Обрадованный получением пузырька со снадобьем, Кузьма Терентьев не обратил внимания на то, что Петр Ананьев, только что вернувшийся, усталый до изнеможения и повалившийся на лавку отдыхать, снова ушел из дому. Он даже забыл об этом неожиданном уходе. В голове молодого парня вертелась одна мысль, как обрадуется его Фимочка, получив снадобье и как крепко она поцелует его за такое быстрое и успешное исполнение ее поручения.
Только через несколько времени он огляделся и, не видя Петра Ананьева в избе, вспомнил, что тот ушел, надев охабень и шапку.
«Пусть проветрится, сердце на вольном воздухе успокоит, но я-то его дожидаться не стану. Може он тут на пустыре, так скажусь, а нет, запру дверь на замок и айда к Фиме», – мысленно сказал себе Кузьма и одевшись, захватив с собой висячий замок и вышел из избы.
На пустыре Ананьева не было. Кузьма пошел до улице, посмотрел по сторонам, но нигде не было видно старика. Парень вернулся к избе, запер дверь в привинченные кольца висячим замком и положил ключ в расщелину одного из бревен – место, уговоренное с Петром Ананьевым, на случай совместного ухода из дому. Почти бегом бросился он затем по улице и, не уменьшая шага, меньше чем через час был уже во дворе дома Салтыкова.
Привратника не было, двор был пуст и Кузьма Терентьев тотчас же направился в дальний угол сада – место обычных его свиданий с Фимкой. Так ее не было, но он не ошибся, предположив, что уже несколько раз в этот день побывала она там и должна скоро прийти туда. Не прошло и четверти часа, как в полуразрушенную беседку, где обыкновенно они с Фимкой крадучи проводили счастливые минуты взаимной любви, и где на скамейке сидел теперь Кузьма, вбежала молодая девушка.
– Кузя… ты… пришел… принес? – торопливо заговорила она.
– Пришел, моя кралечка, пришел и принес, – заключил он ее в свои объятия.
– Спасибо, милый, хороший… Где же оно?
– Вот, на, получай.
Кузьма Терентьев вынул из-за пазухи пузырек со снадобьем и подал его Афимье.
– Не обманул старый.
– Не… Будь покойна, не обманул… С проклятьем отдавал… а отдал…
– Верно подействует?
– Так, что лучше не надо, захиреет человек, зачахнет… и умрет… Как ни лечи, никакие лекарства не помогут.
– А… Я так и доложу… Ты тут побудь… Может Дарья Мико-лаевна повидать тебя захочет.
Обняв и поцеловав Кузьму именно тем крепким, страстным поцелуем, о котором он мечтал еще в своей избушке, после того как всеми правдами и неправдами добыл от старика снадобье, молодая девушка вышла из беседки. Афимья неспроста заставила дожидаться Кузьму Терентьева, выразив предположение, что Салтыкова пожелает его видеть. У ней были на этот счет свои соображения.
Когда она доложила Дарье Николаевне о результате своего посещения «аптекаря» на Сивцевом Вражке, то не скрыла от нее, что дело это взялся устроить Кузьма, и что кроме денег – это уже она приврала, чтобы сохранить у себя соблазнительную десятку – на старика придется действовать и угрозой, так как он хранит зелье пуще глазу и, боясь греха, бросил теперь изготовление снадобей.
– Ишь, старый черт, когда опомнился, за душу принялся, может уже сколько душ загубил, пес эдакий, а тут на-поди, – проворчала Салтыкова.
Фимка молчала.
– Однако, твой-то обещал?..
– Обещал…
– И исполнит?
– Об этом будьте без сумления. Кузьма у меня послушный… Я его в руках держу.
– И дельно…
– Сказал, так сделает… А то ему меня как ушей своих не видать…
– Так и сказала?..
– Точно так.
– А он что же?
– Из горла, говорит, вырву, а добуду нынче до вечера али завтра утром.
