В доме генеральши Салтыковой, конечно, поднялся страшный переполох, как это всегда бывает, когда смерть вырвет кого-нибудь из числа живых. Несмотря на тяжелую болезнь человека, несмотря на подготовленность мысли окружающих больного или больную к скорой вечной разлуке, смерть всегда неожиданна. Это ее свойство, связанное с живущей в каждом человеческом сердце надеждой. Несмотря на приговор врачей, несмотря на очевидность разрушения организма больного человека, у окружающих все же нет-нет, да мелькнет мысль, а может быть и выздоровеет. Примеры выздоровления безнадежно больных питают эту надежду, делающею смерть всегда неожиданною.
Весь дом заволновался. Порядок нарушился. В парадных комнатах появились люди, которых туда не допускали никогда. Прибывший вслед за «особой» священник, уныло заметил.
– Отошла без напутствия, без душевного врачевания и сердечного утешения… Жаль, очень жаль боярыню, добрая была, кроткая, сердобольная… Упокой душу ее в селениях праведных… Прости ей, Господи, все ее прегрешения, вольные и невольные.
Священник благословил умершую и сказал, не обращаясь ни к кому из присутствующих:
– А когда же служить первую панихиду?
– Я думаю, батюшка, сегодня, часов в шесть вечера, – выступила вперед Дарья Николаевна.
– Хорошо, в шесть, так в шесть…
– До тех пор уже мы совсем управимся.
Священник удалился. Уехала и «особа» с остальными двумя приглашенными в свидетели при предлагавшемся завещании. Молодая Салтыкова уже окончательно пришла в себя и распоряжалась своим властным, громким голосом. Отдав приказание обмыть покойницу и положить ее на стол в зале, и указав Софье Дмитриевне во что и как одеть умершую, она тоже уехала домой и, как уже мы знаем, тотчас же по приезде прошла в спальню к мужу и объявила ему о смерти его тетки.
Мы знаем также, как Глеб Алексеевич принял это известие. По уходе жены он сидел некоторое время в каком-то положительном столбняке, с откинутою на спинку дивана головою, и лишь через несколько времени очнулся, выпрямился сидя, и помутившимся взглядом окинул комнату. Он искал, видимо, жену, ухода которой не заметил, и не найдя ее, облегченно вздохнул. Ее отсутствие было для него отрадным.
После происшедшей между им и ей сценой, он уже ни на мгновенье не сомневался, что убийца Глафиры Петровны – Дарья, его жена. Холодный пот выступил на его лбу.
– И с ней я должен жить под одной кровлей!.. Я не могу крикнуть ей: «убийца!» Не смею обвинить ее в этом преступлении явно, хотя не сомневаюсь в том, что она совершила его… Я должен даже жить с ней как с женой, так как порабощен ею и не в силах сбросить с себя оковы этого рабства, одна смерть только освободит меня от них. Господи, умери мою жизнь!..
Глеб Алексеевич спустился с дивана, упал на колени перед киотом, откуда на него с небесным состраданием смотрели лики святых, освещенные лампадою. Он вспомнил то утро, после той ночи, когда он приехал домой, в первый раз встретившись с Дарьей Николаевной: он избегал смотреть тогда на укоризненно обращенные к нему лики святых, изображенных на наследственных иконах рода Салтыковых.
Глеб Алексеевич стал горячо молиться. Не избавления от тяжелого ига жены, жены-убийцы, просил он у Бога. Он просил лишь силы перенести это иго, которое он считал в глубине души справедливым возмездием за совершенное преступление. Этим преступлением он считал измену памяти своему кумиру – герцогине Анне Леопольдовне.
С момента разочарования в своей жене образ прежде боготворимой им женщины все чаще и яснее восставал в его воображении и служил тяжелым укором ему – нарушителю клятвы быть верным ей до гроба, чтобы там, в загробной жизни, приблизиться к ней чистым и вполне ее достойным. Возврата не было. Не ему, загрязненному безумной страстью, очиститься и одухотвориться; болото греха, как он называл плотскую любовь к женщине, в которую попал он, затягивало его все более и более, и он чувствовал, что не имеет силы выкарабкаться из него.
