bannerbannerbanner
Отец Горио

Оноре де Бальзак
Отец Горио

Полная версия

Прежде чем повести атаку на дом Нусингена, Растиньяк хотел тщательно изучить расположение фигур на своей шахматной доске; для этого он постарался выяснить себе предшествующую жизнь папаши Горио и собрал точные сведения, которые сводились к следующему.

До революции Жан-Жоашен Горио был простым рабочим-вермишельщиком, ловким, бережливым и настолько предприимчивым, что в 1789 году купил все дело своего хозяина, павшего случайной жертвой первого восстания. Он обосновался на улице Жюсьен, близ Хлебного рынка, и проявил большую сметку, взяв на себя председательство у себя в секции, чтобы обеспечить свою торговлю покровительством людей, наиболее влиятельных в ту опасную эпоху. Такая хитрая политика и положила основание его богатству: началось оно в период настоящего или умышленно созданного голода, когда в Париже установилась огромная цена на хлеб. У дверей булочных люди дрались до смертоубийства, а в это время некоторые лица преспокойно покупали макароны в бакалейных лавках. За этот год гражданин Горио нажил состояние, позволившее ему впоследствии вести торговлю, пользуясь всеми преимуществами, какие дает торговцу крупный капитал. С ним произошло то, что бывает со всеми лишь относительно способными людьми. Его серость спасла ему жизнь. К тому же он не вызывал к себе ничьей зависти, так как о его богатстве стало известно лишь тогда, когда слыть богачом уже не было опасно. Все его умственные способности, видимо, ушли в торговлю хлебом. Он не имел себе равных, когда дело шло о зерне, муке, крупе, их качестве, происхождении, хранении, когда требовалось предвидеть цену, предсказать недород иль урожай, дешево купить зерно, запастись им в Сицилии, на Украине. Глядя, как он ведет свои дела, толкует законы о ввозе и вывозе зерна, изучает их дух, подмечает их недостатки, иной, пожалуй, мог подумать, что Горио способен быть министром. Терпеливый, деятельный, энергичный, твердый, быстрый в средствах достижения цели, обладавший орлиным зрением в делах, он все опережал, предвидел все, все знал и все скрывал, дипломат – в замыслах, солдат – в походах. Но вне этой особой отрасли, выйдя из простой и мрачной своей лавки, где он сидел в часы досуга на пороге, прислонясь плечом к дверному косяку, Горио вновь становился темным, неотесанным работником, не мог понять простого рассуждения, был чужд каких-либо духовных наслаждений, засыпал в театре и казался одним из парижских Долибанов[45], сильных только своею тупостью. Почти все люди такого склада похожи друг на друга. Но в душе почти у каждого из них вы можете найти возвышенное чувство. И душу вермишельщика заполнили два властных чувства, поглотившие всю теплоту его сердца, как хлебная торговля впитала его мозг. Его жена, единственная дочь богатого фермера из Бри, стала предметом беспредельной любви, какого-то набожного поклонения мужа. Он восхищался этим хрупким, но сильным душою, отзывчивым и милым существом, противоположным его собственной природе. Если в мужчине есть чувство, ему врожденное, так это – гордость той защитой, какую он всечасно оказывает слабым существам. Добавьте сюда любовь, эту горячую признательность всех честных душ к источнику их наслаждений, и вам понятно станет множество своеобразных явлений в духовной жизни. После семи лет нерушимого блаженства вермишельщик потерял жену – на свое несчастье: она уже забирала над ним власть не только в сфере чувств.

Быть может, ей удалось бы развить эту косную натуру, вложив в нее понимание действительности и жизни. Со смертью жены его привязанность к детям перешла разумные границы. Всю свою горячую любовь, обездоленную смертью, он перенес на дочерей, и первое время они отвечали во всем его отцовским чувствам. И купцы, и фермеры наперебой старались выдать своих дочек за него, но, как ни были блестящи предложения, Горио решил остаться вдовым. Тесть вермишельщика, единственный мужчина, пользовавшийся его благоволением, утверждал за истину, что Горио поклялся не нарушать супружескую верность своей жене, хотя бы и умершей. Торговцы на Хлебном рынке, не понимая такого возвышенного безрассудства, только глумились над Горио и наградили его каким-то смехотворным прозвищем. Но когда один из них, подвыпив после сделки, вздумал произнести его во всеуслышанье, вермишельщик ткнул насмешника кулаком в плечо, да так, что тот стремглав отлетел к тумбе на углу улицы Облен. Беззаветная преданность, пугливая и чуткая любовь Горио к своим дочерям приобрели всеобщую известность, и как-то раз один из конкурентов, желая удалить его с торгов, а самому остаться и влиять на цены, сказал Горио, будто бы Дельфину только что сшиб кабриолет. Вермишельщик, бледный как смерть, в ту же минуту покинул рынок. Ложная тревога вызвала в нем такое столкновение противоречивых чувств, что он был болен несколько дней. Этого человека Горио не ударил сокрушительным кулаком в плечо, но, выбрав критическую для обманщика минуту, довел его до банкротства и таким образом выгнал с рынка навсегда.

