bannerbannerbanner
Костер Монсегюра. История альбигойских крестовых походов

Зоя Ольденбург
Костер Монсегюра. История альбигойских крестовых походов

Полная версия

Нас до сих пор поражают статьи этого договора, и мы пытаемся найти объяснение в жестокости нравов эпохи. Но не надо забывать, что и современники были поражены не меньше нашего, и что неприкрытое утверждение права сильнейшего шло вразрез со всеми феодальными законами. Остается только гадать, по какому странному недоразумению граф, которому было не занимать ни здравого смысла, ни мужества, мог позволить так с собой обойтись. Видимо, объяснение нужно искать в той нищете, в которую война ввергла Лангедок.

Королевский крестовый поход только ожесточил население, да и что можно было ожидать от сюзерена, бросившего все свои силы на опустошение полей и вырубку садов? В 1229 г. граф все еще сопротивлялся, но его вернейшие вассалы, такие, как братья Термесские и Сантюль д'Астарак, сложили оружие в страхе, что их земли постигнет та же участь, что и окрестности Тулузы. Столица оказалась под угрозой голода. Невзгоды неприятельских солдат, сражавшихся не за свою землю и вольных в любой момент вернуться домой, казались смехотворными рядом с разрушениями, которые претерпела страна за 20 лет.

За три года французы потеряли короля, архиепископа Реми, графа Намюрского, графа Сен-Поля, Бушара де Марли, Ги де Монфора, и это если считать только полководцев. Потери среди солдат оценивались в 20 тысяч человек только за 1226 год, и, хотя историки того времени не владели статистикой и явно завышали цифры, урон французской армии был очень тяжел. И королева, и легат, чья энергия не вызывала сомнений, получили от папы упреки в медлительности.

Папа Григорий IX, избранный на место умершего в 1227 году Гонория III, звался Уголином, кардиналом-архиепископом Остийским и был очень дружен со св. Домиником. Этот старик, приходившийся родственником Иннокентию III, обладал еще более нетерпимым и властолюбивым характером, чем его кузен и предшественник. Регентша, при ее политических амбициях и религиозном пыле, с покорной горечью выслушивала все требования и угрозы, которыми забрасывал ее папа, и это как раз в то время, когда она так старалась заставить уважать в лице Франции права ее младшего сына.

Предложения о перемирии французы передали Раймону VII через посредника Эли Герена, аббата из Грансельва. Ясно, что все издержки по договору ложились на еретиков, и здесь ни граф, ни его друзья не строили себе никаких иллюзий. Но они не могли предвидеть, что этот договор станет настоящей аннексией их страны. Гильом Пюилоранский констатирует, что одной его главы хватило бы, чтобы разорить графа, как если бы он был пленником. Этот святоша рассуждал, как феодал, и судил с позиций тех прав, которые делались все более эфемерными на фоне тоталитарных устремлений крупных монархов и Церкви. «По Божьей воле, а не по человечьей, был подписан сей договор», – заключает хронист, и в его словах больше грусти, чем он хочет показать.

ГЛАВА VIII
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ НЕЗАВИСИМОСТИ ОКСИТАНИИ

1. Последствия войны

Прежде чем исследовать причины и результаты злополучного договора, необходимо постараться понять, как протекала жизнь в Лангедоке в эти трудные, но полные надежд годы после гибели Симона де Монфора.

Рога и трубы, бубенцы и колокола, которыми Тулуза праздновала смерть захватчика, отозвались в десятках городов и сотнях замков, отвоеванных либо графами Тулузскими, либо прежними владельцами.

Поэт, автор «Песни...», неожиданно оборвавший свой рассказ на приготовлениях принца Людовика к осаде Тулузы, не повествует нам об этих трагических годах, когда юг, едва поднимая голову, снова оказывался сраженным. Но он единственный, кто дал нам почувствовать атмосферу, в которой жил Лангедок в часы отвоеванной им хрупкой свободы, – эту смесь лихорадочной радости, ненависти, тоски и надежды.