И теперь, когда безумная страсть к жене прошла, он не только не в силах порой устоять перед вспышками остатков этой страсти, которые, подобно вспышке пламени потухающего костра, охватывают минутами весь его организм, оставляя после себя смрадный запах гари: он еще и теперь в эти мгновения с болезненным наслаждением бросается в объятия в общем ненавистной для него женщины. Но не в этом заключается вся глубина его падения. Миловидная фигурка черноокой и чернобровой Фимки стала с некоторых пор дразнить его воображение. С ней, с этой приближенной девушкой Дарьи Николаевны, соединились в его уме воспоминания о днях увлечения когда-то «ненаглядной» для него «Доней», чудные минуты, проведенные им в «красненьком домике» на Сивцевом Вражке.
Без прежних синяков и кровоподтеков на лице – Дарья Николаевна до сих пор исполняла свое слово и не била Фимку – она похорошела и пополнела и, действительно, представляла из себя лакомый кусочек для «сластолюбца», каким несомненно, под влиянием бешенного темперамента своей жены, стал Глеб Алексеевич Салтыков.
Сластолюбие одна из порочных страстей человека, развитие которой идет всегда быстрыми шагами и, соединяясь с ослаблением воли, является неизлечимым недугом. При нем нет даже пресыщения, так как жажда не утоляется, а только надоедает питье, требуя разнообразия. Сластолюбец бросает порой чудный напиток, чистую, как кристалл, ключевую воду, и с наслаждением наклонясь к луже, пьет грязную, мутную, жидкость, кажущуюся ему небесной амброзией.
В таком состоянии был Глеб Алексеевич Салтыков. Ужас его положения усугубляется сознанием своего нравственного падения: он уподоблялся человеку, катящемуся с крутой, совершенно лишенной растительности горы, с головокружительною быстротою и неимеющему за что ухватиться, не для того уже, чтобы воздержаться от падения, а лишь для того, чтобы оно не было таким стремительным. Молитва не помогала, да он и не умел молиться или, как сам ошибочно думал, не смел, так как, повторяем, считал все переносимые им нравственные муки и свое все более и более глубокое падение заслуженным возмездием за клятвопреступление. Он не только не хотел остановиться, но даже не заботился об ограждении своих личных и имущественных интересов.
Передав в руки своей жены, еще с первых дней их брака, бразды управления домом и именьями и распоряжение капиталами, он жил у себя, как бы на хлебах из милости, и не только не тяготился своим положением, но как бы наслаждался этим уничтожением…
Да и что оставалось ему делать? Борьба была невозможна.
– Он до сих пор – он сознавал это, сознавал с краской стыда на лице – боялся своей жены, несравненно боялся более, нежели тогда, когда она жила в «красненьком домике», так как тогда этот страх был задрапирован тогою любви или, лучше сказать, страсти.
Тогда он подчинялся – любя, теперь он подчинялся – ненавидя. Крайний идеалист, брошенный случаем или судьбою в крайность материализма, не ищущий возврата к прошлому и не нашедший успокоения в настоящем, Глеб Алексеевич Салтыков стоял на распутьи, без силы и без воли. Как пьяница, отравляющий себя алкоголем, находит в нем наслаждение и забвение, так и «сластолюбец» ищет в ласках женщины того же опьянения, независимо даже от ее физических и нравственных качеств. Пресыщенный одною, он бросается к другой, меняя привязанности и не будучи в состоянии остановиться, пока, как и пьяница, не сгорает на костре своей собственной страсти.
В то, описываемое нами время, когда крепостное право было в самом зените своего развития в смысле самовластия владельца и отсутствия всяких понятий о личности живого имущества, каковыми были дворовые и крестьяне обоего пола, арена для таких сластолюбцев была безгранична.
Салтыков, впрочем, как мы знаем, не принадлежал к тем самовластным владыкам, тип которых был распространен среди помещиков того времени. Напротив, он был «добрый барин», у которого крепостным жилось, по народному выражению, как «у Христа за пазухой». Он не позволил бы себе над своими людьми ни нравственного, ни физического насилия, а потому привлекшая его внимание Фимка была свободна в своем к нему сочувствии или несочувствии, тем более, что она пользовалась исключительным покровительством Дарьи Николаевны, к которой была привязана, как собака. Это обстоятельство не опечалило Глеба Алексеевича, а, напротив, придавало некоторую пикантность домашнему роману. В любви, как и в игре, равные шансы играющих придают ей больший интерес. Глеб Алексеевич стал заигрывать с Фимкой, которая отвечала ему шутливо и весело, видимо, довольная барскими шуточками. Несколько раз ущипнув ее, он рискнул ее обнять и поцеловать. Фимка не сопротивлялась.