Воспитание обеих дочерей, само собой разумеется, велось нелепо. Имея более шестидесяти тысяч франков дохода в год, Горио не тратил лично на себя и тысячи двухсот, но почитал за счастье исполнять все дочерние прихоти: наилучшим учителям вменялось в обязанность привить его дочкам все таланты, какие требовались хорошим воспитанием; при них состояла компаньонка, и, на их счастье, – женщина с умом и вкусом; они катались верхом, имели выезд, – короче, жили, как прежде жили бы любовницы у старого богатого вельможи; чего бы им ни захотелось, хотя бы очень дорогого, отец спешил исполнить их желание и за свою щедрость просил в награду только ласки. Приравнивая своих дочек к ангелам, бедняга тем самым возносил их над собой; он любил даже то зло, которое от них терпел. Когда для дочерей пришла пора замужества, он дал им возможность выбрать себе мужей по своим наклонностям: каждой было назначено приданое в размере половины состояния отца. Анастази, своею красотой прельстившую графа де Ресто, тянуло к аристократическим кругам, и это побудило ее покинуть отчий дом, чтобы устремиться в высшие общественные сферы. Дельфина любила деньги и вышла за банкира Нусингена, немца родом, ставшего бароном Священной Римской империи[46]. Горио остался вермишельщиком. Но вскоре и зятья, и дочки нашли зазорным для себя, что он по-прежнему ведет торговлю, – а в ней заключалась для него вся жизнь. Горио пять лет противился их настояниям; в конце концов он уступил и бросил торговать, обеспечив себя капиталом от продажи своего дела и от доходов за несколько последних лет; по расчетам г-жи Воке, у которой он поселился, этот капитал должен был приносить от восьми до десяти тысяч ливров в год. Горио забился в пансион Воке с отчаяния, когда увидел, что дочери по требованию своих мужей отказываются не только взять его к себе, но даже принимать его открыто.

Вот все те сведения о папаше Горио, какие дал некий г-н Мюре, купивший его дело. Таким образом, догадки, высказанные герцогиней де Ланже при Растиньяке, подтвердились. На этом мы и закончим введение к трагедии из парижской жизни, трагедии неведомой, но страшной.

В конце первой недели декабря Растиньяк получил два письма – одно от матери, другое от старшей сестры Лоры. Оба хорошо знакомых почерка вызвали в нем одновременно и трепет удовольствия, и содроганье ужаса. В двух хрупких листиках бумаги заключался приговор его надеждам – жить им или умереть. При мысли о бедности родных он испытывал некоторый страх, но вместе с тем он уже не раз убеждался в их исключительной любви и знал, что мог бы смело высосать из них все, до последней капли крови. Письмо матери было следующего содержания:

«Дорогое дитя, посылаю тебе то, что ты просил. Употреби эти деньги с пользой, ибо еще раз, даже для спасения твоей жизни, я не могла бы добыть столь значительную сумму, не посвятив в это отца, что нарушило бы полное согласие нашей семейной жизни. Для получения новых денег пришлось бы выдать обязательство под нашу землю. Не зная твоих проектов, я лишена возможности судить о них; но какого же они свойства, если ты боишься сообщить их мне? Для этого не нужно писать томы, матерям довольно слова, и одно слово избавило бы меня от мучительного чувства неизвестности. Не могу утаить от тебя, что письмо твое произвело на меня тягостное впечатление. Милый сын, что побудило тебя заронить мне в душу такой страх? Наверно, ты много выстрадал, пока писал свое письмо, ибо и я перестрадала многое, пока его читала. Какое поприще задумал ты избрать? Не будет ли твоя жизнь, твое благополучие связаны с необходимостью изображать собою не то, что ты есть, и посещать тот круг людей, где ты бывать не можешь, не входя в непосильные расходы и не теряя времени, драгоценного для твоего учения? Милый Эжен, поверь материнскому сердцу: кривой путь до добра не доводит. Терпенье и отреченье – вот добродетели молодых людей на твоем месте. Я не ворчу на тебя, к нашему дару я не хочу примешивать никакой горечи. Мои речи – речи матери, доверчивой и предусмотрительной. Если ты знаешь, в чем состоит твой долг, мне ли не знать, как чисто твое сердце, как прекрасны твои стремления. Стало быть, я без боязни могу сказать тебе: иди, любимый мой, и действуй! Я трепещу, потому что я мать, но наши молитвы и благословения будут нежно сопровождать твой каждый шаг. Будь осторожен, милый сын. Ты обязан быть мудрым, как мужчина, ведь судьбы пяти дорогих тебе людей зависят от твоего ума. Да, наша судьба в твоих руках, и твое счастье – наше счастье. Мы молим Бога помочь тебе в твоих начинаниях. Тетушка Марсийяк проявила в этих обстоятельствах неслыханную доброту; она сама додумалась до того, что ты писал мне о перчатках. «Да, у меня слабость к старшему племяннику», – говорила она весело. Эжен, люби крепко свою тетю: о том, что она сделала ради тебя, я расскажу тебе только тогда, когда ты добьешься полного успеха, если же его не будет, то ее деньги будут жечь тебе руки. Вы, дети, не знаете, что значит лишать себя памятных вещей! Но ради вас чего не принесем мы в жертву! Тетушка поручила сказать тебе, что целует тебя в лоб и хотела бы этим поцелуем подарить тебе способность всегда иметь успех. Добрая, чудесная женщина написала бы тебе сама, не будь у ней хирагры[47]. Отец здоров. Урожай нынешнего, 1819 года превзошел все наши ожидания. Прощай, дорогой сын. Не сообщаю ничего о сестрах: тебе пишет Лора. Предоставляю ей удовольствие поболтать о маленьких событиях в нашей семье. Пошли тебе Боже успеха! О! да, да, Эжен, добейся успеха: из-за тебя я испытала столько жгучей скорби, что вторично мне не снести ее. Я узнала, что значит быть бедной, тоскуя по богатству, которое могла бы отдать сыну. Ну, прощай. Не оставляй нас без вестей и в заключение прими горячий материнский поцелуй».