Он единственный, кто показал Тулузу готовящейся отразить штурм Монфора: людей на стройке баррикад, огни факелов, звуки бубнов и рожков, разносящиеся по улицам, и женщин, отплясывающих на площадях и распевающих баллады. Поэт передает и разделяет восторженную нежность жителей к обоим графам, старому и молодому, и повествует о том, как горожане в слезах радости, на коленях целовали края платья Раймона VI и тут же, вооружившись чем попало, мчались ловить французов, хватали их на улицах и убивали. Он описывает отчаянное упоение битвой и непрестанные приливы и отливы победителей и побежденных через мосты, земляные валы и рвы. Он дает захватывающую картину боя: сверкание разноцветных стягов и щитов, блистающих на солнце, и, посреди звона оружия, кашу из отсеченных рук и ног и летящие наземь вместе с кровавыми струями разбрызганные мозги.

Свидетель этих ужасных дней, он пытается передать ликование и гордость народа, и трудно отказать ему в подлинности, ибо его свидетельство потому и неполно, что слишком правдиво. Он заставляет нас почувствовать, что такое обретенная свобода для людей, которым уже приходилось ее терять. В первые годы после смерти Симона де Монфора народ все переживал на едином дыхании – и кровь, и нищету, и пожары, и праздники, и опьянение радостью, и сведение счетов.

Если окситанские сюзерены понимали, какая опасность таится в претензиях короля и церковных анафемах, то население, освободившись из-под гнета захватчиков, полагало, что все худшее уже позади. Однако графы и местные феодалы, утвердив свои права, ничего не получили, кроме удовлетворения чести родовых гнезд и собственного самолюбия. Прованс и Арагон высылали внушительные подкрепления оружием и живой силой, но народ Лангедока все еще не мог оправиться после страшных военных потерь.

Тулузские буржуа, не считая, отдавали на военные нужды все свое имущество с мыслью о том, что лучше умереть, чем, сдавшись, жить в позоре. Но после победы над Монфором и принцем Людовиком столица лежала в руинах, казна была пуста, торговля разорена, а население потеряло каждого десятого. И неспроста катапультой, сразившей Монфора, управляли женщины. Огромная часть тулузского населения погибла под Мюретом. Нам неизвестно число горожан, убитых на улицах во время восстания, но, должно быть, их было много, ибо крестоносцы два дня сражались с плохо вооруженным населением в плохо укрепленном городе. За восемь месяцев осады ополчение, составлявшее и инфантерию, и артиллерию, и вспомогательные службы, понесло неизмеримо большие потери, чем рыцари, защищенные доспехами. В средневековой войне это обычная ситуация. Но даже если не считать сражавшихся, мирное население после разрушения многих кварталов, непосильных поборов Монфора и осадных лишений сильно страдало от голода, холода и болезней. Граф Раймон постоянно посылал сюда своих рыцарей и пехоту, и потому во время осады армия существовала фактически за счет населения. Если война и обогатила какие-то отдельные отрасли торговли, то остальные она парализовала, и за годы крестового похода Тулуза, как и другие крупные южные города, перестала быть тем центром индустрии и коммерции, каким она была до 1209 года. Ярмарки замерли, рынки опустели, и требовалось не менее года мирной жизни, чтобы все восстановить.

Нарбонну крестоносцы пощадили, а Каркассон, после того, как они реквизировали все городское имущество, сумел довольно быстро вновь добиться видимости процветания – укрепившийся там Монфор был заинтересован в стимулировании торговли, и многие буржуа нажились на войне. Разграбленный и сожженный Безье тоже начал быстро подниматься: его заселяли либо люди, оставшиеся без крова, либо те, кто паразитировал на крестовом походе, либо те, кто успел уйти раньше катастрофы и теперь возвращался к остаткам своего добра. Однако город лежал в руинах и пока мечтать не мог о былом могуществе. Такие города, как Лиму, Кастр и Памьер, были отданы как фьефы людям Монфора, которые не преминули воспользоваться их богатством либо в интересах крестового похода, либо в своих собственных. Города в Ажене и Кэрси пострадали меньше других. Пока держался осажденный Муассак, а Марманду грабили, вырезая население, верный графам Тулузским Монтобан принял активное участие в военных действиях и потерял немало своих солдат под Мюретом. Все крупные южные города, даже не подвергавшиеся осадам и разрушениям, очень обеднели, лишившись коммерции, а крестоносцы и епископы задавили их поборами.