Дарья Николаевна сидела несколько минут молча, погруженная в раздумье, изредка взглядывая на стоявшую перед ней Фимку. Складки ее красивого лба указывали ясно, что мысль ее усиленно работала над разрешением какого-то серьезного вопроса. Вдруг она тряхнула головой и обратилась к Афимье.
– Коли принесет сегодня или завтра, проводи его ко мне…
– Я… – замялась Фимка, – ведь, барыня Дарья Миколаевна, для себя просила. Об вас, как вы приказали, слова не было.
– Да я с ним об этом и говорить не буду… Просто хочу его посмотреть. Твой вкус узнать, – деланно улыбнулась Салтыкова.
– Боязно ему будет…
– Чего боязно?.. Может он ко мне в привратники пойдет… Аким-то старенек стал… Вместе-то вам повольготнее будет.
Афимья молчала. Ее природная сметливость подсказывавала ей, что Дарья Николаевна что-то задумала иное, нежели просто желание соединить два любящих сердца, ее и Кузьмы. Сердце молодой девушки сжалось каким-то томительным, Тяжелым предчувствием грозящей беды.
«Не к добру это, не к добру, добра-то она», – мелькала у нее мысль.
– Так доложи мне, когда он придет, – продолжала Салтыкова.
– Слушаю-с, – лаконически отвечала Фимка.
Вот почему она и приказала Кузьме ждать зова Дарьи Николаевны в беседке, а сама направилась в будуар Салтыковой. Последняя была весь этот день в каком-то нервном, тревожном состоянии и теперь большими шагами ходила по комнате.
– Ну, что? – обратилась она к Афимье, быстро вошедшей в дверь.
– Извольте, принес! – подала она ей пузырек. Салтыкова дрожащей рукой схватила его и стала рассматривать.
– Настоящее?
– Оно самое и есть, еще старик-немец делал…
Фимка рассказала все, что слышала от Кузьмы Терентьева о свойствах, принесенного снадобья.
– Ладно, коли не врет! – заметила Дарья Николаевна.
– Зачем врать… Кузьма не врет.
– А может старик?
– Он раньше о нем рассказывал Кузьме, а теперь, врать ему тогда зачем было.
– Верно, умная ты у меня Фимка, за то и люблю тебя. Фимка сконфуженно потупилась.
– А он где?
– Кто?
– Кузьма-то твой…
– В беседке, в саду…
– Это в сломанной?
– Так точно…
– Ишь вы где шуры-муры с ним ведете… Давно уже я ее снести хотела, да все не собралась, а вот тебе этим услужила, значит.
Дарья Николаевна улыбнулась. Улыбнулась и Фимка.
– Иди, я приду посмотреть на твоего дружка милого…
– Вы, сами, туда! – воскликнула Афимья.
– Ну, сама, сама. Что же мне, хозяйке, по саду, что ли заказано?
– Да ведь погода.
На дворе действительно стояла глубокая осень, моросил мелкий, холодный дождь, было пронизывающе сыро.
– Небось, не растаю, не сахарная. Ступай. Только ему не говори, что я приду, а так сама задержи его.
Фимка вышла и, снова быстро перебежав двор, очутилась в беседке.
– Отдала? – встал ей на встречу с лавки Кузьма.
– Сама сюда идет.
– Сама?
– Повидать тебя хочет… Может к нам в привратники пойдешь служить.
– Ну, это шалишь.
– Коли тебя любит, то вместе с тобой будет ему, говорит, вольготнее…
– Оно так-то так! – раздумчиво, после некоторой паузы, заметил Кузьма.
– Это еще что будет и когда будет. Только ей о зелье ни слова, будто и не знаешь, потому она мне велела для себя достать, а я уже так сболтнула, любя тебя.
Она подошла к нему совсем близко. Он обнял ее за талию, привлек к себе и поцеловал. В этот самый момент близ беседки раздались твердые шаги, послышался хруст опавших листьев и через несколько минут в дверях беседки появилась Дарья Николаевна.