 

Когда Эжен закончил чтение письма, слезы катились по его щекам, он думал о том, как папаша Горио скручивал серебряную чашку, чтобы продать ее и оплатить вексель своей дочки. «Твоя мать тоже «скрутила» собственные драгоценности! – говорил он себе. – И тетушка, наверно, плакала, распродавая свои фамильные реликвии! Так по какому праву ты стал бы ругать Анастази? Ради твоего эгоистического будущего ты сделал то же самое, что совершила она для своего любовника. Кто лучше: ты или она?» Студент почувствовал, как все внутри его испепеляется невыносимым жаром. Он собирался отказаться от светской жизни, он был готов отвергнуть эти деньги. Он испытал тайные угрызения совести, благородные и прекрасные, что редко получает достойную оценку у людей, когда они судят своих ближних, но побуждает ангелов небесных дать отпущение вины преступнику, хотя и осужденному земными законниками. Эжен раскрыл письмо сестры, написанное в таких невинно-прелестных выражениях, что у него сразу отлегло от сердца.

«Дорогой брат, твое письмо явилось очень кстати. Я и Агата собирались истратить наши деньги, но разошлись во взглядах и не могли решить, что покупать. Ты достиг того же, что и слуга испанского короля, когда он уронил на пол все карманные часы своего господина: ты водворил согласие. Мы в самом деле ссорились из-за того, какому нашему желанию отдать преимущество, и не догадывались, дорогой Эжен, найти такое применение нашим деньгам, которое объединило бы все наши желания. Агата даже запрыгала от радости. Словом, весь день мы были сами не свои, и так приметно (выражаясь стилем тети), что мама строго спросила нас: «Да что такое с вами?» Если бы она хоть чуточку нас побранила, мы были бы, я думаю, довольны еще больше. Пострадать за любимого человека большое удовольствие для женщины! Я одна задумалась и загрустила, при всей своей радости. Наверно, я окажусь плохой женой – такая я мотовка. Я купила себе два пояса, хорошенький пунсон, чтобы протыкать дырочки в своих корсетах, то есть чепуху, но в результате у меня осталось меньше денег, чем у толстухи Агаты, потому что она бережлива и собирает монетки в одну кучку, как сорока, – у нее оказалось двести франков! А у меня, мой бедный друг, только полтораста. Я больно наказана и хотела швырнуть в колодец мой злополучный пояс, мне будет неприятно его носить. Я обокрала тебя. Агата просто прелесть – она сказала: «Пошлем триста пятьдесят франков от нас обеих!» Я не могу удержаться, чтоб не рассказать тебе весь ход событий. Знаешь, как мы поступили, чтобы исполнить твой наказ? Мы обе взяли наши пресловутые деньги и отправились гулять, но едва мы очутились на большой дороге, как бросились бежать в Рюфек, где попросту отдали деньги г-ну Гримберту, содержателю конторы Королевских почтовых сообщений! Обратно мы летели легко, как ласточки. «Может быть, такую легкость нам придает удача?» – сказала мне Агата. Мы наговорили друг другу множество вещей, но вам, господин парижанин, я их не повторю, – слишком большую роль играли в этом вы. О дорогой брат, мы очень тебя любим, вот и все. Что касается тайны, то, по словам тети, такие скрытницы, как мы, на все способны, даже на молчание. Мама с тетей таинственно отправились в Ангулем, ни словом не обмолвясь о высших политических целях своей поездки, которой предшествовали длительные совещания, куда мы, а также г-н барон, не допускались. Великие начинания владеют умами в государстве Растиньяк. Инфанты по-прежнему вышивают муслиновое платье с ажурными цветочками для ее величества, и работа подвигается в глубокой тайне; осталось вышить только два конца. Вынесено решение не возводить стены со стороны Вертэй, там будет только изгородь. От этого население королевства лишится фруктов с деревьев и шпалер, зато для чужестранцев останется прекрасный вид. Если наследный принц нуждается в носовых платках, то да будет ему известно, что вдовствующая королева де Марсийяк порылась в своих сокровищницах и сундуках, известных под названием Помпеи и Геркуланума, и обрела там штуку отличного голландского полотна, про которую она забыла; принцессы Лора и Агата предоставляют в ее распоряжение иголки, нитки и свои руки, красные по-прежнему. Два юных принца, дон Анри и дон Габриэль, не бросили пагубной привычки объедаться виноградным вареньем, бесить своих сестер, ничему не учиться, разорять птичьи гнезда, шуметь и, вопреки законам государства, срезать ивовые побеги себе на тросточки. Папский нунций, а в просторечии – наш священник, грозит им отлучением от церкви, если они вместо правописания будут по-прежнему усваивать право шатания.

