– Не иначе, как тут ошибка, – заключила Сильвия.

– Да нет, он сам признался, – продолжала вдова Воке. – Скажите на милость, и все это случилось в моем доме, в квартале, где и коты-то не шныряют. Честное слово, я прямо как во сне. Видали мы с тобой и что приключилось с Людовиком Шестнадцатым, и как пал император, и как он вернулся, и как снова пал, – все это мыслимое дело. А ведь против семейных пансионов не пойдешь: без короля можно обойтись, а есть-то нужно постоянно; и если честная вдова, да еще из рода де Конфлан, кормит разнообразными хорошими обедами, так разве что настанет конец света… Да, так оно и есть, это конец света.

– Подумать только, что всю эту кутерьму наделала мадемуазель Мишоно, и, говорят, получит за это ренту в тысячу экю! – воскликнула Сильвия.

– Не говори мне про нее, это просто мерзавка! – сказала г-жа Воке. – А ко всему прочему переезжает к Бюно. Да она на все способна, в свое время она наверняка проделывала ужасные вещи, и крала, и убивала. Вот бы кому идти на каторгу вместо того бедняги.

В эту минуту позвонили Эжен и папаша Горио.

– А! Это два моих верных, – со вздохом сказала г-жа Воке.

Оба «верных», сохранившие лишь очень смутное воспоминание о бедствиях, постигших семейный пансион, заявили своей хозяйке, что переезжают жить на Шоссе-д’Антен.

– Сильвия, бит мой последний козырь! – воскликнула г-жа Воке. – Господа, вы нанесли мне смертельный удар! В самое нутро! Точно кол туда вогнали. Ну и денек! От него состаришься на десять лет. Честное слово, я сойду с ума. Как быть с фасолью? Хорошо же! Раз я остаюсь одна, ты, Кристоф, завтра же получишь расчет. Прощайте, господа, покойной ночи!

– Что с ней такое? – спросил Эжен у Сильвии.

– Ну как же! По случаю этих дел жильцы-то все разъехались. В голове у ней и помутилось. Слушайте, никак плачет. Всплакнет, ей и полегчает. Это впервой, как здесь служу, она слезу пускает.

На следующее утро г-жа Воке, по ее выражению, обдумалась. Разумеется, как всякая хозяйка, потерявшая всех своих жильцов и пережившая целый переворот в жизни, она была огорчена, но сохранила здравый смысл и показала, какой бывает истинная скорбь, глубокая, вызванная нарушением материальных выгод и привычного уклада. Когда влюбленный покидает те места, где живет его возлюбленная, когда он смотрит на них в последний раз, взор его, несомненно, не так печален, как был печален взор вдовы Воке, когда она глядела на опустевший стол. Эжен стал утешать ее, говоря, что через несколько дней вместо него поселится Бьяншон, у которого кончается срок практики в больнице, да и чиновник из музея неоднократно выражал желание занять комнаты г-жи Кутюр, так что она быстро пополнит состав своих жильцов.

– Дай-то Бог, дорогой господин Эжен! Но здесь поселилось несчастье. Увидите, не пройдет и десяти дней, как смерть войдет сюда, – сказала Воке, окидывая столовую зловещим взглядом. – Кого-то унесет она?

– Надо переезжать, – тихонько сказал Эжен папаше Горио.

– Сударыня, уже три дня, как я не вижу Мистигри, – заявила, вбегая, испуганная Сильвия.

– Ах, уж если кот мой умер, если уж он ушел от нас, то я…

Бедная вдова, не кончив фразы, всплеснула руками и откинулась на спинку кресла, совершенно убитая этим ужасным предвещанием.

Около полудня, когда почтальоны разносят письма в районе Пантеона, Эжен получил письмо в изящном конверте, запечатанном печатью с гербом де Босеанов. В конверте лежало приглашение на имя г-жи и г-на Нусинген на большой бал у виконтессы, о котором было известно всем еще за месяц. Приглашение сопровождалось запиской для самого Эжена:

«Я подумала, что Вы с удовольствием возьметесь быть выразителем моих чувств по отношению к г-же де Нусинген. Посылаю Вам приглашение, о котором Вы просили, и буду счастлива познакомиться с сестрой г-жи де Ресто. Итак, привозите ко мне Вашу красавицу, но постарайтесь, чтобы она не завладела всей Вашей приязнью, ибо значительную долю этого чувства Вы должны уделить мне – в ответ на ту приязнь, какую я питаю к Вам.