Таким образом началась эта связь Глеба Алексеевича с «Дашуткиной-приспешницей», как называли Фимку дворовые, от внимания которых, конечно, не ускользнули бариновы ласки, оказываемые последней, и они дали ей новое прозвище «барской барышни». Не ускользнула бы измена мужа и от зорких глаз Дарьи Николаевны, если бы она, при первых же заигрываниях барина, не была поставлена о них в известность самой Афимьей. Это произошло вскоре после того, как молодая Салтыкова встала после родов, подарив мужа «первенцем-сыном», встреченным, как уже известно читателем, не с особенною горячностью отцом и матерью. Дарья Николаевна серьезно выслушала доклад своей верной наперсницы, нахмурила сперва лоб, затем, видимо, под впечатлением какой-то блеснувшей у нее мысли, злобно улыбнулась и, наконец, сказала:
– Ничего, пусть побалуется… На последях ведь…
Фимка глядела на нее вопросительно-недоумевающем взглядом и молчала.
– Тебе он не противен? – спросила молодая Салтыкова.
– Что вы, барыня, как можно… – вспыхнула Афимья.
– Может даже люб очень… – гневно сверкнула глазами Дарья Николаевна.
– Смею ли я!
– Знаем мы вас, смею ли…
Фимка стояла в почтительном отдалении и молчала.
– Так ничего, говорю, пусть побалуется… Ты меня не стесняйся… Мне это даже на руку, коли муженек проказит… Надоела молодая жена… Холопка по нраву пришлось… Ну что же, и хорошо… Мне с полгоря…
Последние мысли молодая Салтыкова высказывала, видимо, только вслух, обращаясь не к Афимье, но к самой себе. Так поняла это и Фимка, а потому не сказала ничего даже тогда, когда Дарья Николаевна замолчала. Последняя встала с дивана, на котором сидела при докладе Афимьи – доклад происходил в будуаре – и несколько раз прошлась по комнате. Остановившись затем перед своей верной наперсницей, она резко сказала:
– За угодой барину, не забывай, что я здесь одна барыня. Ступай!
Фимка вышла.
Смерть Глафиры Петровны Салтыковой чуть ли не за полчаса до назначенного ею времени написания духовного завещания, по которому – что знали многие – покойная оставляла все свои капиталы и имения своим внучатым племяннику и племяннице, минуя ближайшего законного наследника Глеба Алексеевича Салтыкова, в связи с присутствием в последние минуты жизни генеральши с глазу на глаз с его женой, Дарьи Николаевны, породила в Москве самые разнообразные толки. Все приживалки покойной генеральши, с Софьей Дмитриевной во главе, решили бесповоротно, что это дело рук «душегубицы Дарьи», и весть эта распространилась в низших и средних слоях Москвы при посредстве усердно работающих бабьих языков. Поразило это обстоятельство и московскую аристократию, но не надолго и не столь решительно.
Быть может сплетня в форме прямого обвинения Дарьи Николаевны в ускорении смерти генеральши Салтыковой и получила бы гораздо большее развитие, если бы не случилось одно обстоятельство, заставившее умолкнуть слишком уж ретивых и громких обвинителей «из общества». Обстоятельство это было «мнение», высказанное «власть имущей особой», особенно со времени удачного, по ее мнению, совета, данного ею покойной генеральше повидать лично Дарью Николаевну, покровительствовавшей последней.
– Какой вздор… Это только может создать московская сплетня; я, я сам видел Дарью Николаевну в самый момент смерти Глафиры Петровны, царство ей небесное! – перекрестилась «особа» и смолкла.
Разговор происходил в одной из великосветских гостиных на другой день смерти генеральши Салтыковой, при большом избранном обществе.
– И что же? – послышался, после некоторой паузы, чей-то робкий, сдержанный вопрос.
– А то же, – заговорила «особа», – что я не видел в моей жизни большего испуга и отчаяния, как именно те, которые были написаны на лице этой несчастной молодой женщины, только что присутствовавшей при внезапной смерти любимой ею тетушки…
«Особа» снова умолкла.