– Это ты, Фимка? – деланно строгим голосом спросила Салтыкова. – Я гуляла по саду, слышу кто-то в беседке притаился.
– Я-с… – тоже деланно сконфуженным тоном сказала Афимья, поняв, что барыня хочет показать Кузьме, что она открыла их свидание случайно.
– А это кто? – указала она на отскочившего от Фимки и стоявшего в отдалении Кузьму.
– Простите, барыня.
– Как тебя зовут, паренек? – обратилась Дарья Николаевна к Кузьме Терентьеву.
– Кузьма Терентьев.
– Ты откуда же?
Тот удовлетворил любопытство барыни, сообразив сам, что последняя играет «комедь».
– А-а… – протянула Салтыкова. – Что же, парень хоть куда. Тебе совсем под пару, Фима. Любитесь, любитесь. Бог с вами. Непорядков по дому я не люблю, а кто дело свое делает, тому любиться не грех. Тебе, паренек, что надо будет, может служить у меня захочешь, приходи, доложись. Коли ты Фимку крепко любишь и я тебя полюблю, потому я ее люблю с измальства.
– Спасибо на добром слове, барыня, – почтительно поклонился в пояс Салтыковой Кузьма.
«Не к добру, не к добру добра она так», – снова замелькала мысль в голове Афимьи.
Дарья Николаевна, между тем, тихо вышла из беседки и скоро скрылась на повороте садовой дорожки.
– А она добрая, – заметил Кузьма Терентьев.
– Да-а… – протянула Фимка, но та же гнетущая мысль о том, что не к добру эта доброта Салтыковой, не оставляла ее во все остальное время свиданья с глазу на глаз с Кузьмой.
Мы знаем, какое страшное употребление сделано было из добытого Фимкой через Кузьму снадобья, и хотя медленное действие зелья заставило Дарью Николаевну прибегнуть к решительной мере, но болезнь Глафиры Петровны все была последствием отравления ее изделием «немца-аптекаря». Болезнь эта сделала смерть ее в глазах московских властей вполне естественной. Сплетня, как мы видели, работала сильно, но истину знали только три человека: сама Дарья Николаевна Салтыкова, Афимья и Кузьма Терентьев.
Прошло уже два года. В доме Салтыковых они принесли некоторые, хотя несущественные, перемены.
Дарья Николаевна родила своему мужу второго сына, названного при святой молитве Николаем, и встреченного с тем же, если не с большим, равнодушием, как и первенец, и отцом, и матерью. Нежность к детям всегда верное отражение взаимной нежности родителей. В детях любят они свои взаимные чувства, плодом которых и является дитя. Только духовная связь, существующая между родителями при зачатии ребенка, кладет на него для них печать дорогого существа, в прочих случаях он является лишь куском мяса, каковыми кусками мяса были друг для друга и отец, и мать.
Конечно, чувство в браке или в связи мужчины с женщиной может быть односторонним, тогда является и одностороннее чувство к ребенку – его любит тот из родителей, который носил или носит в своем сердце это чувство и любит его воплощение в своем ребенке. Нелюбовь к детям указывает на чисто механическую связь его родителей, при которых холодная природа также делает свое дело, нелюбовь к ребенку со стороны одного из его родителей указывает на отсутствие чувства нелюбящего свое дитя родителя к другому. Такая, как мы видели, чисто механическая связь существовала и между супругами Салтыковыми. Ею-то и объясняется равнодушие их к двум родившимся у них сыновьям.
Скажем более, союз Дарьи Николаевны Ивановой и Глеба Алексеевича Салтыкова, хотя и освященный церковью и по внешности носивший все признаки брака, был, в сущности, уродливым, безнравственным явлением – их близость была основана единственно на чувственности, причем даже эта чувственность за последние годы проявлялась лишь в форме вспышек. Вне этих вспышек низменной страсти, супруги, как мы знаем, прямо-таки ненавидели друг друга.