Крупные замки, такие, как Лаваур, Фанжо, Термес и Минерва, центры интенсивной светской, духовной и интеллектуальной жизни, пострадали больше других городов. Взятые приступом, обезлюдевшие, разрушенные либо долгое время оккупированные, они оплакивали своих погибших защитников, семьи которых соединялись после освобождения, считая убитых и без вести пропавших. Костры Минервы и Лаваура, колодец, где забросали камнями Геральду, виселица, на которой кончили жизнь Эмери Монреальский и его 24 рыцаря, сто изувеченных слепцов из Брама и другие трагические воспоминания, не дошедшие до нас, но жившие в памяти современников, располагали скорее к ненависти и мщению, чем к радости.

Граф Фуа в «Песне об альбигойском крестовом походе» называет всех крестоносцев «изменниками без чести и веры». «Сердце мое радуется при мысли о тех, кого я убил или ранил, и печалится при мысли о том, что кому-то удалось спастись»[133] – так чувствовали тогда люди. Незадолго до падения Лаваура граф Фуа с сыном перерезал застигнутый врасплох отряд безоружных немецких крестоносцев[134]. Человек с крестом на груди уже воспринимался не как противник, а как вредоносное животное, которое надо уничтожать любыми средствами. Бодуэна Тулузского просто-напросто повесили, с пленниками рангом пониже обращались более жестоко: их пытали и четвертовали на глазах ликующей толпы. Раймон VII в некоторых случаях, правда, показал себя рыцарем по отношению к побежденным. В Пюилоране он не казнил гарнизон и отнесся с почтением к вдове бандита Фуко де Берзи. Когда в тюрьме умер сын Монфора Ги, граф передал его тело Амори де Монфору с воинскими почестями. Но ни население, ни рыцари «файдиты», ни сам граф Фуа не утруждали себя церемониями: крестовый поход разжег в стране неизбывную ненависть к французам.

 

Окситанское рыцарство заплатило высокую цену в этой войне. Но рыцарские потери – ничто в сравнении с потерями пехоты и мирного населения (не говоря уже о рутьерах, чья смерть вообще никого не волновала). 20 тысяч мирных жителей (если не больше) были уничтожены в Безье, 5 или 6 тысяч в Марманде, и можно только представить себе бесчисленные жертвы осад и набегов. Воинские формирования, куда всегда входили рутьеры, да и регулярный контингент которых зачастую составляли сорвиголовы, не питали нежности к мирному населению. Извечное презрение воина к штатскому, вырывавшееся на свободу при каждой резне, проявлялось и во многих других случаях. Да и крестоносцы, постоянно находясь под угрозой и рискуя на каждом шагу жизнью, тоже не были расположены опекать вдов и сирот.

Если Наполеон Пейра и преувеличивает, говоря о миллионе погибших за пятнадцать лет войны, то ведь реальные потери Окситании не учтены ни в одной хронике или ином документе, а превышения цифр проистекают из изучения текстов. В ту эпоху не было ни переписей населения, ни статистики. И если смерть рыцаря была заметна, то толпы безымянных мертвецов оставляли после себя только пятна крови да ошметки растерзанных тел. Простой люд даже в годину бедствий не представляет интереса для истории.