Молчали и присутствовавшие. Несомненно, что она любила покойницу, которая первая из общества протянула ей руку и ввела в достойный ее круг… Покойная сделала это по моему совету, – самодовольно добавила «особа». Послышались сдержанные выражения почтительного согласия.
– Да и судите сами… Вы, вероятно, помните, какою «притчей во языцах» Москвы была несчастная Дарья Николаевна, заклейменная разными нелепыми прозвищами… Как восстала вся родня Салтыкова против этого брака… Как рвала и метала сама покойная Глафира Петровна и бросалась ко всем с просьбою помочь расстроить этот брак… Тогда-то я… – «особа» сделала ударение на этом местоимении и вдруг громко чихнула.
Посыпались со всех сторон пожелания здоровья.
– Благодарю, благодарю…
– Когда она обратилась ко мне, – продолжала «особа» прерванную речь, – я сказал ей: «Прежде чем волноваться и всячески бранить невесту племянника, необходимо самой посмотреть на нее». Генеральша послушалась и вернулась очарованная молодой девушкой… С этого дня началось особенное благоволение к молодой Ивановой, ставшей вскоре Салтыковой… Ведь это время так не далеко, вы должны помнить это.
«Особа» остановилась и вопросительно оглядела присутствующих.
Последние подтвердили, что действительно помнят.
– В течение двух лет, – продолжала «особа», – покойная и Дарья Николаевна были неразлучны… Генеральша же не могла нарадоваться на свою новую племянницу… И вдруг теперь некоторые говорят, что молодая Салтыкова чуть ли не убила свою тетку… Да есть ли в этом какой-нибудь смысл, господа?
Слушатели молчали.
– Я спрашиваю вас? – строго добавила «особа».
Присутствующие почтительно согласились, что, пожалуй, действительно смысла нет. Властная защита «особы» положила известный предел начинавшим разростаться толкам.
Поведение Дарьи Николаевны у гроба покойной Глафиры Петровны, на панихидах и на погребении подтверждали слова ее защитника. Нельзя было представить себе человека, более убитого горем обрушившегося на него несчастия, невосполнимой утраты, какой являлась перед людьми молодая Салтыкова. Глеб Алексеевич, окончательно слегший в постель, под впечатлением пережитого и перечувствованного им в последние дни, не мог присутствовать ни на панихидах, ни на похоронах своей тетки. Это вызвало ядовитые толки между приживалками, озлобленными перспективой лишения теплого угла и куска хлеба.
– Жену подослал покончить с тетушкой, а сам в кусты… Страшно, чай, в лицо посмотреть покойнице…
– А она смотрит…
– Она что… Изверг… Душегубица.
– Разливается, плачет…
– Глаза на мокром месте…
– Убивается, точно по родной…
– Комедь ломает…
– Сиротки-то бедные куда денутся…
– Тоже жисть бедняжкам будет.
– Не сладкая…
Действительно, Дарья Николаевна заявила, что Маша и Костя будут жизнь у нее в доме… Остальных детей дворовых и крестьян она решила возвратить родителям. Всем приживалкам назначила срок неделю после похорон, чтобы их духу в доме не пахло.
– Такова воля Глеба Алексеевича… Он здесь теперь один хозяин… – говорила она.
Решение относительно сирот окончательно примирило с ней многих из поверивших распространившимся было толкам о том, что она «приложила руку» к смерти Глафиры Петровны. Власть имущая в Москве «особа», хотя и защищавшая, как мы видели, горячо Дарью Николаевну, все же внутренно чувствовала во всей этой истории что-то неладное, неразгаданное.
По окончании одной из панихид, «особа» подошла к Дарье Николаевне и между разговором заметила:
– А как же дети?
Молодая Салтыкова вскинула на него, с выражением немого упрека, свои заплаканные глаза.
– Мне и Глебушке, ваше превосходительство, известна воля покойной относительно сирот…
– Да, да, она хотела все оставить им…
– Да….
– Бедные…
– Чем, ваше превосходительство?
– Да ведь как же… Она не успела оформить…
– Ее воля будет исполнена, ваше превосходительство, так же, как бы она была написана на бумаге… Все состояние принадлежит им. Когда вырастут, разделят поровну…
– Ага… – протянула пораженная «особа».