Виконтесса де Босеан».

«Да, но г-жа Босеан довольно ясно намекает, что присутствие барона Нусингена ей нежелательно», – подумал Эжен.

Он сейчас же отправился к Дельфине, очень довольный тем, что может порадовать ее, и твердо надеясь получить за это достойную награду. Г-жа де Нусинген принимала ванну. Эжен остался ждать в будуаре, терзаясь нетерпением, вполне естественным у пылкого молодого человека, уже два года мечтавшего о том, чтобы у него была возлюбленная. В жизни молодых людей эти переживания неповторимы. У первой женщины, которой увлекается мужчина, – женщины, действительно достойной любви, то есть такой, которую он видит всегда в блистательной оправе, предписанной парижским высшим обществом, – никогда не будет соперниц. Любовь в Париже совершенно не похожа на провинциальную любовь. Здесь ни мужчин, ни женщин не обманешь показной витриной, где каждый для приличия вывешивает стяг, расписанный пустыми фразами о мнимом бескорыстии своих любовных чувств. Здесь женщина должна не только отвечать всем требованиям нашей чувственной природы и нашей души, – она отлично сознает, что главная ее обязанность – соблюдать множество суетных мелочей, из которых и состоит жизнь. В парижской любви так много хвастовства, напыщенности, расточительности, наглости и пустозвонства. Если все дамы при дворе Людовика XIV завидовали мадемуазель де Лавальер, когда этот великий государь в порыве чувства к ней забыл, что каждая его манжета стоит тысячу экю, и разорвал их обе, помогая появлению на свет герцога де Вермандуа[90], – то чего же требовать от остальных людей? Совместите в себе богатство, юность, знатность, будьте еще удачливее, если можете; чем больше различных благовоний вы сожжете у подножия вашего кумира, тем благосклоннее он будет к вам, – конечно, если у вас есть кумир. Любовь – это религия, и культ ее, наверно, обходится дороже, чем всякий другой: любовь проходит быстро, но, как уличный мальчишка, старается обозначить путь свой разрушением. Богатство чувств – это поэзия живущих на чердаках: без такой роскоши во что там превратилась бы любовь? Правда, бывают души, изъятые из действия парижских законов, но мы находим их вдали от суетного мира, в тех людях, что не поддались власти общепринятых воззрений, живут где-то там, у чистого источника, быстротекущего, но неиссякаемого, верны своим зеленым кущам и, радостно внимая голосу вселенной, звучащему для них во всей природе и в них самих, ждут терпеливо своего взлета, скорбя о тех, кто приковал себя к земле. Эжен, подобно большинству молодых людей, почувствовавших вкус ко всяким почестям, стремился выступить во всеоружии на арену высшего света: он заразился его горячкой, быть может, ощутил в себе достаточную силу, чтобы господствовать над ним, но еще не видел ни средств, ни цели такого честолюбия. Когда нет чистой и святой любви, способной заполнить жизнь, жажда власти может оказаться источником прекрасных дел, – лишь стоит отрешиться от личной выгоды, поставив себе целью величие своей страны. Но Растиньяк еще не поднялся до той вершины, откуда человеку можно обозреть и правильно определить течение жизни. Он до сих пор не мог стряхнуть с себя очарованье свежих, сладостных понятий, облекающих как бы листвою отрочество людей, выросших в провинции. Эжен все не решался перейти парижский Рубикон. Несмотря на жажду новых ощущений, он все еще не расставался с затаенной мыслью о той счастливой жизни, какую истый дворянин ведет в своей усадьбе. Но все же его последние сомнения исчезли накануне, когда он очутился в собственной квартире. Пользуясь материальными преимуществами богатства, как пользовался издавна преимуществами своего происхождения, он сбросил оболочку провинциала и потихоньку занял положение, откуда открывался ему путь к прекрасной будущности. И вот теперь, в ожидании Дельфины, непринужденно сидя в ее красивом будуаре и чувствуя себя как дома, он показался себе таким далеким от былого Растиньяка, приехавшего год назад в Париж, что, рассматривая его каким-то внутренним, духовным взором, задал себе вопрос: «Похож ли я теперь на себя самого?»

