Брр! Я предпочел бы сделаться пиратом, чем так поганить свою душу. А помимо всего прочего, откуда взять на это денег? Все это не забавно. У вас есть одна возможность – приданое жены. Не хотите ли жениться? Для вас это все равно что повесить себе на шею камень; кроме того, если вы женитесь на деньгах, где же тут чувство чести, где благородное происхождение? Лучше вам сегодня же поднять бунт против условностей людской морали. Жениться по расчету – значит пресмыкаться перед женой, лизать пятки у ее мамаши, совершать такие мерзости, что и свинье противно, тьфу! Еще куда ни шло, если бы вы нашли счастье. Но в таком браке вы будете чувствовать себя трубой для стока нечистот. Лучше воевать с мужчинами, чем бороться с собственной женой. Вы, юноша, на перекрестке жизни, выбирайте! Вы уже выбрали: вы побывали у вашей кузины де Босеан – на вас пахнуло роскошью; вы побывали у дочки папаши Горио, графини де Ресто, – на вас пахнуло парижанкой. В тот день, когда вы от нее пришли домой, у вас на лбу было написано одно словцо, и я легко прочел его: пробиться! Пробиться во что бы то ни стало! Браво, сказал я, такой молодчик как раз по мне. Вам нужны были деньги. Откуда их достать? Вы высосали кровь из своих сестер. Все братья более или менее обирают своих сестер. Бог весть как вам удалось выцарапать тысячу пятьсот франков из такой глуши, где каштанов гораздо больше, чем золотых монет, но эти деньги разбредутся, как солдаты-мародеры. Тогда что делать? Может быть, вы собираетесь работать? Но работа, как вы понимаете ее сейчас, дает к старости комнату у маменьки Воке людям такого сорта, как Пуаре. Пятьдесят тысяч молодых людей, находящихся в вашем положении, стремятся разрешить задачу быстрого обогащения, и среди них вы только единица. Посудите, что вам предстоит: сколько усилий, какой жестокий бой! Пятидесяти тысяч доходных мест не существует, и вам придется пожирать друг друга, как паукам, посаженным в банку. Известно ли вам, как здесь прокладывают себе дорогу? Блеском гения или искусством подкупать. В эту людскую массу надо врезаться пушечным ядром или проникнуть, как чума. Честностью нельзя достигнуть ничего. Перед силой гения склоняются и его же ненавидят, стараются очернить его за то, что гений берет все без раздела, но, пока он стоит твердо, его превозносят, – короче говоря, боготворят, встав на колени, когда не могут втоптать в грязь. Продажность – всюду, талант – редкость. Поэтому продажность стала оружием посредственности, заполонившей все, и острие ее оружия вы ощутите везде. Вы увидите, что жены тратят больше десяти тысяч франков на наряды, в то время когда мужья их получают шесть тысяч на все про все. Вы увидите, как чиновники с окладом в тысячу двести франков покупают земли. Вы увидите, как женщины продают себя за прогулки в карете сына пэра Франции, потому что в ней можно разъезжать по среднему шоссе в Лоншане[57]. Вы уже видели, как простофиля папаша Горио был вынужден платить по векселю, подписанному дочкой, хотя у ее мужа пятьдесят тысяч ливров дохода в год. Бьюсь об заклад: стоит вам сделать два шага в Париже, и вы сейчас же натолкнетесь на дьявольские махинации. Ставлю свою голову против этой кочерыжки от салата, что у первой женщины, которая вам понравится, вы угодите в осиное гнездо, если она молода, красива и богата. Они все не в ладах с законом и по любому поводу ведут войну с мужьями. Мне никогда не кончить, если я вздумаю излагать вам, какие сделки заключаются ради тряпок, любовников, детей, ради домашних нужд или из тщеславия, но, будьте уверены, редко – по добрым побуждениям. Вот почему честный человек всем враг. Но что такое, по-вашему, честный человек? В Париже честный человек – тот, кто действует молчком и не делится ни с кем. Я оставляю в стороне жалких илотов, которые повсюду тянут лямку, никогда не получая награды за свои труды; я называю их братством божьих дурачков. Там – добродетель во всем расцвете своей глупости, но там же и нужда.