– Мы с Глебушкой только охраним их состояние… Нам его не надо… У нас самих много…
– Вот как…
– А как же вы думали, ваше превосходительство?.. Для меня воля покойной священна… Она была для меня матерью…
Дарья Николаевна заплакала.
– Я так и думал… Я говорил… Вы благородная женщина… Таких теперь мало…
«Особа» взяла руку молодой Салтыковой и почтительно поцеловала.
Содержание этого разговора на другой день было известно во всех московских гостиных. Власть имущая «особа» лично развозила это известие по Белокаменной.
– Что, что, я говорил, всегда говорил и не перестану говорить: у нее благородное сердце… Не прав я, не прав…
«Особа» энергично наступила на слушателей.
– Правы, ваше превосходительство, правы… – соглашались с ним.
– Я всегда прав… Потому я зорок, да и глаз наметан, сейчас отличу хорошего человека от дурного, меня не проведешь, как не прикидывайся. Шалишь…
Похороны вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой отличались богатством и торжественностью. Отпевание происходило в церкви Николая Явленного и было совершенно соборне множеством московского духовенства, после заупокойной литургии. Вся родовитая и сановная Москва присутствовала в церкви, и длинный ряд экипажей тянулся за гробом к Донскому монастырю, где в фамильном склепе Салтыковых, рядом с мужем, нашла себе последнее успокоение Глафира Петровна. Таких пышных похорон давно не видала даже Москва того времени, служившая резиденцией богатейших вельмож.
Эта щедрость Дарьи Николаевны, распоряжавшейся всем, также была поставлена ей в заслугу. Поминальный обед, отличившийся обилием яств и питий, был устроен в доме покойной и отличался многолюдством. В людской был устроен обед для всех приживалок и дворовых людей. Нищим Москвы были розданы богатые милостыни «на помин души боярыни Глафиры». Костя и Маша в траурных платьях не отходили от Дарьи Николаевны, которая, занятая хлопотами, находила время оказывать им чисто материнскую ласку на глазах всех.
– Дети, дети-то как ее любят… – говорила «особа», присутствовавшая на похоронах и на обеде, с торжеством оглядывая собеседников.
Даже те, которые внутренне не соглашались с его превосходительством в восторженном взгляде на молодую Салтыкову, принуждены были пасовать перед очевидностью факта.
– Их ангельские души чуют хороших людей… – продолжала разлагольствовать «особа».
В тот же вечер Костя и Маша перебрались в дом молодых Салтыковых – к тете Доне, как звали дети Дарью Николаевну. Им отвели отдельную комнату, оставив на попечении ранее бывших около них слуг.
В течение девяти дней со дня кончины генеральши Салтыковой, Дарья Николаевна не принималась за установление порядка в доме покойной, ограничившись тем, что заперлась в дом покойной и нашла его уже очищенном от всех приживалок, богадельниц и другого, как она называла, «сброда». «Сброд», видимо, из боязни крутых мер новой хозяйки – слава об этих крутых мерах прочно стояла в Москве – сам добровольно исполнил приказание «Салтычихи» и разбрелся по первопрестольной столице за поисками о пристанище, разнося вместе с собою и толки о «душегубице Дарье», погубившей «пресветлую генеральшу», их благодетельницу. Относительно приемышей, оставившихся в доме по малолетству, Дарья Николаевна отписала по деревням и приказанием прислать за ними подводы.
Затем началась судебная волокита по поводу утверждении в правах наследства Глеба Алексеевича Салтыкова после смерти родной его тетки Глафиры Петровны. Волокита была, впрочем, непродолжительна, благодаря, с одной стороны, довольно щедрым подачкам подьячим, а с другой – покровительству, оказываемому Дарье Николаевне Салтыковой, действовавшей по полной доверенности мужа, со стороны «власть имущей в Москве особы». Вскоре дом, именья и капиталы вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой были закреплены за ротмистром гвардии Глебом Алексеевичем Салтыковым.
– Все детское, ни синь пороха себе не оставим, напротив, с Божьей помощью, припасем… – не переставала говорить при случае Дарья Николаевна, приводя этим в умиление не только «власть имущую особу», но и многих других добродушных людей.
Более дальновидные, однако, сомнительно при этом качали головою и думали про себя:
«Ни синь пороха не получат детки!»