Глеб Алексеевич, сойдясь с Фимкой, несколько воспрянул и духом, и телом, к великому недоумению и огорчению своей законной супруги. Афимья играла в двойную и опасную для себя игру. Допущенная Дарьей Николаевной к близости с барином, для того, чтобы окончательно доканать его пресыщением ласк, она сумела окружить его тем вниманием любящей женщины, которое неуловимо и которое чувствуется любимым человеком и благотворным бальзамом действует на его телесные и нравственные недуги. Самые ласки ее не были для него тлетворны, а напротив, носили в себе гораздо более духовного элемента, нежели ласки «Дашутки-звереныша», «чертова отродья», «проклятой», как мысленно стал называть Дарью Николаевну ее муж, не могущий, однако, подчас противостоять внешним чарам этой женщины, не брезгавший дележом любви своего мужа между ею и Фимкой.
Глеб Алексеевич более всего ненавидел себя после вспышки страсти к своей жене и не находил укоризненных слов по своему адресу за эту слабость и, быть может, ненавидел своих детей за то, что они являлись живым укором его в ней.
Перо немеет, рука отказывается описывать, а уму тяжело становится воспроизводить картину, этого, к счастью, в русских семьях исключительного домашнего очага Салтыковых, очага, достойного, впрочем, такой женщины, какою была Дарья Николаевна Салтыкова или, попросту, Салтычиха.
Для того, чтобы объяснить благотворное влияние Фимки на физическое и нравственное состояние Глеба Алексеевича, необходимо заметить, что молодая девушка с первой встречи с «красивым барином», при выходе из театра, в тот злополучный для Салтыкова вечер, когда злой рок столкнул его на жизненной дороге с его будущей женой, влюбилась в Глеба Алексеевича. Конечно, эта любовь «крепостной девушки» показалась бы, по понятиям того времени, для всех и даже для самого Глеба Алексеевича Салтыкова – лучшего из окружавших его – дерзостью. Это хорошо понимала умная от природы Фимка, и чувство свое схоронила глубоко на дне своего сердца, сделав для себя из него сладостную тайну. Она радовалась, и радовалась искренне, возникшему чувству между «красивым барином» и ее барышней, так как это чувство доставляло ей возможность чаще видеться или, лучше сказать, чаще издали или хоть мельком видеть своего кумира, а брак Дарьи Николаевны рисовал ей чудную перспективу жизни с «красивым барином» под одной кровлей.
Связь с Кузьмой была скорее результатом, нежели помехой этого чувства, она бросилась в объятия молодого, робкого парня, так как хорошо понимала, что другие вожделенные для нее объятия ей недоступны. Она позволила себя любить Кузьме, не переставая любить Глеба Алексеевича Салтыкова, который и не догадывался о зароненном им чувстве в сердце горничной своей сперва невесты, а потом жены. Этим безучастием сердца в романе Фимки с Кузьмой и объясняется безграничная власть первой над вторым. Страннее всего то, что Афимья не переставала, по-прежнему, первое время любить свою барышню, а затем и барыню, ни на минуту не сомневаясь в ее гораздо большем праве стать близким существом к Глебу Алексеевичу Салтыкову. Это право – право барышни было священно в глазах крепостной холопки, какою и была, и считала себя Афимья.
Любовь свою к этим обоим дорогим для нее людям она перенесла и на их первенца – Федю. Он был для нее сыном «его» и «ее», и какое из этих местоимений играло большую роль в ее сердце – ответ на этот вопрос даже для нее самой был затруднителен.
Так шла жизнь этих трех лиц до момента наступившего охлаждения между супругами и начавшегося заигрывания Глеба Алексеевича с Фимкой, случившегося, как мы знаем, вскоре после рождения первого сына. Охлаждение, впрочем, произошло ранее, но к этому времени оно отлилось в более определенную форму. Скрытое чувство любви к барину, освященное полученным от барыни разрешением, бросило Фимку в объятия Глеба Алексеевича, но после первых же ласк любимого человека, все до сих спокойное миросозерцание несчастной девушки изменилось. Она, подобно Салтыкову, прозрела, точно он вместе с первым поцелуем сдернул с ее глаз, закрывавшую их пелену.