Прощай, милый брат! Никогда еще ни одно письмо не содержало столько молитв, возносимых за твое счастье, столько радостной любви. Когда приедешь сюда, тебе придется порассказать нам очень много! Я старшая, и ты мне скажешь все. Тетушка дала понять нам, что ты имеешь успех в свете.

 
Болтают все о даме[48], об остальном молчок!
 

При нас, конечно! Вот что, Эжен: если хочешь, мы можем обойтись без носовых платков, а вместо них сошьем тебе рубашки. По этому вопросу отвечай скорей. Если тебе нужны хорошо сшитые, красивые рубашки, и в скором времени, то нам придется засесть за них сейчас же; если в Париже есть неведомые нам фасоны, тогда пришли нам образец, в особенности для манжет. Прощай, прощай! Целую тебя в лоб с левой стороны, в тот висок, который принадлежит только мне. Чистую страничку предоставляю Агате, получив от нее обещание не читать того, что я тебе пишу. Но для большей верности я буду рядом с ней, пока она напишет. Любящая тебя сестра

Лора де Растиньяк».

«О, да, да, богатство, во что бы то ни стало! – твердил себе Эжен. – Никакими сокровищами не оплатить такую беззаветную любовь. О, как бы я хотел дать им все счастье сразу!.. Полторы тысячи франков! – прошептал он после некоторой паузы. – Надо, чтобы каждая монета шла в дело! Лора права. Честное слово! У меня рубашки только из простого полотна. Девушка ради чужого счастья становится хитра, как вор. Сама по себе простушка, она предусмотрительна ради меня; это ангел, который не понимает земных прегрешений, но прощает их».

Свет принадлежал ему! Портной был призван, опрошен, завоеван. Увидав Максима де Трай, Растиньяк тогда же понял, какое влияние имеет портной на судьбы молодых людей. Увы, нет середины между двумя понятиями о портном: это или друг, или смертельный враг, глядя по работе. В своем портном Эжен нашел человека, который по-отечески понимал свой промысел и на себя смотрел как на звено между настоящим и будущим молодых людей. Благодарный Растиньяк, впоследствии блиставший остроумием, создал ему богатство одним своим изречением.

– Я знаю, – говорил Растиньяк, – две пары брюк его работы, которые способствовали двум женитьбам, приносившим двадцать тысяч дохода в год.

Полторы тысячи франков – и сколько хочешь франков! В такой момент бедный южанин уже ни в чем не сомневался и, спускаясь к завтраку, имел особенный, неизъяснимый вид, присущий юношам, когда у них есть некоторая сумма денег. Едва в студенческий карман попадут деньги, как настроение студента поднимается, подобно какой-то фантастической колонне, и он возносится на этот пьедестал. Походка у студента сразу делается красивой, он чувствует в себе самом точку опоры для своих действий, смотрит прямо и открыто, его движения быстры; вчера – он робок, смирен, готов сносить побои, назавтра – сам побьет хоть первого министра. С ним творится что-то неслыханное: он хочет все и может все, в его желаниях сумбур, он весел, щедр и общителен. Короче говоря, бескрылой птице дали размашистые крылья. Студент без денег лишь изредка урвет какое-нибудь удовольствие, – так собака ворует кость, преодолев тысячу опасностей, потом грызет ее, высасывает мозг и бежит дальше; но если юноша потряхивает кошельком, где приютились золотые шалые монеты, то он смакует наслажденья, растягивает их, он доволен собою, витает в небесах, забыв, что значит слово «нищета». К его услугам весь Париж. О, молодость, пора, когда все блещет, искрится и пламенеет; пора разгульной силы, зря пропадающей, не оцененной ни женщинами, ни мужчинами! Пора долгов и вечной тревоги, что, впрочем, лишь во много крат усиливает наслажденья! Тот, кто не знает левого берега Сены, между улицей Сен-Жак и улицей Сен-Пер[49], тот ничего не смыслит в жизни человека!