Лангедокские города обнищали, торговля разорилась, население повыбили; измученный войной край страдал от голода. Земли побогаче (в районе Тулузы и Альбижуа) и победнее (в горах) всячески опустошались долгие годы, и особенно жестоко – во время кампании Юмбера де Божо в 1228 году. Симон де Монфор каждый год, с 1211-го по 1217-й, разорял долины Арьежа, надеясь таким образом урезонить графа Фуа. В окрестностях Тулузы и Каркассона были сожжены посевы и вытоптаны виноградники. А нужно отдавать себе отчет в том, чем были виноградники для полуаграрного юга: ведь обитатели Муассака в 1212 году капитулировали, потому что «началась пора сбора винограда». Можно было бы вновь засеять поля и насадить виноградники, но много народу полегло в боях и резне, много пошло по миру, занялось бродяжничеством или разбоем. А те, что остались, ослабели от голода и болезней и не в состоянии были быстро восстановить хозяйство – на это требовались годы. Даже у крестьян, традиционно привязанных к земле, от постоянной угрозы войны и разорения опускались руки. И надо думать, что, не будь вездесущего Симона де Монфора, поля и виноградники вокруг Тулузы, да и по всему Лангедоку, не подверглись бы такому опустошению.

Если еще раз обратиться к автору «Песни...», то выйдет, что и власть имущие были скорее расточительны, чем экономны. В самом начале окситанского сопротивления авиньонцы говорили Раймону VI: «Не бойтесь ни тратить, ни дарить»[135], а графы беседовали с приближенными «об оружии, любви и подношениях». Граф неоднократно обещал озолотить всех, кто его поддержит. Монфор, довольно великодушно относившийся к властителю покоренной страны, вовсе не был транжирой и досадовал, видя противников «гордыми, бравыми и не заботящимися о средствах». А для графа Тулузского наивысшим удовольствием было «давать», и он щедро возвращал владельцам отвоеванные у французов земли. Ради этой возможности быть щедрым ему приходилось «выжимать» собственные домены, и без того обнищавшие. Но, как бы ни был велик дух жертвенности и патриотический порыв в крупных провансальских городах, долго они продержаться не могли.

Ясно, что содержание собственных сеньоров было для населения менее тяжким бременем, чем поборы оккупантов. Сеньоры имели прямой интерес беречь свои владения. Не надо думать, что Раймон VII и его свита строго придерживались предписаний знаменитого Арльского постановления, против которого восставал Раймон VI, и носили только «грубые черные одежды» и жили только вдали от городов. Демонстрация богатства была напрямую связана с понятиями чести и свободы. Обретение утраченного достоинства праздновали все, и если простой люд довольствовался плясками под пение баллад и колокольным звоном, то рыцари устраивали пиршества и раздаривали дамам и друзьям драгоценные украшения и породистых лошадей. Гильом Пюилоранский восхваляет епископа Фулька за великолепный прием, оказанный им прелатам, приглашенным на Тулузский Собор, «хотя в это лето он не получил больших прибылей»[136]. И уж коли прелаты умудрялись раздобыть достаточно провизии, чтобы потчевать гостей, то сеньоры не могли им уступать, принимая своих друзей, – для них это был вопрос престижа.

Трубадуры воспевали приход весны и свободы и славили графа Раймона. Повсюду играли княжеские свадьбы. Южная аристократия обновляла и укрепляла прежние связи после долгих лет разобщенности. Многие рыцари были в изгнании или бежали в горы. Поселившиеся в их замках французы женились на окситанских вдовах или наследницах владений. Старый Бернар де Коменж с высоты тулузской стены ранил своего зятя Ги де Монфора, за которого силой выдали его дочь Петрониллу. Политика принудительных браков, провозглашенная Симоном де Монфором, не приносила желаемых плодов. Большинство этих навязанных зятьев и деверей было перебито или же выгнано из страны. Восстановление родового достоинства стало главной заботой общества гордых аристократов, для которых крестовый поход явился и национальным позором, и личным бесчестьем.