Совершенно иными глазами она взглянула на своего барина и на свои отношения к Кузьме. Дарья Николаевна потеряла в ней единственного человека, который ее любил. Для Фимы она стала такой же ненавистной, как и для остальной прислуги барыней, ненавистной еще более потому, что она постоянно находилась перед ее глазами, была единственным близким ей человеком, от которого у Салтыкова не было тайны, а между тем, ревность к жене Глеба Алексеевича, вспыхнувшая в сердце молодой девушки, отвращение к ней, как к убийце, и боязнь за жизнь любимого человека, которого, не стесняясь ее, Дарья Николаевна грозилась в скором времени уложить в гроб, наполняли сердце Фимки такой страшной злобой против когда-то любимой барыни, что от размера этой злобы содрогнулась бы сама Салтычиха. Злоба росла, тем быстрее и сильнее, чем была тщательно скрываема.
Что касается отношений к Кузьме Терентьеву, то Фимке было надо много силы и воли, чтобы не порвать их совершенно, так как этот внезапный разрыв мог озлобить Кузьму, и Бог знает на что способны эти тихие, робкие, всецело подчиненные женщине люди, когда предмет их слепого обожания станет потерянным для них навсегда, без возврата к прошлому и без надежды на лучшие дни. Это тем более было опасно, что Кузьма Терентьев жил тут же, в одном доме с Фимкой.
Вернувшись на Сивцев Вражек, после описанного нами свиданья с ней и Дарьей Николаевной Салтыковой, перед которым он вручил Фимке добытое им у Петра Ананьева снадобье, Кузьма Терентьев нашел избу запертою, а ключ в расщелине бревна, нетронутый ничьей рукой.
«Не возвращался… И где его носит?» – мелькнуло в его голове, когда он отпирал висячий замок.
Войдя в избу и заперев дверь на внутренний засов, Кузьма стал ходить назад и вперед по горнице. Теперь, когда цель была достигнута, когда Фимка была спасена от лютости своей барыни, и когда даже сама эта барыня выразила ей и ему свое доброе расположение, в его сердце, далеко незлобивого Кузьмы, зашевелилось чувство жалости к старику.
«Ишь запропостился… Обиделся… – думал он. – Крутенько я с ним поступил, крутенько, да что же поделаешь, коли Фимку надо было вызволить…»
Это объяснение, казалось ему, должно было удовлетворить не только его, но даже и Петра Ананьева; Фиме надо было, – чего же больше – такова логика безумно влюбленных людей. Часы бежали, а Петр Ананьев не возвращался. Наступила ночь, и эта была, кажется, первая ночь для Кузьмы Терентьева, которую он провел без сна.
– Убился, старик, убился… Не жив… – шептали его губы, и он с открытыми глазами лежал на той самой лавке, на которой так спокойно улегся Петр Ананьев перед заставившим вскочить его разговором с Кузьмой.
Панический страх овладевал последним. Ему казалось, что около избы и в самой избе кто-то ходит. При мерцающем свете нагоревшей лучины, оставлявшей углы горницы в полном мраке, ему мерещились в них какие-то уродливые люди, протягивающие к нему свои костлявые, крючковатые руки, между ними мелькало и лицо Петра Ананьева. Разбушевавшаяся к ночи погода, шум от дождя в окна избы и завывание ветра на пустыре, еще более усиливали нервное состояние молодого парня. Кузьма Терентьев то и дело вскакивал, поправлял лучину, снова падал на лавку, стараясь заснуть, но сон не являлся. Лишь под утро он забылся в тревожном забытьи, от которого проснулся весь разбитый, с болью в голове и с ломотой в костях. Петра Ананьева не было.