«О, если б парижанки только знали, они сюда пришли бы за любовью!» – говорил себе Растиньяк, поглощая у вдовы Воке вареные груши ценой в один лиар за штуку.

В эту минуту посыльный Королевских почтовых сообщений, позвонивший у решетчатой калитки, вошел в столовую. Спросив г-на Эжена де Растиньяка, он передал ему два мешочка и квитанцию для подписи. Вотрен сверкнул на Растиньяка таким пронизывающим взглядом, словно хлестнул его кнутом.

– У вас есть чем оплатить уроки фехтованья и стрельбы в тире, – сказал Эжену этот человек.

– Наконец-то прибыли галионы[50]! – воскликнула г-жа Воке, посматривая на мешки.

Мадемуазель Мишоно боялась взглянуть на деньги, чтобы не выдать своей алчности.

– У вас добрая мать, – заметила г-жа Кутюр.

– У него добрая мать, – повторил Пуаре.

– Да, маменька пустила себе кровь, – сказал Вотрен. – Теперь вы можете откалывать все ваши штуки, бывать в свете, выуживать приданое и приглашать на танцы графинь с цветами персика на голове. Но послушайтесь моего совета, молодой человек, почаще заходите в тир.

 

Вотрен показал, будто целится в противника. Растиньяк хотел дать посыльному на чай, но не нашел ничего у себя в кармане. Вотрен пошарил у себя и бросил двадцать су посыльному.

– Вам всегда открыт кредит, – проговорил он, глядя на студента.

Растиньяку пришлось поблагодарить его, хотя со времени их столкновения в тот день, когда Эжен вернулся от г-жи де Босеан, этот человек стал ему несносен. За последнюю неделю Вотрен и Растиньяк встречались молча и наблюдали друг за другом. Студент напрасно спрашивал себя, что было этому причиной. Несомненно, что мысли действуют на расстоянии прямо пропорционально силе, породившей их, и бьют в ту точку, куда их посылает мозг по какому-то закону математики, похожему на тот, что управляет бомбой, вылетевшей из мортиры. Результаты их действия могут быть различны. Бывают мягкие натуры, в которых чужие мысли, засев глубоко, производят разрушение; зато встречаются и хорошо вооруженные натуры – такие черепа, закованные в бронзу, что воля другого человека плющится о них и тут же падает, как пуля, ударившая в каменную стену; кроме них, есть дряблые и рыхлые натуры: чужие мысли в них зарываются бессильно, как ядра в мягкой насыпи траншей. Голова Растиньяка относилась к числу голов, начиненных порохом и готовых ко взрыву от малейшей искры. В нем было слишком много пылкой юности, и он не мог не поддаваться этой силе мыслей, этой заразительности чувств, когда в них столько причудливых явлений, которые захватывают нас помимо нашей воли. Острота духовного зрения у Растиньяка не уступала зоркости рысьих его глаз. Каждое из его двояких восприятий действительности (умом и чувством) обладало той сокровенной широтой, той гибкостью, какими восхищают нас люди особых дарований, как, например, искусные бойцы на шпагах, способные мгновенно уловить все уязвимые места любого панциря. Впрочем, за последний месяц Растиньяк приобрел не меньше недостатков, чем достоинств. Недостатки вызывались требованиями света и настойчивостью все возрастающих желаний. К его достоинствам относилась та южная горячность, которая повелевает выходцу из-за Луары идти прямо на препятствие, чтобы его преодолеть, и не дает стоять на месте в нерешительности; северяне считают это свойство недостатком; по их мнению, оно хотя и положило начало возвышению Мюрата[51], но стало и причиной его гибели. Отсюда можно сделать такой вывод: когда южанин умеет сочетать в себе пронырство северянина и дерзость уроженцев Залуарья, он в своем роде совершенство и никому не сдаст своих позиций.

Таким образом, Эжен не мог бы долго оставаться под обстрелом батарей Вотрена, не зная, кто ему Вотрен – друг или недруг. Временами ему казалось, что эта странная личность читает у него в душе и прозревает его страсти, а между тем у самого Вотрена все замкнуто так крепко, точно он обладает невозмутимой глубиной сфинкса, который знает, видит все, но ничего не говорит. Теперь, с полным карманом денег, Эжен взбунтовался.

– Будьте любезны подождать, – сказал он, видя, что Вотрен уже встал и допивает кофе, собираясь уходить.

– Зачем? – спросил этот сорокалетний мужчина, надевая широкополую шляпу и взяв железную палку, которою он часто делал «мельницу», доказывая, что не побоится нападения хотя бы и четырех грабителей.

– Я отдам вам долг, – ответил Растиньяк, спешно развязывая один мешочек и отсчитывая сто сорок франков для хозяйки. – Жалеть мешка – не иметь дружка, – сказал он г-же Воке. – Мы в расчете до Сильвестрова дня[52]. Разменяйте мне сто су.