В этой войне кастовый патриотизм шел об руку с патриотизмом всеобщим. Горожане боролись за свои привилегии, шевалье – за честь и владения, народ – за свободу и все вместе – за свой язык и национальную независимость. Знать, сильная военными победами и занимающая положение правящего класса, возместила свои убытки гораздо скорее, чем простой люд. Она постоянно нуждалась в деньгах на военные действия. А страна давно уже сопротивлялась не на пределе сил, а далеко за этим пределом.

2. Учение катаров как национальная религия

Церковь, бывшая в большом барыше во времена Монфора и нажившаяся на богатых пожертвованиях и в особенности на конфискации имущества еретиков, попала в ситуацию, еще более критическую, чем перед 1209 годом. Графы и рыцари-«файдиты» стремились вернуть не только свое конфискованное добро, но и то, что вынужден был отдать Церкви Раймон VI. Воодушевленный военными победами, Раймон VII отвоевал графство Мельгей – прямой папский фьеф, которым управлял епископ Магелонский. Епископы, воцарившиеся во время крестового похода, бежали из своих городов. Ги Сернейского, епископа Каркассона, который возвращался умирать во Францию, заменили его предшественником Бертраном-Раймоном де Рокфором, ранее отстраненным от должности и, стало быть, популярным. Фульк, епископ отлученной Тулузы, не осмеливался появиться в городе, который считал его повинным во всех своих невзгодах. Епископ Тедиз Агдский, экс-легат и один из застрельщиков крестового похода, и епископы Нима и Магелона, вместе со старым архиепископом Нарбонны Арно-Амори, укрылись в прокатолическом Монпелье. Там, вдали от народных мятежей, они развернули деятельную дипломатическую кампанию, ухитряясь, с помощью отлучений и апелляций к папе, то мириться с графами, то призывать на их головы молнии монаршего или папского гнева.

Престарелый аббат из Сито, некогда поддерживавший Амори де Монфора, теперь взялся разыгрывать национальную карту. До него наконец дошло, какую опасность представляла собой французская угроза и для страны, и, может статься, для политической независимости окситанской Церкви. Поняв, что король будет утруждать себя крестовым походом только на условиях аннексии южных провинций, Арно-Амори повернулся к Раймону VII и попытался заставить Церковь признать его законным сеньором графских владений. Любопытно, что старый лидер крестового похода, может быть, единственный из окситанских епископов, подумал о чем-то другом, кроме истребления ереси и сиюминутных материальных интересов Церкви. Но этому прелату-задире суждено было умереть в 1225 году, завещав аббатству Фонфруад свои книги, оружие и боевого коня. В его лице партия независимости потеряла влиятельного и энергичного члена. Место Арно-Амори занял Пьер-Амьель, открытый поборник интересов крестового похода и королевской власти. Окситанский клир представлял теперь политическую партию, агрессивную и опасную из-за своей непопулярности, ибо каждый ее промах расценивался в Риме как поражение Церкви.

Нет ничего удивительного в том, что Церковь была так непопулярна в Лангедоке: открыто поддерживая крестовый поход, епископы и аббаты потеряли доверие даже католиков. Трубадуры в голос проклинали французов и клириков, и «Песнь» пестрит высказываниями окситанских вельмож типа: «Если бы не Церковь, нас было бы не победить...». И для тех, кто почитал святых и поклонялся реликвиям, Церковь стала врагом по определению. Можем ли мы из этого заключить, что у нее не было в Окситании сторонников?