– Баронесса в спальне, – доложила Тереза, появившись так внезапно, что он вздрогнул.

Дельфина лежала на козетке у камина, бодрая и свежая. При виде этой женщины в волнах муслина нельзя было не сравнить ее с теми красивыми индийскими растениями, где плод бывает окружен цветочными лепестками.

– Ну, вот вы и пришли! – сказала она с чувством.

 

– Отгадайте, что я принес вам, – сказал Эжен, усаживаясь рядом с ней и целуя ей руку.

Прочитав приглашение, г-жа де Нусинген весело встрепенулась. Она подняла на Эжена влажные глаза и, обвив руками ему шею, прижала его к себе в порыве тщеславной радости.

– Ведь это вам (тебе, – сказала она ему на ухо, – но в туалетной комнате Тереза; будем осторожны!), вам обязана я своим счастьем. Да, я смело называю это счастьем. Раз это достигнуто благодаря вам, то оно больше, чем торжество самолюбия. Никто не хотел ввести меня в светский круг. В эту минуту вы, может быть, сочтете меня мелочной, пустой и легкомысленной парижанкой, но помните, мой друг, что я готова пожертвовать вам всем, и если жажду страстно, как никогда, проникнуть в Сен-Жерменское предместье, то только потому, что там бываете и вы.

– Госпожа де Босеан как будто дает понять, что не рассчитывает видеть у себя на балу барона де Нусингена. Вам это не кажется? – спросил Эжен.

– Да, конечно, – ответила баронесса, возвращая письмо Эжену. – Такие женщины талантливо умеют быть невежливыми. Но я все равно поеду. Наверно, там будет и моя сестра: я знаю, она шьет себе очаровательное платье. Эжен, – продолжала она тихо, – сестра едет на этот бал, чтобы рассеять ужасные подозрения. Вы не знаете, какие носятся слухи? Нусинген зашел ко мне сегодня утром рассказать, что говорили о ней в клубе, не стесняясь. Боже мой! От чего зависит честь женщины и семьи! Я чувствовала себя обиженной, оскорбленной в лице моей бедной сестры. По словам некоторых лиц, господин де Трай выдал векселей на сумму до ста тысяч франков, почти все векселя просрочил и вот-вот должен был попасть под суд. Видя его безвыходное положение, сестра продала какому-то еврею свои чудесные бриллианты; вы, вероятно, видали их на ней, они перешли к ней по наследству от матери графа де Ресто. Словом, вот уже два дня только и разговора что об этом. Мне теперь понятно, для чего Анастази заказала себе платье, шитое блестками: она хочет привлечь к себе внимание на бале у госпожи де Босеан, явившись во всем блеске и в этих бриллиантах. Но я не хочу уступать ей. Она всегда старалась меня затмить и нехорошо ко мне относилась, хотя я делала для нее многое и никогда не отказывала в деньгах, когда она нуждалась в них. Однако бросим разговор о свете, – я хочу сегодня насладиться полным счастьем.

Еще в час ночи Растиньяк находился у г-жи де Нусинген; любовно осыпая его прощальными поцелуями, сулившими немало радостей и в будущем, она промолвила с печальным видом:

– Трусиха, я суеверна, называйте как угодно мои предчувствия, но я трепещу от страха: как бы мне не поплатиться за свое счастье ужасной катастрофой.

– Ребенок! – сказал Эжен.

– Да, сегодня ребенок не вы, а я, – ответила она, смеясь.

Эжен вернулся в «Дом Воке» с твердым намерением покинуть его завтра; по дороге он отдавался тем восхитительным мечтам, какими услаждают себя молодые люди, еще храня на своих устах аромат счастья.

– Ну, как? – спросил его папаша Горио, когда Эжен проходил мимо его комнаты.

– Завтра я расскажу вам все, – ответил Растиньяк.

– Все? Правда? – воскликнул старик. – Ложитесь спать. Завтра начнется наша счастливая жизнь.

На следующее утро Растиньяк и Горио собрались покинуть семейный пансион и ждали только, когда удосужится прийти носильщик, как вдруг около двенадцати часов на улице Нев-Сент-Женевьев послышался стук экипажа и замолк у ворот «Дома Воке». Из собственной кареты вышла г-жа де Нусинген и спросила, здесь ли еще ее отец. Получив от Сильвии утвердительный ответ, она проворно взбежала по лестнице. Эжен был у себя, о чем не знал его сосед. За завтраком Эжен попросил Горио захватить и его вещи и условился встретиться с ним в четыре часа уже на улице Д’Артуа. Но пока старик разыскивал носильщиков, Эжен, сбегав в Школу правоведения на поверку, вернулся, не замеченный никем, домой, чтоб расплатиться с г-жой Воке, не возлагая этой операции на Горио, который, в порыве фанатической любви, наверное, заплатил бы за него из своего кармана. Хозяйки не было дома. Эжен заглянул к себе наверх – не забыл ли он чего-нибудь, и похвалил себя за эту мысль, увидав в ящике стола свой бессрочный вексель, выданный Вотрену и валявшийся здесь с тех пор, как был погашен. Печка не топилась, и он уже хотел разорвать вексель на мелкие клочки, но, узнав голос Дельфины, воздержался от малейшего шума, остановился и прислушался, полагая, что у Дельфины не может быть тайн от него. С первых же слов разговор между отцом и дочерью оказался настолько интересен, что Растиньяк продолжал слушать.

– Ах, папа, – обратилась она к отцу, – слава богу, что вам пришло в голову потребовать отчета о моем состоянии как раз вовремя, пока меня еще не разорили. Здесь можно говорить?

– Да, никого нет дома, – ответил папаша Горио изменившимся голосом.

– Что с вами, папа? – забеспокоилась г-жа де Нусинген.

– Ты как обухом ударила меня по голове, – ответил старик. – Да простит тебе Бог, дитя мое! Ты не знаешь, как я люблю тебя; кабы знала, не говорила бы мне таких вещей нежданно, в особенности если дело поправимо. Откуда такая спешка, что ты приехала за мной, когда через несколько минут мы отправляемся на улицу Д’Артуа?

– Ах, папочка, разве в минуту катастрофы совладаешь с первым порывом? Я сама не своя. Ваш поверенный предупредил нас, что дело кончится, наверно, разореньем. Сейчас ваша долголетняя коммерческая опытность будет нам необходима, и, как утопающий хватается за соломинку, я приехала за вами. Когда господин Дервиль увидел, что Нусинген всякими каверзами ставит ему препятствия, он пригрозил судом и заявил, что постановление председателя суда получить недолго. Сегодня утром Нусинген зашел ко мне и спросил, хочу ли я, чтобы и он и я были разорены. Я ответила, что ничего не понимаю во всех этих делах, что у меня есть состояние, что я должна вступить в пользование им и что разбираться во всей путанице – дело моего поверенного, а я лично в таких вопросах полная невежда и совершенно не способна что-либо понять. Ведь вы так и советовали мне говорить?

– Верно, – ответил папаша Горио.

– Тогда Нусинген посвятил меня в свои дела. Оказывается, все капиталы, свои и мои, он вложил в только что основанные предприятия, и ради этого понадобилось разместить крупные суммы за границей. Если я заставлю его отдать обратно мое приданое, ему придется объявить себя несостоятельным, если же я соглашусь подождать год, он ручается своей честью, что удвоит или даже утроит мое состояние, вложив мои деньги в земельные операции, а потом я буду полной хозяйкой своего имущества. Дорогой папа, он говорил чистосердечно, он напугал меня. Нусинген просил ему простить его поведение, дал мне свободу, разрешил вести себя, как мне угодно, при условии, что я предоставлю ему неограниченное право вести дела от моего имени. В доказательство своей чистосердечности он обещал мне вызывать Дервиля всякий раз, когда я захочу, – чтобы проверять, насколько правильно составлены те документы, на основании которых Нусинген будет передавать мне мою собственность. Короче говоря, он сдался мне, связав себя по рукам и по ногам. Он просил, чтобы я еще два года вела дом, и умолял меня не тратить на себя больше того, что он определил. Он доказал мне, что ему не остается ничего другого, как сохранять вид внешнего благополучия, что он расстался со своей танцовщицей и будет вынужден соблюдать самую строгую, но и самую тайную экономию в расходах, чтобы дождаться окончания всех начатых им операций, не подрывая своего кредита. Я его и бранила, и не хотела ничему верить, стараясь прижать его к стене и узнать побольше. Он показал мне свои книги и в конце концов расплакался. Я никогда еще не видела мужчину в таком состоянии. Он потерял голову, говорил о самоубийстве, просто бредил, – мне стало его жалко.