Я отсюда вижу, какая рожа будет у этих праведных людей, если Бог сыграет с ними злую шутку и вдруг отменит Страшный суд. Итак, раз вы хотите быстро составить состояние, необходимо или уже быть богатым, или казаться им. Чтобы разбогатеть, надо вести игру большими кушами, а будешь скаредничать в игре – пиши пропало! Когда в сфере ста доступных вам профессий человек десять быстро достигли успеха, публика сейчас же обзывает их ворами. Сделайте отсюда вывод. Вот жизнь как она есть. Все это не лучше кухни – вони столько же, а если хочешь что-нибудь состряпать, пачкай руки, только потом умей хорошенько смыть грязь; вот вся мораль нашей эпохи. Если я так смотрю на человеческое общество, то мне дано на это право, я знаю общество. Вы думаете, что я его браню? Нисколько. Оно всегда было таким. И моралистам никогда его не изменить. Человек далек от совершенства. Он лицемерен иной раз больше, иной раз меньше, а дураки болтают, что один нравствен, а другой нет. Я не осуждаю богачей, выхваляя простой народ: человек везде один и тот же, что наверху, что в середине, что внизу. На каждый миллион в людском стаде сыщется десяток молодцов, которые ставят себя выше всего, даже законов; таков и я. Если вы человек высшего порядка, смело идите прямо к цели. Но вам придется выдержать борьбу с посредственностью, завистью и клеветой, идти против всего общества. Наполеон столкнулся с военным министром по имени Обри[58], который чуть не сослал его в колонии. Проверьте самого себя! Ежедневно, встав утром, наблюдайте, стала ли ваша воля крепче, чем накануне. Принимая все это во внимание, я предложу вам такое дело, что от него едва ли кто откажется. Слушайте внимательно. Изволите ли видеть, у меня есть некий план. Я задумал пожить патриархальной жизнью в большом именье, так – тысяч сто арпанов, на юге Соединенных Штатов. Я хочу сделаться плантатором, иметь рабов и нажить несколько миллиончиков от продажи табака, волов и леса; хочу стать владетельной особой, делать что вздумается и вести жизнь, непонятную здесь, где человек ютится в оштукатуренной норе. Я большой поэт. Но стихов я не пишу: моя поэзия в действиях и чувствах. У меня есть пятьдесят тысяч франков, но их мне хватит от силы на сорок негров, а чтобы удовлетворить стремления к патриархальной жизни, мне нужно двести негров, для этого понадобится двести тысяч франков. Почему негров? Дело в том, что негры – это взрослые ребята, с ними можно проделывать все, что угодно, и ни один любознательный прокурор не потянет вас к ответу. Владея этим черным капиталом, я через десять лет буду иметь три-четыре миллиона. Когда же я разбогатею, меня не спросят: «Кто ты такой?» Я буду господин Четыре Миллиона, гражданин Соединенных Штатов. Мне будет пятьдесят лет, я еще не превращусь в труху и потешусь, как мне любо. Короче говоря, если я добуду вам миллион приданого, дадите вы мне двести тысяч? Двадцать процентов за комиссию, а? Разве это много? Вы влюбите в себя свою невесту; женившись, вы сделаете вид, будто у вас какие-то заботы, что вас терзает совесть, недели две вы будете печальны. И вот однажды ночью, немного поломавшись, вы между поцелуями объявите жене, что у вас двести тысяч долга, сказав при этом «моя любимая». Этот водевиль разыгрывают ежедневно отборнейшие молодые люди. Молодая женщина отдаст без колебаний свой кошелек тому, кто успел завладеть ее сердцем. Может быть, вам кажется, что вы потерпите убыток? Нет. Вы найдете способ покрыть все двести тысяч, обделав какое-нибудь дело. При ваших деньгах и уме вы создадите себе такое состояние, какое только захотите. Ergo[59], в полгода вы обеспечите собственное счастье, счастье вашей дорогой женушки и счастье вашего Вотрена, не говоря о счастье вашего семейства, которое зимою греет себе пальцы дыханьем, за неименьем дров. Не удивляйтесь ни моему предложению, ни моим условиям! В Париже из шестидесяти блестящих браков сорок семь основаны на сделках такого рода. Нотариальная палата заставила господина…
– Что я должен сделать? – жадно спросил Растиньяк, прервав Вотрена.
– Почти что ничего, – ответил этот человек, и на лице его мелькнуло выражение, похожее на затаенную улыбку рыболова, почуявшего, что рыба клюнула. – Выслушайте меня внимательно! Сердце жалкой, несчастной бедной девушки – губка, готовая жадно впитать в себя любовь и до такой степени сухая, что разбухает, как только на нее упала капля чувства. Приволокнуться за девушкой, когда она бедна, в отчаянии, одинока и не подозревает, что ее ждет богатство! Черт подери! Это иметь на руках все козыри, знать в лотерее выигрышные номера, играть на курсе ренты, получая все сведения заранее. Вы сразу утвердите на крепких сваях нерушимый брак. Если такая девушка получит миллионы, она их высыплет к вашим ногам, словно это щебень. «Бери, любимый! Бери, Адольф, Альфред или Эжен!» – скажет она, если у Адольфа, Альфреда или Эжена хватит ума принести ей какую-нибудь жертву. Под жертвой я разумею продажу поношенного фрака, чтобы пойти совместно в «Синий циферблат» поесть крутонов[60] с шампиньонами, а оттуда вечером в театр Амбигю-Комик; можно заложить часы и подарить ей шаль. Я уже не говорю о всякой любовной писанине и прочей чепухе, на которую так падки женщины, – например, о том, чтоб, находясь в разлуке с милой, спрыснуть водой почтовую бумагу, изображая слезы; впрочем, сдается мне, язык сердец знаком вам хорошо. Париж, изволите ли видеть, вроде девственного леса Северной Америки, где бродят двадцать племен различных дикарей, гуронов, иллинойцев, промышляя охотой в общественных угодьях. Вы, например, охотитесь за миллионами; чтобы добыть их, вы пользуетесь капканами, ловушками, манками. Охота имеет свои отрасли. Один охотится за приданым, другой за ликвидацией чужого предприятия; первый улавливает души, второй торгует своими доверителями, связав их по рукам и по ногам. Кто возвращается с набитым ягдташем, тому привет, почет, тот принят в лучшем обществе. Надо отдать справедливость этой гостеприимной местности: вы имеете дело с городом, самым терпимым во всем мире. В то время как гордые аристократы других столиц Европы не допускают в свою среду миллионера-подлеца, Париж раскрывает ему свои объятия, бегает на его пиры, ест его обеды и чокается с его подлостью.
– Но где найти такую девушку?
– Она рядом с вами, она – ваша!
– Мадемуазель Викторина?
– Правильно.
– Каким образом?
– Будущая баронессочка де Растиньяк уже влюблена в вас.
– У нее ничего нет, – удивленно возразил Эжен.
– Ага! Вот мы и дошли до дела. Еще два слова – все станет ясно, – сказал Вотрен. – Тайфер-отец – старый негодяй: подозревают, что он убил одного своего друга[61] во время революции. Это молодчик моего толка и независим в своих мнениях. Он банкир, главный пайщик банкирского дома «Фредерик Тайфер и Компания». Все состояние он хочет оставить своему единственному сыну, обездолив Викторину. Подобная несправедливость мне не по душе. Я вроде Дон-Кихота: предпочитаю защищать слабого от сильного. Если бы Господь соизволил отобрать сына у банкира, Тайфер взял бы обратно дочь к себе; ему захочется иметь наследника – эта глупость свойственна самой природе, а народить еще детей он уже не в состоянии, я это знаю. Викторина кротка, мила, быстро его окрутит, превратит в кубарь и будет им вертеть, подстегивая отцовским чувством! Она будет глубоко тронута вашей любовью, вас не забудет и выйдет за вас замуж. Я же беру себе роль провидения и выполню Господню волю. У меня есть друг, обязанный мне очень многим, полковник Луарской армии[62], только что вступивший в королевскую гвардию. Полковник следует моим советам и стал ярым роялистом; он не дурак и поэтому не дорожит своими убеждениями. Могу подать, мой ангел, еще один совет: бросьте считаться с вашими убеждениями и вашими словами. Продавайте их, если на это будет спрос. Когда человек хвастается, что никогда не изменит своих убеждений, он обязуется идти все время по прямой линии, – это болван, уверенный в своей непогрешимости. Принципов нет, а есть события; законов нет – есть обстоятельства; человек высокого полета сам применяется к событиям и обстоятельствам, чтобы руководить ими. Будь принципы и законы непреложны, народы не сменяли бы их, как мы – рубашку. Отдельная личность не обязана быть мудрее целой нации. Человек с ничтожными заслугами перед Францией почитается теперь как некий фетиш только потому, что за все хватался с большим жаром, а самое большее, на что он годен, это стоять среди машин в Промышленном музее с этикеткой Лафайет, и в то же время каждый швыряет камень в князя[63], который презирает человечество так глубоко, что плюет ему в лицо столько клятв, сколько оно требует, но во время Венского конгресса не допустил раздела Франции; его должны бы забросать венками, а вместо этого забрасывают грязью. О, я-то знаю положение вещей! Тайны многих людей в моих руках! Ну, будет! Я лишь тогда усвою какое-нибудь незыблемое убеждение, когда найду три головы, согласных в применении одного и того же принципа, а ждать этого придется мне долгонько! Во всех судах нельзя найти и трех судей, которые держались бы одного мнения об одном и том же параграфе закона. Возвращаюсь к моему приятелю. Стоит мне только попросить, и он готов хоть снова распять Христа. Достаточно одного слова дяденьки Вотрена, и он вызовет на ссору этого плута, который ни разу не послал своей бедняжке сестре хотя бы пять франков, и…
Тут Вотрен поднялся, встал в позицию и сделал выпад.
– …и в преисподнюю! – добавил он.
– Какой ужас! – сказал Эжен. – Вы шутите, господин Вотрен.
– Ля-ля-ля, спокойно! – ответил этот человек. – Не прикидывайтесь ребенком… Впрочем, если вам это нравится, возмущайтесь, негодуйте! Говорите, что я мерзавец, преступник, негодяй, бандит, только не называйте ни шпионом, ни мошенником! Ну же, говорите, стреляйте залпом! Прощаю вам: в ваши годы это так естественно. Я был и сам таким же! Только поразмыслите. Когда-нибудь вы поступите гораздо хуже. Вы приволокнетесь за хорошенькой женщиной и будете брать от нее деньги. Вы уже думали об этом, – сказал Вотрен, – да и как вам выдвинуться, если не спекулировать своей любовью? Добродетель, милый мой студент, не делится на части; или она есть, или ее нет. Нам предлагают церковное покаяние в своих грехах. Нечего сказать, хороша система! Благодаря ей можно очиститься от преступленья, выразив свое сокрушение о нем! Обольстить женщину, чтобы взобраться на ту или другую ступеньку социальной лестницы, посеять раздор в семье между детьми, – словом, пойти на все мерзости, какие совершают шито-крыто, но так или иначе в целях личной выгоды иль наслажденья. Что это, по-вашему? Деяния во имя веры, надежды и любви? Когда денди за одну ночь отнимает у детей половину их состояния, его присуждают к двум месяцам тюрьмы, а почему же бедняка за то, что он украл тысячефранковую бумажку при «отягчающих вину обстоятельствах», шлют на каторгу? Вот вам законы. Нет в них ни одного параграфа, который не упирался бы в нелепость. Человек в модных перчатках и с ложью в сердце совершил убийство, не проливая крови, а действуя обманом; убийца открыл дверь отмычкой – то и другое ночные преступления. Ведь между тем, что предлагаю вам я, и тем, что рано или поздно совершите вы, нет разницы, если не считать пролитой крови. А вы верите во что-то незыблемое в этом мире! Так презирайте же людей и находите в сетях Свода законов те ячейки, где можно проскользнуть. Тайна крупных состояний, возникших неизвестно как, сокрыта в преступлении, но оно забыто, потому что чисто сделано.
– Замолчите, я не желаю больше слушать, вы доведете меня до того, что я перестану верить самому себе. Сейчас я знаю только то, что подсказывают мне чувства.
– Как вам угодно, прекрасное дитя. Я думал, вы покрепче. Больше не скажу вам ничего. Впрочем, последнее слово. – Он посмотрел на студента в упор и сказал: – Вам известна моя тайна.
– Молодой человек, отказываясь от ваших услуг, сумеет забыть ее.
– Хорошо сказано, мне нравится. Не всякий будет настолько щепетилен. О том, что я хочу сделать для вас, не забывайте. Даю вам две недели срока. Да или нет – на ваше усмотрение.
«Что за железная логика у этого человека! – подумал Растиньяк, глядя, как спокойно удаляется Вотрен, держа под мышкой палку. – Он грубо, напрямик сказал мне то же самое, что говорила в приличной форме госпожа де Босеан. Стальными когтями он раздирал мне сердце. Зачем стараюсь я попасть к Дельфине Нусинген? Он разгадал мои внутренние побуждения, едва они успели зародиться. Этот разбойник в двух словах поведал мне о добродетели гораздо больше, чем я узнал из книг и от людей. Если добродетель не терпит сделок с совестью, значит, я обокрал своих сестер!» – сказал он, швырнув мешок на стол.
Он сел и долго не мог прийти в себя под наплывом ошеломляющих мыслей.
«Быть верным добродетели – это возвышенное мученичество! Да! Все верят в добродетель, а кто же добродетелен? Народы сделали своим кумиром свободу, а где же на земле свободный народ? Твоя юность еще чиста, как безоблачное небо, но ты хочешь стать большим человеком или богачом, а разве не значит это идти сознательно на то, чтобы лгать, сгибаться, ползать, снова выпрямляться, льстить и притворяться? Разве это не значит добровольно стать лакеем у тех, кто сам сгибался, ползал, лгал? Прежде чем сделаться их сообщником, надо подслуживаться к ним. О нет! Хочу трудиться благородно, свято, хочу работать день и ночь, чтоб только трудом достичь богатства. Это самый долгий путь к богатству, но каждый вечер голова моя будет спокойно опускаться на подушку, не отягченная ни единым дурным помыслом. Что может быть прекраснее – смотреть на свою жизнь и видеть ее чистой, как лилия? Я и моя жизнь – жених и невеста. Да, но Вотрен мне показал, что происходит после десяти лет супружества. Черт возьми! Голова идет кругом. Не хочу думать ни о чем: сердце – вот верный вожатый!»
Его раздумье нарушил голос толстухи Сильвии, доложившей о прибытии портного. Растиньяк явился перед ним, держа в руках два мешка с деньгами, и не досадовал на это обстоятельство. Примерив свои фраки, предназначенные для вечеров, он облачился в новый дневной костюм, преобразивший его с головы до ног.
«Я не уступлю графу де Трай, – сказал он сам себе. – Наконец-то я приобрел дворянский вид!»
– Господин Эжен, – обратился к нему папаша Горио, входя в комнату, – вы спрашивали меня, не знаю ли я, в каких домах бывает госпожа де Нусинген.
– Да!
– Так вот, в следующий понедельник она едет на бал к маршалу Карильяно. Если у вас есть возможность попасть туда, вы мне расскажете, как веселились мои дочки, как были одеты, ну, словом, все.
– Откуда вы знаете об этом, дорогой папаша Горио? – спросил Эжен, усаживая его у камина.
– А мне сказала ее горничная. От Констанции и Терезы я знаю все, что мои дочки делают, – весело ответил Горио.
Старик напомнил еще очень юного любовника, счастливого уже тем, что он придумал ловкий способ войти в жизнь своей возлюбленной, не вызывая у нее даже подозрений.
– Вы-то их увидите! – добавил он, наивно выражая горестную зависть.
– Не знаю, – ответил ему Эжен. – Я сейчас пойду к госпоже де Босеан, чтобы спросить ее, не может ли она представить меня супруге маршала.
С какой-то внутренней отрадой Эжен мечтал явиться к виконтессе одетым так, как отныне будет одеваться всегда. То, что у моралистов зовется «безднами человеческого сердца», – на самом деле только обманчивые мысли, непроизвольные стремленья к личной выгоде. Все эти блуждания души, – тема для стольких высокопарных разглагольствований, – все эти неожиданные извороты имеют одну цель: побольше наслаждений! Увидав себя хорошо одетым, в модных перчатках и красивых сапогах, Эжен забыл о добродетельной решимости. Оборачиваясь спиною к истине, юность не решается взглянуть на себя в зеркало совести, тогда как зрелый возраст в него уже смотрелся; вот и вся разница между двумя этапами жизни человека.
Два соседа, Эжен и папаша Горио, за последние дни сдружились. Их взаимная приязнь имела те же психологические основания, какие привели студента к противоположным чувствам по отношению к Вотрену. Если смелый философ задумает установить воздействие наших чувств на мир физический, то он найдет, конечно, немало доказательств действию вещественной их силы в отношениях между животными и нами. Какой физиономист способен разгадать характер человека так же быстро, как это делает собака, сразу чувствуя при виде незнакомца, друг он ей или не друг? Цепкие атомы – это выражение вошло как поговорка в словесный обиход и представляет собой одно из тех явлений языка, что продолжают жить в разговорной речи, опровергая этим философические бредни личностей, желающих отвеять, как мякину, все старые слова. Любовь передается. Чувство кладет на все свою печать, оно летит через пространства. Письмо – это сама душа, эхо того, кто говорит, настолько точное, что люди тонкой души относят письма к самым ценным сокровищам любви. Бессознательное чувство папаши Горио могло сравниться с высочайшей собачьей чуткостью, и он уловил восторженную юношескую симпатию и теплое отношение к нему, возникшие в душе студента. И все-таки их нарождавшаяся близость еще не приводила к откровенности. Хотя Эжен и выразил желание увидеть г-жу де Нусинген, он не рассчитывал попасть к ней в дом через посредство старика, а лишь надеялся на то, что Горио может проболтаться ей и этим оказать ему услугу. Папаша Горио беседовал с ним о дочерях, не выходя из рамок того, что высказал о них Эжен при всех, когда вернулся после двух своих визитов. На следующий день Горио сказал ему:
– Дорогой мой, как это вы могли подумать, будто госпожа де Ресто прогневалась на вас за то, что вы упомянули мое имя? Обе дочки очень меня любят. Как отец я счастлив. А вот два зятя повели себя со мною худо. Я не хотел, чтобы дорогие мне существа страдали из-за моих неладов с мужьями, и предпочел навещать дочек потихоньку. Эта таинственность дает мне много радостей, их не понять другим отцам, тем, кто может видаться со своими дочерьми в любое время. Но мне этого нельзя, вы понимаете? Поэтому, когда бывает хорошая погода, я хожу на Елисейские поля, заранее спросив у горничных, собираются ли мои дочки выезжать. И вот я жду их на том месте, где они должны проехать, а когда кареты их поравняются со мной, у меня сильнее бьется сердце; я любуюсь туалетом своих дочек, проезжая мимо, они приветствуют меня улыбочкой, и тогда мне кажется, что вся природа золотится, точно залитая лучами какого-то ясного-ясного солнца. Я остаюсь ждать – они должны ехать обратно. И я их вижу еще раз! Воздух им на пользу – они порозовели. Вокруг себя я слышу разговоры: «Какая красавица!» А у меня душа радуется. Разве они не моя кровь? Я люблю тех лошадей, которые их возят, мне бы хотелось быть той маленькой собачкой, которую дочки мои держат на коленях. Я живу их удовольствиями. Каждый любит по-своему. Кому мешает моя любовь? Почему люди пристают ко мне? Я счастлив по-своему. Что же тут преступного, ежели я вечером иду взглянуть на моих дочек, когда они выходят из дому, отправляясь куда-нибудь на бал. Как мне бывает грустно, если я опоздаю и мне скажут: «Мадам уехала». Однажды я не видал Нази целых два дня, и тогда я прождал с вечера до трех часов утра, чтобы ее увидеть. От радости я чуть не умер! Прошу вас, если где-нибудь зайдет речь обо мне, говорите только, какие мои дочки добрые. Они готовы засыпать меня всякими подарками, но я не допускаю этого и говорю им: «Берегите ваши деньги для себя! Что мне в подарках? Мне ничего не нужно». Да и на самом деле, что я такое? – жалкий труп, а душа моя всегда и всюду с моими дочками. Если вам удастся повидать госпожу де Нусинген, скажите мне, которая из них понравилась вам больше, – добавил после паузы старичок, заметив, что Эжен собрался уходить: студент шел погулять в Тюильри до того часа, когда будет возможно явиться к г-же де Босеан.
Эта прогулка решила участь Растиньяка. Несколько женщин обратили на него внимание. Он был так молод, так красив, в его нарядности так много вкуса! Заметив, что на него смотрят, чуть не любуясь, он позабыл обобранных сестер и тетку, забыл о добродетельной своей брезгливости. Он видел, как у него над головой пронесся демон, которого легко принять за ангела, тот сатана на пестрых крыльях, что рассыпает рубины, вонзает золотые стрелы в фронтоны на дворцах, наряжает женщин в багряницу и облекает глупым блеском троны, первоначально очень скромные; он уже внял богу трескучего тщеславия с его сверкающими побрякушками, которые мы принимаем за символы могущества. Речь Вотрена при всем своем цинизме запала ему в душу, как в память девушки врезается гнусный профиль сводни, говорящей: «Любви и золота по горло!»
Беспечно побродив, Эжен явился около пяти часов к г-же де Босеан и получил удар, один из самых страшных ударов, против которых юные сердца оказываются беззащитны. До сих пор он находил у виконтессы учтивую приветливость, подкупающую любезность – то, что вырабатывается благодаря аристократическому воспитанию, но достигает совершенства лишь тогда, когда идет от сердца. А тут при появлении Эжена г-жа де Босеан только кивнула головой и сухо заявила:
– Господин де Растиньяк, я не могу принять вас, по крайней мере, в данную минуту! Я очень занята…
Для человека наблюдательного, каким стал очень быстро Растиньяк, ее слова, кивок, взгляд, перемена тона – все было повестью о нравах и характере определенной касты. Он увидел под бархатной перчаткой стальную руку, под благородными манерами культ своей личности и эгоизм, под лаком – дерево. Он наконец постиг, что значит понятие: «Мы, король», которое берет начало под плюмажем трона, а кончается под навершием шлема на самом захудалом дворянине. Эжен слишком легко уверовал в благородные чувства женщины, полагаясь на ее слова. Подобно всем обездоленным, он честно подписал желанный договор, который должен связывать благодетеля с тем, кому тот покровительствует, и в первом пункте свято утверждать между людьми большой души их полное равенство. Когда благодеяние связует воедино два существа, оно порождает небесное чувство, такое же редкое и неоцененное, как настоящая любовь. То и другое чувство – роскошные дары возвышенной души.
Чтобы попасть на бал к герцогине Карильяно, Растиньяк снес эту выходку и с дрожью в голосе ответил:
– Мадам, если бы не важное дело, я не пришел бы докучать вам. Будьте так добры, разрешите мне зайти к вам позже, мне не к спеху.
– Хорошо, приходите ко мне обедать, – ответила она, сама несколько смутившись резкостью своих слов; эта женщина была по-настоящему добра и благородна.
Эжен был тронут внезапной переменой, но все же, уходя, подумал: «Пресмыкайся, сноси все. Если лучшая из женщин способна вычеркнуть обеты дружбы в один миг и отшвырнуть тебя, как старый башмак, чего же ждать от остальных? Так, значит, каждый за себя? Правда, она не виновата, что я нуждаюсь в ней, и дом ее не лавочка. Надо, как говорит Вотрен, стать пушечным ядром».
Но предвкушение удовольствия обедать у г-жи де Босеан быстро разогнало горькие думы Растиньяка. Так, в силу какого-то предопределения, малейшие события его жизни будто нарочно толкали его на тот путь, где, по замечанию страшного сфинкса из пансиона Воке, ему придется, как на поле битвы, убивать, чтобы не быть убитым, обманывать, чтобы его не обманули; где придется оставить у заставы совесть, сердце, надеть маску, без жалости играть людьми и, как в Лакедемоне, незримо для сторонних глаз подготовлять свою победу, чтобы заслужить венок.
Вернувшись к виконтессе, Эжен нашел ее такой же ласковой и доброй, какой она всегда бывала с ним. Они вдвоем направились в столовую, где виконт де Босеан ожидал свою жену. Вся сервировка блистала роскошью, как известно, достигшей в эпоху Реставрации высшей степени. Для виконта, как и для многих пресыщенных людей, уже не существовало иного рода наслаждений, кроме хорошего стола. В области гурманства он принадлежал к школе Людовика XVIII и герцога Эскара[64]. Стол у него являл двойную роскошь – для вкуса и для глаз. Такое зрелище еще ни разу не открывалось перед изумленным взором Растиньяка: впервые он обедал в доме, где блеск общественного положения передавался по наследству. Мода недавно отменила ужины по окончании балов, обычные во времена Империи, когда военным нужно было набираться сил для будущих боев – и в чужих странах, и в своем отечестве. До этого обеда Эжен бывал лишь на балах. Впоследствии он славился своей самоуверенностью, но приобретать ее он начинал уже теперь и благодаря ей не растерялся. Когда человек пылкого воображения видит перед собою на столе чеканную серебряную утварь и множество особых тонкостей в роскошной сервировке, когда он впервые любуется бесшумными движеньями прислуги, ему, конечно, весьма трудно такой красивой жизни предпочесть жизнь, полную лишений, хотя бы он и собирался избрать ее еще сегодня утром. Мысль Эжена на одно мгновенье перенесла его обратно в семейный пансион, – им овладел такой глубокий ужас, что он дал клятву расстаться с пансионом в январе, устроиться в хорошем доме, а кстати избавиться и от присутствия Вотрена, и от ощущения его тяжеловесной длани на своем плече. Если себе представить, сколько всяких форм скрытого или вопиющего разврата заключено в Париже, то каждый умный человек задаст себе вопрос: в силу какого заблуждения государство открывает в Париже школы и собирает в них молодежь, отчего в нем пользуются неприкосновенностью хорошенькие женщины, почему золото, выставленное в деревянных чашах у менял, не исчезает, как по волшебству, из этих чаш? Но когда подумаешь, насколько малочисленны примеры злодеяний, даже проступков, молодежи, невольно проникнешься великим уважением к тем терпеливым Танталам, которые ведут борьбу с самим собой и почти всегда выходят победителями! Взять хотя бы этого бедного студента и описать по-настоящему его борьбу с Парижем, – получился бы один из самых драматичных эпизодов в истории нашей современной цивилизации.
Госпожа де Босеан тщетно посматривала на Эжена, побуждая его высказаться, – ему не хотелось говорить в присутствии виконта.
– Вы проводите меня сегодня к Итальянцам? – спросила виконтесса мужа.
– У вас, конечно, не может быть сомнений в том, что я бы с удовольствием вам повиновался, – ответил он с иронической любезностью, обманувшей Растиньяка, – но я должен кое с кем встретиться в театре Варьете.
«Со своей любовницей», – подумала г-жа де Босеан.