Каждый крупный город имел своего епископа, который, будучи могущественным сеньором, часто являлся его совладельцем, а то и единственным сюзереном. Безье и Тулуза присягали одновременно и графу, и епископу, так что известные нам претензии Арно-Амори на архиепископство и на титул герцога Нарбонны можно было оспаривать, но ничего экстравагантного они не содержали. Даже в тех случаях – как в Тулузе перед прибытием Фулька, – когда авторитет епископа уже не существовал, сам епископ все еще располагал обширным аппаратом административных, судебных и фискальных чиновников, работавших на него и тем кормившихся. Перед крестовым походом, в эпоху ослабления авторитета Церкви, Лангедок насчитывал много процветающих и могущественных аббатств. Цистерцианская реформа внесла новую струю в католическую веру, и трубадур Фульк Марсельский сделался не катаром, а монахом аббатства Фонфруад. Вовсе не все аббатства опустели и разорились, и такие, как Грансельв или Фонфруад, были центрами интенсивной религиозной жизни, а живущие там в посте и молитвах монахи могли соперничать в их строгости с совершенными. Число и богатство этих аббатств говорит о том, что, несмотря на стенания пап и епископов, Церковь в Лангедоке была далека от полного уничтожения. Уже сама ненависть, которую она вызывала, свидетельствует о ее относительной мощи. И когда у нее уже не осталось других сторонников, кроме собственного клира, этот клир составлял пусть слабую, но часть населения, с которой нельзя было не считаться.

Уже само по себе то, что клир жил зажиточно и почти всегда умудрялся избегать нужды, сообщало ему некоторый оттенок превосходства. Помощь грамотных монахов всегда требовалась горожанам. Выполняя функции секретарей, счетоводов, переводчиков, нотариусов, а нередко и ученых, архитекторов, экономистов, юристов и т. д., они составляли интеллектуальную элиту, без которой нельзя было обойтись.

В годину бедствий, обрушившихся на их родину, многие священнослужители заняли позицию защиты национальных интересов, хотя она и была достаточно опасна – человеку Церкви нельзя порвать с Церковью. И если незадолго до крестового похода попадаются упоминания о кюре и даже об аббатах, симпатизирующих ереси (или, по крайней мере, не относящихся к ней, как фанатики), а позже – об обителях, дававших прибежище еретикам, и о католиках, посещавших проповеди совершенных, то эта толерантная часть клира не представляла большинства и не отличалась боевитостью.

Кроме того, у аббатов и епископов – исключая призванных в страну вместе с крестоносцами – были на местах родственники и друзья. Подрядчики охотно брали у них заказы, торговцы почитали их лучшими клиентами. Несомненно, многие из этих людей были их сторонниками. Церковная партия могла рассчитывать на преданность тех, кто открыто принял сторону оккупантов, кто был семейно или дружески связан с французами и, наконец, на искренних католиков-фанатиков вроде «белого братства» епископа Фулька в Тулузе. Мы присутствуем здесь при создании мощного движения, рожденного крестовым походом и ставшего с течением времени интернациональной реакционной организацией католиков, захватившей Церковь и прибравшей к рукам массы верующих.

 

В стране, где довлела ненависть к оккупантам, приверженцы этого движения оказались в меньшинстве. Но кипение страстей, высвобожденных войной, подхлестывало в них жажду реванша. Не надо забывать, что южный патриотизм был явлением относительно новым и что пятьюдесятью годами раньше тулузские буржуа взывали к королям Франции и Англии в поисках защиты от собственного графа.

Несмотря на национальное единение, установившееся в стране после смерти Симона и отъезда Амори, Лангедок не способен был наслаждаться миром, поскольку его законные сюзерены, вернувшие свои территории, находились под постоянной угрозой церковного гнева. Раймону VII было необходимо помириться с Церковью как для спокойствия внутри страны, так и из соображений внешней политики. Неизвестно, вызывала ли у него колебания судьба еретиков, поскольку Церковь никогда не позволяла ему доказывать свою добрую волю. Он был постоянно связан по рукам и ногам.

Читая историков, современных событиям альбигойских войн, задаешься вопросом – почему Церковь так отчаянно стремилась подавить страну, и без того уже обессиленную и бьющуюся лишь за свою независимость? В их текстах нет речи о ереси; этот противник, о развитии которого периодически сокрушаются, столь эфемерен, что похож скорее на загадочную эпидемию, чем на национальное религиозное движение. Католические авторы констатируют, что ересь существует повсюду, что она распространяется, а знать отказывается с ней бороться. Лангедокские же авторы вообще ничего об этом не пишут.