Кузьма стал ломать себе голову, куда мог деться старик, так как мысль, что он покончил с собою, настолько страшила его, что он старался отогнать ее разного рода доводами.
«Тоже крест на себе имеет, чтобы так и угодить в пасть дьяволу – руки на себя наложить!» – рассуждал он.
Тут он припомнил свой вчерашний разговор с Петром Ананьевым и его рассказы о посещении им Новодевичьего монастыря, где перед иконой Богоматери старик дал клятву не заниматься более греховным делом составления ядовитых снадобий и куда на вклад отдал он нажитые этим богопротивным делом деньги.
«Беспременно туда он ушел…» – подумал Кузьма, и эта мысль вскоре выросла в полное, непоколебимое убеждение.
«Сем-ко я пойду, поразведаю…» – решил он и, одевшись, вышел из избы.
Догадка не обманула его. От первой же встреченной в ограде монастыря монахини он узнал, что схожий, по его описанию, старик вечор пришел в монастырь, доложился матушке-игуменье и после часовой с ней беседы был оставлен при монастыре в качестве сторожа. Пришел он-де, очень кстати, так как с неделю как старый сторож, ветхий старичок, умер, и матушка-игуменья была озабочена приисканием на место его надежного человека.
– И этот, кажись, старик степенный, строгий, – заметила монашенка.
– Где же он теперь? – спросил Кузьма.
– А в своей сторожке, батюшка… – указала ему собеседница дорогу.
Кузьма пошел и приближаясь к сторожке, почти на ее пороге, встретился лицом к лицу с Петром Ананьевым.
– Ты зачем пришел в святое место? Уйди… Проклятый! – грозно сказал старик.
Кузьма Терентьев, как бы пораженный этим властным голосом обиженного им старика, без слов повиновался и ушел быстрыми шагами из монастырского двора. На сердце у него стало легче; он убедился, что Петр Ананьев жив. Прямо от Новодевичьего монастыря он направился в дом Салтыкова. Он хотел поговорить с Фимкой о месте у Дарьи Николаевны.
Сама судьба благоприятствовала Кузьме Терентьеву. Войдя во двор дома Салтыкова, он увидел поданный к крыльцу экипаж, и в ту же минуту из парадной двери вышла Дарья Николаевна и прямо взглянула на Кузьму. Скрыться было невозможно. Он отвесил ей поясной поклон.
– Это ты, паренек! Часто шастаешь… Али дела никакого у тебя нет?
– К вашей барской милости, – ответил Кузьма.
– Ко мне?
– Так точно… Коли милостивы будете, возьмите к себе во двор, служить буду верой и правдой…
– Со стариком-то разве повздорил?
– Никак нет-с… Он сам ушел…
– Из дому? Куда?
– В Новодевичий монастырь, в привратники.
– A-a! – протянула Салтыкова. – Что же, оставайся, дело найдется, сыт будешь…
Кузьма Терентьев поклонился ей до земли.
– Спасибо, матушка-барыня, спасибо…
– Не за что… Служи только… Баклуши бить будешь, я и на конюшню отправлю, не посмотрю, что с воли… У меня строго…
С этими словами Дарья Николаевна села в экипаж и лошади тронулись. Кузьма остался стоять на дворе с открытой головой, так как шапку держал в руке. Постояв несколько времени, он побрел через двор в сад, куда прибежала вскоре и Фимка, видевшая из окна всю сцену переговоров Кузьмы с Дарьей Николаевной.
«И что он с ней такое гуторил да низко кланялся?» – думалось Фимке, и она, быстро выйдя после отъезда барыни и увидев, что Кузьма побрел в сад, пошла за ним.
Догнала она его у самой беседки.
– Ты что это зачастил? – встретила она его таким же вопросом, как и сама Салтыкова.