– Жалеть дружка – не иметь мешка, – повторил Пуаре, глядя на Вотрена.

– Вот ваши двадцать су, – сказал Растиньяк, протягивая монету сфинксу в парике.

– Можно подумать, что вы боитесь быть мне обязанным хоть чем-нибудь! – воскликнул Вотрен, проникая своим всевидящим взглядом в душу молодого человека и награждая его иронической диогеновской усмешкой, уже не раз злившей Растиньяка.

– Пожалуй… да, – ответил студент, держа в руке свои мешочки и собираясь идти к себе наверх.

Вотрен пошел к двери в гостиную, а студент намеревался пройти в дверь, ведущую на площадку перед лестницей.

– А знаете ли, маркиз де Растиньякорама, то, что вы мне сказали, не совсем учтиво, – заметил Вотрен, плашмя ударив палкой по двери в гостиную, и подошел к студенту, смотревшему на него холодным взглядом.

Растиньяк затворил дверь в столовую и повел Вотрена на площадку лестницы, отделявшую столовую от кухни, где была дверь в сад, а над ней низкое продолговатое окошко с решеткой из железных прутьев. В это время Сильвия выскочила из кухни, и студент при ней сказал Вотрену: «Господин Вотрен, во-первых, я не маркиз, а во-вторых, меня зовут не Растиньякорама».

– Они будут драться, – сказала равнодушно мадемуазель Мишоно.

– Будут драться, – повторил Пуаре.

– О нет, – ответила г-жа Воке, поглаживая рукой стопку золотых монет.

– Но они уже идут под липы, – воскликнула мадемуазель Викторина, встав с места, чтобы посмотреть в сад. – Бедный молодой человек, ведь он прав!

– Пойдем, милочка, наверх, нас это не касается, – обратилась к ней г-жа Кутюр.

Госпожа Кутюр и Викторина встали, чтобы уйти, но на пороге двери им преградила путь толстуха Сильвия.

– Этого еще недоставало! – заявила она. – Господин Вотрен сказал господину Эжену: «Давайте объяснимся!» Потом он взял его под руку, – и вот они идут по нашим артишокам!

В это мгновенье появился Вотрен.

– Мамаша Воке, – сказал он, улыбаясь, – не пугайтесь: сейчас под липами я попробую свои пистолеты.

– О господин Вотрен, за что хотите вы убить Эжена? – сказала Викторина, всплеснув руками.

Вотрен отступил на два шага и некоторое время смотрел на Викторину.

– Вот так история! – воскликнул он шутливо, заставив покраснеть бедную девочку. – А правда, этот молодой человек очень мил? – добавил он. – Вы навели меня на мысль, прелестное дитя. Я осчастливлю вас обоих.

Госпожа Кутюр взяла свою воспитанницу под руку и увела, сказав ей на ухо:

– Слушайте, Викторина, сегодня я вас не узнаю.

– Я не хочу, чтобы у меня стреляли из пистолетов, – заявила г-жа Воке. – В такой час все соседи всполошатся, да и полиция пожалует.

– Ну, тихо, мамаша Воке, – ответил Вотрен. – Ля-ля, прекрасно, мы пойдем в тир.

Он присоединился к Растиньяку и дружески взял его под руку.

– Если я докажу вам, – сказал он, – что на тридцать пять шагов всаживаю пулю в туза пик пять раз подряд, то это не убавит вашей прыти? На мой взгляд, вы малость бесноваты и дадите убить себя, как дурак.

– Вы уже на попятный! – ответил Эжен.

– Не выводите меня из терпения, – предостерег Вотрен. – Сегодня не холодно, пойдем сядем вот там, – предложил он, указывая на зеленые скамейки. – Тут никто нас не услышит. Мне нужно потолковать с вами. Вы юнец хороший, и я не хочу вам зла, ведь я вас люблю, честное слово Обма… (тьфу, черт!)… честное слово Вотрена. За что я люблю вас, я вам скажу потом. А пока что я знаю вас так, точно сам вас создал, и докажу вам это. Положите ваши мешки сюда, – добавил он, указав на круглый стол.

Растиньяк положил деньги на стол и сел, сгорая от любопытства, разожженного до предела внезапной переменой в обращении человека, который только что хотел его убить, а теперь выставлял себя каким-то покровителем.

– Вам очень хотелось бы узнать, кто я, чем занимался прежде, что делаю теперь, – начал Вотрен. – Мой мальчик, вы слишком любопытны. Только – спокойно, вы услышите немало всякой всячины! Мне не повезло. Выслушайте, а говорить будете потом. Вот вам моя прежняя жизнь в трех словах. Кто я? Вотрен. Что делаю? Что нравится. И все. Хотите знать мой характер? Я хорош с теми, кто хорош со мной или кто мне по душе. Им все позволено, они могут наступать мне на ногу, и я не крикну: «Эй, берегись!» Но, черт возьми, я зол, как дьявол, с теми, кто досаждает мне или просто неприятен! Надо вам сказать, что для меня убить человека все равно что плюнуть. Но убиваю, только когда это совершенно необходимо, и стараюсь сделать дело чисто: я, что называется, артист. И вот, каков я есть, я прочел «Воспоминания» Бенвенуто Челлини[53], да еще по-итальянски! Это был сорвиголова, он-то и научил меня подражать провидению, которое нас убивает и так и сяк, но, кроме этого, он научил меня любить прекрасное во всем, где только оно есть. А разве не прекрасна роль, когда идешь один противу всех и у тебя есть шансы на удачу? Я много размышлял о современном строе вашего общественного неустройства. Дуэль, мой мальчик, – детская забава, дурость. Когда один из двух живых людей должен сгинуть, только дурак отдаст себя на волю случая. А дуэль? Орел или решка! И только. Я всаживаю в туза пик пять пуль подряд, пуля в пулю, да еще на тридцать пять шагов! Имея такой талант, можно быть уверенным, что уложишь своего противника. И что же, я стрелял в одного человека на двадцать шагов и промахнулся. А мой чудак не держал в руке пистолета ни разу в жизни. Пощупайте! – сказал этот необыкновенный человек, расстегивая жилет и обнажая грудь, мохнатую, как спина медведя, поросшую какой-то противной буро-рыжей шерстью; затем вложил палец Растиньяка в ямку на своей груди и добавил: – Это тот самый молокосос подпалил мне мех, но тогда я был младенцем ваших лет, двадцати одного года. Я еще верил кое во что, в женскую любовь, в кучу глупостей, во что и вам предстоит влипнуть. Могло случиться, что мы бы с вами подрались, не так ли?! Возможно, что вы убили бы меня. Допустим, я лежу в могиле, но куда деваться вам? Пришлось бы удирать в Швейцарию, проедать папенькины деньги, а их нет. Я освещу вам ваше положение и сделаю это с высоты своего превосходства, потому что я разобрался в земных делах и вижу в жизни только два пути: тупое повиновенье или бунт. Я лично не подчиняюсь ничему, ясно? А знаете ли вы, что нужно вам при вашем теперешнем размахе? Миллион – и как можно скорее, а то мы с нашей головушкой можем совершить прогулку до сетей Сен-Клу[54], чтобы удостовериться, есть ли высшее существо. Этот миллион я вам дам. – Вотрен сделал паузу, глядя на Эжена. – Ага! Вы смотрите уже приветливее на милого дядюшку Вотрена. Услыхав слово «миллион», вы стали похожи на молодую девушку, которой сказали: «сегодня вечером», и она прихорашивается, облизываясь, как кот на молоко. Очень хорошо. Значит, пошли? Рука об руку! Вот вам, юноша, ваше наличие. Там, в провинции, у нас есть папа, мама, старая тетя, две сестры (восемнадцати и семнадцати лет), двое братишек (пятнадцати и десяти лет), – таков список всей команды. Тетка воспитывает сестер. Кюре дает уроки латыни обоим братьям. Семья питается не столько белым хлебом, сколько похлебкой из каштанов, папаша бережет свои штаны, у мамаши – от силы одно платье для зимы и одно для лета, а сестры ходят в чем придется. Я знаю все, я был на юге. Так обстоит дело и у вас; если вам высылают тысячу двести франков в год, значит, землишка ваша дает не более трех тысяч. У нас есть кухарка, есть слуга, – надо же соблюсти внешнюю пристойность: папаша как-никак барон. А что касается нас лично, то у нас есть честолюбие, есть родственники Босеаны – а ходим мы пешком; жаждем богатства – а нет ни одного су; едим стряпню маменьки Воке – а любим роскошные обеды в Сен-Жерменском предместье; спим на дрянной койке – а желаем приобрести особняк! Ваших стремлений я не порицаю. Иметь честолюбие, дружочек мой, дано не каждому. Спросите женщин, каких мужчин они предпочитают, – честолюбцев. У честолюбцев хребет крепче, кровь богаче железом, сердце горячее, чем у других мужчин. А женщина в расцвете своей жизни чувствует себя такой счастливой, такой красивой, что предпочитает всем мужчину огромной силы, не страшась, что он ее может сломать. Я перечислил ваши пожелания, чтобы задать вам один вопрос. Вопрос такой: у нас аппетит волчий, зубки острые, что же делать, как нам добыть провизии в котел? Прежде всего нам нужно проглотить Свод законов; это невесело и ничему не учит, а надо. Пусть так; мы делаемся членом суда, а затем председателем уголовного суда, и тогда мы выжигаем С. К.[55] на плече несчастных, которые лучше нас, ссылаем их на каторгу, доказывая богачам, что они могут спать спокойно. Все это не забавно, да и канительно. Сперва маяться года два в Париже, только поглядывать на сладенькое, отнюдь не трогая, хотя мы его очень любим. Всегда желать и никогда не удовлетворять своих желаний – дело утомительное. Будь вы малокровны, с темпераментом моллюска, вам было бы нечего бояться; а то кровь у вас львиная, бурливая и вожделение такое, что хватит на двадцать глупостей за один день. Вы погибнете от этой пытки, самой ужасной, какая только есть в аду у Бога. Допустим, что вы благоразумны, пьете молоко и сочиняете элегии; тогда, после многих неприятностей и таких лишений, что и собака взбесится, вам с вашим благородством придется начинать товарищем какого-нибудь негодяя прокурора в захолустном городишке, где правительство швырнет вам тысячу франков жалованья в год, а это все равно что плеснуть супа догу мясника. Лай на воров, защищай богатого, посылай на гильотину смелых духом. Премного обязан! Если у вас нет покровителей, вы так и сгниете в вашем провинциальном трибунале. К тридцати годам вы будете судьей на жалованье в тысячу двести франков, если, конечно, еще раньше не выкинете судейскую мантию ко всем чертям. Лет сорока вы женитесь на дочери какого-нибудь мельника и обеспечите себя доходом в шесть тысяч ливров. Вот спасибо! Имея покровителей, вы тридцати лет станете провинциальным прокурором с окладом в тысячу экю и женитесь на дочке мэра. Если вы пойдете на небольшие подлости в политике, вроде того, что на избирательном листке будете читать Виллель вместо Манюэль[56] (фамилии их рифмуются, стало быть, совесть может быть покойна), тогда вы в сорок лет будете генерал-прокурором и можете стать депутатом. Заметьте, милое дитя, что в нашей совести мы понаделали прорех, что пережили двадцать лет всяких огорчений, терпели тайную нужду, а наши сестры превратились в старых дев. Имею честь еще заметить, что на всю Францию только двадцать генерал-прокуроров, а жаждущих попасть на это место двадцать тысяч, и среди них встречаются мазурики, готовые продать свою семью, чтобы подняться на одну зарубку. Если такое ремесло вам не по вкусу, посмотрим на другое. Не хочет ли барон де Растиньяк стать адвокатом? О! Замечательно! Надо томиться десять лет, тратить тысячу франков в месяц, иметь библиотеку, приемную, бывать в свете, трепать языком, прикладываться к мантии какого-нибудь стряпчего, чтобы иметь дела. Если такое ремесло подходит вам, то я не возражаю; но вы найдите мне во всем Париже пять адвокатов пятидесяти лет от роду с заработком больше пятидесяти тысяч в год.

45Долибан – главный герой комедии Дефоржа «Глухой, или Переполненная гостиница» (1790), тупой отец, готовый погубить жизнь своей дочери; вначале Бальзак упомянул в этом месте Калибана – получеловека-полуживотное, персонажа пьесы Шекспира «Буря».
46Священная Римская империя германской нации – государственное образование, существовавшее с 962 по 1806 г.; с середины XVII века практически превратилась в конгломерат независимых государств, но юридически существовала до тех пор, пока не была ликвидирована в ходе наполеоновских войн.
47Хирагра — подагра в пальцах рук.
48Болтают все о даме… – перефразированный стих из трагедии П. Корнеля «Цинна»: «О Тибре толк идет, об остальном молчок».
49Между улицей Сен-Жак и улицей Сен-Пер (Святых отцов) располагается Латинский квартал.
50Галион – старинное испанское парусное судно, на котором перевозили драгоценные металлы из Америки.
51Иоахим Мюрат, сподвижник Наполеона, муж его сестры Каролины, с 1808 г. неаполитанский король, родился на юге Франции, в городке Ла-Бастид; он учился в семинарии, но был выгнан оттуда из-за ссоры с другим семинаристом; таким образом, горячность помогла ему избежать церковной карьеры; на войне Мюрат неизменно выказывал бесшабашную храбрость; погиб он, пытаясь во время Ста дней отвоевать у Бурбонов неаполитанский престол.
52Сильвестров день – 31 декабря.
53Бенвенуто Челлини (1500–1571) – итальянский скульптор и ювелир, автор «Воспоминаний»; Бальзак ценил его за жизненную силу и наделил своим восхищением Вотрена.
54…совершить прогулку до сетей Сен-Клу… – то есть утопиться (сети, установленные в Сене на уровне пригорода Сен-Клу, были предназначены для вылавливания тел утопленников).
55Ссыльнокаторжный.
56Виллель вместо Манюэль — то есть подставлять имя депутата-монархиста на место имени депутата либеральных взглядов и тем самым фальсифицировать результаты выборов. В реальности граф де Виллель (1773–1854) был депутатом в 1815–1816 гг., а с 1822 по 1827 г. возглавлял кабинет министров, что же касается Жака Антуана Манюэля (1775–1825), то он был депутатом с 1818 по 1823 г., когда за чересчур резко высказываемые оппозиционные взгляды был изгнан из палаты депутатов ее роялистским большинством.
Рейтинг@Mail.ru