В этом плане не отличается от других и автор «Песни об альбигойском крестовом походе»: певец окситанской свободы упоминает еретиков, только чтобы сообщить, что граф Фуа или граф Тулузский и иже с ними никогда их не любили и с ними не общались. Обвинения в ереси, выдвинутые против них и их подданных, суть чистая клевета и вымысел. Князья и рыцари, боровшиеся за независимость своей страны, были христианами не хуже других и без устали призывали Иисуса Христа и Пречистую Деву, а если в пылу битвы и кричали «Тулуза!», так ведь и крестоносцы орали «Монфор!». И оба лагеря с одинаковой убежденностью заявляли, что их не одолеть, ибо с ними Иисус. А когда бароны объявляли о возрождении Достоинства и Милости, они протестовали скорее против папской тирании, чем ратовали за иную религию. Католики чувствовали себя призванными истребить «еретиков» (сиречь катаров и вальденсов), однако в окситанском лагере никто себя таковыми не считал. И тем, и другим ересь служила лишь предлогом.

Несомненно, поэт-хронист прежде всего описывал осады и битвы. Его повествование, точно так же, как и дошедшие до нас песни трубадуров, написано и скопировано в эпоху, когда одно лишь подозрение в ереси грозило пожизненной тюрьмой, изгнанием или разорением. Если в те времена и существовала еретическая светская литература, ее, конечно, уничтожили по вполне понятным причинам. И если бы сквозь века до нас дошли писания катарского Петра Сернейского, где говорилось бы о величии деяний его духовных вождей и о Господних чудесах в их честь, то, несомненно, крестовый поход предстал бы перед нами совсем в ином свете. История существует только в документах. И даже обладая фантазией Наполеона Пейра, невозможно противопоставить подчас отвратительным, но ярким фигурам Монфора, Доминика, Иннокентия III, Фулька, Арно-Амори ничего, кроме теней.

И тем не менее, чтобы сокрушить эти тени, пятнадцати лет войны и террора оказалось мало. В ослабленной и разоренной стране они представляли для Церкви такую опасность, что папа, без устали взывая к христианскому миру, не давал покоя французскому королю, преследовал лангедокских лидеров – словом, вел себя так, будто судьба Церкви зависела только от сокрушения альбигойской ереси. Очевидно, папа желал непременно уничтожить независимый Лангедок вовсе не ради замыслов своего союзника (короля Франции). Ересь, вопреки крестовому походу или благодаря ему, распространилась до такой степени, что местный сюзерен, будь он самым страстным католиком, не мог уже справиться с риском полного отвращения страны от Церкви.

Морально страна уже от нее отвратилась. И народу необходимо было обладать героическим терпением и большой силой духа, чтобы противостоять Церкви, явившейся в обличье ненавистного чужеземного завоевателя. В эту пору в Лангедоке существовала уже другая Церковь, в силу вещей ставшая, несмотря на преследования, Церковью национальной.

Говорят, средние века были эпохой веры. Обобщения подобного рода часто обманчивы, и было бы точнее сказать, что дошедшие до нас свидетельства о средневековой цивилизации пропитаны глубокой религиозностью. Средневековая культура, как и все остальные, зародилась внутри религии. К XII веку светскую литературу и поэзию уже отличает полное безразличие к религиозной тематике. Короли, князья, а подчас и прелаты руководствовались в своей политике теми вечными законами, которые потом сформулирует Макиавелли и которые ничего общего не имеют с верой. Народ поклонялся святым, как некогда поклонялся божествам солнца, ветра или дождя. Церковь презирали и всячески над нею глумились даже там, где в ужасе осеняли себя крестом при одном упоминании о ереси. И все же средние века были эпохой веры, ибо не существовало системы ценностей, которая была бы сопоставима с религией. Все по-настоящему глубокие вдохновения и озарения смешивались в пространстве веры, как ручьи в море. И хотя рыцарский идеал и современное общинное движение были чужды религии, мало кто помышлял обходиться без Церкви.