Они вошли в беседку. Кузьма Терентьев рассказал Фимке происшествие со стариком, так ее заинтересовавшее, что она, слушала, даже позабыла, что хотела спросить у Кузьмы, о чем он беседовал с барыней. Он, между тем, окончил рассказ и заметил:
– Ни за какие коврижки не пойду я в эту проклятую избу ночевать, калачами меня теперь туда не заманишь…
– Что ты, Кузя! Где же ты жить будешь?
– Здесь по близости.
– Место нашел?
– Нашел.
– Где же?
– Да у вас во дворе… Фимка отскочила от него.
– Что ты!
– Али не рада поближе ко мне жить? – улыбнулся Кузьма, обняв ее за талию.
Они сидели, как обыкновенно, на полусгнившей скамье. – Рада-то рада, да как же все это случилось?..
– А вчерась, разве забыла, барыня Дарья Николаевна меня к себе служить звала… Вот я сегодня пришел, да на мое счастье, на нее и наткнись… Поклонился ей смиренно и попросил…
– А, вот о чем вы с ней гуторили… А я из окна смотрела и невдомек мне… Что же она?
– Остаться дозволила… Дела; говорит, найдется и хлеба тоже.
– А о кнуте не добавила? – ядовито заметила Фимка.
– И об этом сказывала, но это коли заслужу…
– У ней всякая вина виновата…
– Меня-то да тебя, чай, тронуть подумает…
– Это почему?
– А снадобье-то кто ей доставил? Чай, помнить должна…
– Ишь ты какой!
– А что ей в зубы смотреть, што-ли?
– Как бы она тебе их не пересчитала…
– Собьется считать-то…
– Ох, мастерица она на этот счет.
– Ну, там посмотрим ее мастерство-то… Так я сейчас до дома дойду… Пожитки свои захвачу, да и к вам, а ты доложись Дарье Миколаевне, как она приедет, куда она мне прикажет приютиться и к какому делу приспособит, – вдруг заторопился Кузьма.
Фимка его не задерживала и сказала:
– Хорошо, спрошу…
– Так, прощай…
– Прощай.
– Не надолго…
– Уживешься ли?
– Это я-то?
– Ты-то…
– Первым человеком у барыни твоей буду… Вот я каков!
– Хвастай…
– Что-то ты меня и не поцелуешь…
– Нацелуемся.
– Это вестимо… А сегодня на радостях все же надо.
Он заключил Фимку в свои объятия и запечатлел на губах ее крепкий поцелуй.
– Ну те, оглашенный, – отстранила его рукою Афимья, – ступай.
– Гнать стала…
– А хоть бы и так… Не посмотрю, что подлез к барыне…
– Это я-то подлез?
– Вестимо.
– Ведь сама же…
– Что сама?
– Баяла, повидать тебя барыня хочет.
– Так я подневольная… Что прикажут, то и делаю…
– Да мы, кажись, с тобой ссоримся…
– Зачем ссориться, я и так тебя шугану, своих не узнаешь.
– Фима, за что же! – взмолился Кузьма и сделал печальное лицо.
– Щучу, экой дурень.
– Что-то, а мне невдомек, думаю взаправду серчаешь…
– Чего мне серчать-то?..
– А вот, что я у барыни к вам во двор впросился.
– Это барское дело, а мое сторона.
– Одначе.
– Что, одначе…
– Вместе-то лучше будет…
– Это каким ты будешь, такой и я… Коли из моей воли не выйдешь, любить буду, а коли что замечу мне не по нраву, поминай как звали… И близко будешь и далеко, не даром пословица молвится: близок локоток да не укусишь… Так и ты меня…
– Да когда же я из воли твоей выходил… Кажется, все, что твоя душенька прикажет… Что смогу… – снова взмолился Кузьма.
– Я напредки говорю.
– И напредки так же будет.
– Ну и ладно… Теперь ступай… Сама не надолго выехала, к попу… Покойница у нас…
– Покойница?..
– Лизутка белокурая Богу душу отдала…
– С чего это?.. Молодая еще.
– Годов восемнадцать…
– Болела?..
– Зачем болеть… Здесь не болеют… Скалкой ее по голове наша-то хватила…
– Ну!.. – побледнел Кузьма.
– Вот-те и ну… Та и прикончилась… Хоронить надо… Вот к попу на поклон и поехала.
– И похоронят?
– Не впервой… Барыня властная… С ней не заспоришь… Подарит или сама засудит – выбирай…
– Дела!.. И часто это она рукам волю дает?
– Да дня не проходит.
– И все до смерти?
Фимка даже улыбнулась, несмотря на далеко не веселый разговор, наивности Кузьмы.
– Нет, иные через день, через два отдохнут.
– Значит не врут про нее, что зверь?
– Знамо не врут… Одно слово – Салтычиха.
Кузьма почесал в затылке, затем тряхнул головой и заметил:
– Нас с тобой не саданет.
– Это как Бог.
– Потрафлять ей надо…
– Потрафь, а мы посмотрим…
– И увидишь…
– Однако, ступай, еще наболтаемся… Прощай.
Фимка быстро вышла из беседки и бегом пустилась в дом. Кузьма медленно прошел сперва, по саду, а потом по двору. В голове его неслись мрачные думы.
– А как не ровен час и меня саданет чем попало?.. Меня-то что… Фимку… Тогда я ей себя покажу… Своими руками задушу, подлую… Ишь, она какая, зверь-зверем… Ну, да ништо, уживу, а то сбегу и Фимку сманю…
Остановившись на этом успокоительном решении, он, выйдя за ворота, прибавил шагу.
Фимка, между тем, вернувшись в дом, прошла в будуар, под видом уборки, но собственно для того, что это была единственная комната в доме, где она без барыни могла быть совершенно одна. Одиночество было для нее необходимо. Ей надо было собраться с мыслями.
Так быстро решенный переезд Кузьмы в дом Салтыковой застал ее врасплох. Особенно странно ей казалось поведение в этом деле Дарьи Николаевны, так быстро согласившейся принять к себе во двор незнакомого ей парня да притом еще участника в добывании ядовитого снадобья, предназначенного для отравления генеральши Глафиры Петровны.
«Что ни на есть, да она замышляет!» – думала Фимка.
«Не к добру так добра она!» – снова мелькала в ее уме прежняя гнетущая мысль.
Но как ни ломала молодая девушка голову, но не могла постигнуть замысла Дарьи Николаевны.
«Надо держать ухо востро!» – сделала она только один вывод из накопившихся в ее голове мыслей.
В это самое время послышался шум подъехавшего к крыльцу экипажа. Эта вернулась Салтыкова. Она была в хорошем расположении духа: дело с покойницей, видимо, было улажено.
– А я твоего-то дружка взяла под свое крылышко, – бросила она вошедшей с ней вместе в будуар Фимке.
– Премного вами благодарна…
– А ты знала?..
– Знала.
– Уже повидались, благо барыня со двора выехала. Фимка молчала.
– Ничего, ничего, я пошутила…
– Просил он меня узнать, какой ваш для него приказ выйдет…
– На счет чего?
– Где ему жить и что делать?
– А он здесь?
– Нет, за пожитками пошел, сейчас обернет…
– Так пусть поживет пока с Акимом в сторожке, помогает ему по двору.
– Слушаю-с…
– А там увидим.
– Акиму сами приказ дадите.
– Да, пусть придет.
Фимка вышла исполнить приказание. Вернувшийся часа через два Кузьма Терентьев уже застал очищенным для себя угол в сторожке привратника Акима, и скоро поладил со стариком, который любил его и ранее, за словоохотливость и веселый нрав. Таким образом, два любящих сердца, Кузьмы и Фимки, были соединены, и в роли покровительницы этих сердец явилась Дарья Николаевна Салтыкова. Дворня приняла с удовольствием известие о появлении ее старого знакомого, хотя и не догадывалась об отношении Кузьмы к Фимке. Так тайно и искусно умели они вести свое дело.