– И ты поверила всем этим россказням! – воскликнул папаша Горио. – Это же фигляр! Мне приходилось по делам встречаться с немцами: почти все они были люди добросовестные, открытые, но уж если они, прикрываясь добродушием и простотой, начнут хитрить и шарлатанить, то превзойдут всех. Твой муж тебя морочит. Его прижали, вот он и прикидывается мертвым, он собирается хозяйничать от твоего имени еще свободнее, чем от своего. Нусинген воспользуется этим положением, чтобы отвертеться на случай неудачи в своих делах. Он и хитер, и вероломен, это мерзавец. Нет, нет, я не собираюсь отправляться на кладбище Пер-Лашез, оставив дочерей нищими. В делах я смыслю кое-что! Он, видите ли, вложил все свои средства в предприятия, – отлично! Тогда его участие в них выражено в ценностях, расписках, договорах! Пусть их покажет и рассчитается с тобой. Мы выберем дела, которые повыгоднее, и попытаем на них счастья; у нас будет утвержденная законом фирма на наше имя: Дельфина Горио, состоящая в имущественном разделе со своим супругом бароном де Нусингеном. Что ж он, принимает нас за дураков? Неужели он думает, будто я могу прожить хотя бы два дня, зная, что ты останешься без состояния, без куска хлеба? Да я не проживу и одного дня, одной ночи, двух часов! Если бы эта мысль оправдалась, то я бы умер! Вот еще! Я сорок лет работал, таскал на себе мешки, обливался потом, всю жизнь терпел лишения ради вас, и только вы, мои ангелы, делали для меня легкой любую ношу, любой труд. А теперь моя жизнь, мое богатство пойдет прахом! Да я умру от ярости! Клянусь всем святым на небесах и на земле, мы выведем все на чистую воду, проверим книги, кассу, дела! Я не прилягу, не буду спать, не буду есть, пока мне не докажут, что состояние целехонько! Слава богу, у вас раздельное владение имуществом; поверенным у тебя будет человек, по счастью, честный, – сам Дервиль. Господь милостив! Ты сохранишь свой миллиончик, своих пятьдесят тысяч годового дохода до конца дней своих – или я наделаю в Париже такого шума, что все ахнут! Коли нас зарежут в трибуналах, я обращусь в палату. Только бы знать, что у тебя все спокойно и благополучно по части денег: одно это сознание облегчало все мои горести, утоляло мои печали. Деньги – это жизнь. Деньги – все. А что расписывает нам этот эльзасский чурбан? Дельфина, не уступай ни четверти лиара этой жирной скотине, что посадила тебя на цепь и сделала несчастной. Если ты ему нужна, то мы скрутим его крепко, мы его проучим. Господи! Голова моя горит, что-то жжет меня там, внутри черепа. Моя Дельфина на соломе! Ты! Моя Фифина! Черт побери! Где мои перчатки? Ну, едем, я хочу сейчас же посмотреть все: книги, наличность, корреспонденцию, дела. Я не успокоюсь, пока мне не докажут, что твое состояние не подвергается опасности: мне надо видеть все собственными глазами.

89Римский полководец Марий (157–86 гг. до н. э.) из-за распрей, раздиравших Рим, был вынужден бежать в Африку; он высадился в Карфагене, к тому времени уже завоеванном римлянами, а когда выяснилось, что местные власти не разрешают ему оставаться и здесь, велел передать наместнику Африки, что «изгнанник Марий сидит на развалинах Карфагена». Бальзак часто употреблял это сравнение, причем, как правило, в ироническом смысле.
90Титул герцога де Вермандуа был дан первому сыну фаворитки Людовика XIV Луизы де Лавальер.
Рейтинг@Mail.ru