И если существовали общества скептического или агностического толка (а в Лангедоке, открытом всем интеллектуальным течениям и отчасти освободившимся из-под церковного гнета, неверующих должно было бы быть больше, чем в других краях), скептицизм редко становился смыслом жизни и еще реже – поводом к смерти. Беды крестового похода породили в стране мощный взрыв патриотизма, однако за родину шли умирать все-таки с криком. «С нами Иисус Христос!». Обвиняя Церковь в своих невзгодах, люди в сердце своем соединялись с иной Церковью, которая долгие годы повторяла им, что Рим есть воплощение Сатаны.

Здесь таится двусмысленность, которая не дает нам определить, до каких пределов после смерти Симона де Монфора в Лангедоке распространилось учение катаров (или же вальденсов, которое, судя по свидетельствам, получило в эти годы много приверженцев). Возможно, сторонники графа Тулузского в «Песне...» или в поэмах трубадуров говорят о Боге и об Иисусе, как катары, имея в виду Доброго Бога из учения манихеев. Но мы про это ничего не знаем. С другой стороны, эти люди ходили в церковь, почитали крест и святыни, и нам неизвестно, были они толерантны по обычаю или по глубокому убеждению. Возможно, что незадолго до поразившей страну катастрофы существовала некая договоренность между совершенными и сочувствующими им католиками по поводу национальной и патриотической веротерпимости, которая устраивала и почитателей катарского культа, и правоверных католиков. У страны были свои святые, свои святилища и свои католические епископы[137]. Катары, почитавшие память апостолов и евангелистов, могли, из снисхождения к человеческой слабости, разрешать своим прихожанам молиться этим святым.

Хотя мы и не располагаем точными данными на этот счет, мы вправе предположить, что в 1220-1230 годах учение катаров обрело более мягкую форму, позволявшую соблюдать видимость приближения к католицизму. На это указывает фраза из катарского ритуала (правда, записанная в конце XIII века), которая гласит: «Однако пусть думают все лишь об этом причастии (le consolamentum), но и не презирают ни другого причастия, ни добрых слов или деяний, совершенных по-христиански до сего момента»[138]. Эти слова адресованы постуланту, уже признанному достойным принять посвящение. Те же, кто не претендовал на посвящение, могли оставаться верующими катарами, сочетая свою веру с католическим обрядом. Для верующего было достаточно ненавидеть Рим и французов.

Было бы слишком дерзко утверждать, что весь Лангедок перешел в катарскую веру, однако вполне вероятно, что искренние богоискатели (а в ту эпоху таких было немало) обращали свой взор к катарской, а не к католической Церкви.

Когда папа, епископы и король рассуждают об изгнании еретиков, ясно, что этот термин не обозначает всех приверженцев мятежной секты. Верующие, даже осужденные и приговоренные за ересь, вовсе не были еретиками. Это выражение в словаре эпохи обозначало только совершенных. Инквизиторы именовали катарских епископов «ересиархами», отличая их тем самым от рядовых совершенных. Об основной массе верующих нам не известно почти ничего (допрошенные Инквизицией активные члены секты разного звания явно составляли меньшинство), гораздо больше мы знаем о совершенных.

133Песнь... Гл. 115.
134Монжейское дело было единственным массовым избиением крестоносцев и пилигримов. По свидетельству Кателя (его цитирует Дон Вессет, изд. 1878 г. Т. VI. С. 355), «...убито было около тысячи». В отместку замок и предместье Монжей были стёрты с лица земли.
135Песнь... Гл. CLIV. С. 3823.
136Гильом Пюилоранский. Гл. IL.
137Таких, к примеру, как уже упоминавшийся Бернар-Раймон де Рокфор, чьи мать и брат тоже были катарами.
138П. Донден. Ритуал катаров. Фрагмент. «Трактаты манихеев XIII в.», «Liber de duobus principiis», Доминиканский исторический институт. Сабина, Рим.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru