Под впечатлением описанных нами тяжелых нравственных мук и вырвалось у Глеба Алексеевича Салтыкова неоконченное им, вследствие грозного окрика супруги, восклицание:
– Доня, что ты сд…
Он имел основание подозревать свою жену в желании смерти тетушки именно в эти дни, хотя старушка, почему-то, стала прихварывать еще за полгода до своей смерти, и эта смерть не составляла неожиданности не только для Глеба Алексеевича и других ее родственников, но и для всей Москвы. Мгновенно в уме его это подозрение выросло в убеждение, что такая, с точки зрения его жены, своевременная смерть Глафиры Петровны не могла не случиться без того, чтобы Дарья Николаевна не приложила в этом деле свою твердую и безжалостную руку.
Окрик жены и злобный блеск ее зеленых глаз заставили его замолчать, но не только не рассеяли сомнения в ее виновности, но еще более укрепили их. Он сказал жене несколько бессвязных слов и впал в какое-то, почти обморочное состояние. Тело его как-то грузно опустилось на диван, голова откинулась на спинку, а взгляд, хотя и устремленный на Дарью Николаевну, глядел куда-то вдаль над нею, казалось, не видя ее. Она несколько времени простояла перед мужем, презрительно усмехнулась и вышла из спальни. Только железные нервы этой женщины могли быть в состоянии спокойно вынести восклицание мужа, в котором звучало тяжелое обвинение, которое, притом, было справедливо.
Чтобы объяснить это читателям, нам придется вернуться с ними несколько назад, ко времени первых приступов нездоровья генеральши Глафиры Петровны Салтыковой, случившихся как раз после того, как старушка пообедала у любимых ею племянника и племянницы. Глафира Петровна серьезно прихворнула, и хотя оправилась, но с этого дня стала заметно ослабевать, и были дни, когда она сплошь проводила в постели.
В дни, когда она чувствовала себя сильнее, по настойчивому желанию Глафиры Петровны, она проводила в доме молодых Салтыковых и после этого чувствовала себя хуже, приписывая эту перемену утомлению. За неделю до дня ее смерти, Глафира Петровна стала поговаривать о завещании, так как ранее, несмотря на то, что уже определила кому и что достанется после ее смерти, боялась совершать этот акт, все же напоминающий о конце. Ей казалось, что написание завещания равносильно приговору в скорой смерти.
– Все, что имею, я завещаю Косте и Маше поровну, а тебя, Доня, попрошу быть им матерью… Опекуном назначаю Глеба… Тебе оставляю все мои драгоценности, их тысяч на сто…
– Зачем это, тетушка… Зачем, лучше пусть их получит Маша, у нас с Глебушкой свое есть состояние, не проживешь его, захотела бы, купила себе всяких балаболок, да не люблю я их…
– Нет, Доня, это уже моя воля, бесповоротно… – говорила старушка, восхищенная бескорыстием своей новой племянницы.
– Ваша воля, но напрасно…
– Голубчик, Доня, я знаю твою чистую душу, твое сердце, ох, я знаю тебя больше, чем другие, которые видят в тебе не то, что ты есть на самом деле…
– Не говорите, Бог их прости…
– Вот видишь ли, какая ты добрая…
– Так учил нас Спаситель…
– Я чувствую, что день ото дня слабею… Дни мои сочтены.
– Тетушка, что за мысли, вы переживете нас…
– Не говори, не утешай, это бесполезно… Я именно хочу воспользоваться твоим присутствием, чтобы переговорить о делах.
– Я вас слушаю…
– Я хочу просить собраться через неделю нескольких близких мне лиц, моего духовника и, наконец, исполнить мое давнишнее желание изложить мою последнюю волю… Как ты думаешь, протяну я еще неделю?
– Ах, тетушка, что вы говорите, вы теперь немного слабы, но завтра, Бог даст, вам будет много лучше…
– Нет, нет, не говори… Если и будет лучше, то не надолго…
– Не хочу я этого и слушать…
Разговор происходил в спальне Глафиры Петровны Салтыковой. Она лежала в постели, так как уже третий день, вернувшись от молодых Салтыковых, чувствовала себя дурно. В спальне было чисто прибрано и не было ни одной приживалки, не говоря уже о мужике, рассказывавшем сказки, богадельницах и нищих. Дарья Николаевна не любила этот сброд, окружавший тетушку, и сумела деликатно дать ей понять это. Очарованная ею генеральша, не приказала им являться, когда у ней бывала племянница.
– Точно, не всякому вы можете нравиться… Она любит порядок, а вы в грязи да в лохмотьях, ей и противно… Я уж к вам привыкла, а непривычному жить с вами трудно, – говорила генеральша.
Сброд удалялся, проклиная в душе «Дашутку-звереныша», «чертово отродье», «проклятую», как они продолжали заочно честить Дарью Николаевну Салтыкову, околдовавшую, по их искреннему убеждению, «пресветлую генеральшу».
– Ты, Донечка, уж меня теперь навещай почаще… Не оставляй больную… Ох, о многом мне с тобой поговорить надо, особливо о детках… На тебя вся надежда, тебе вручаю я своих внучаток… Ты к ним, сироткам, была всегда так ласкова, замени им меня, – продолжала Глафира Петровна.
– Матерью родною буду, дорогая тетушка; но зачем такие грустные мысли, сами еще выростите, на ноги поставите.
– Нет, нет, не говоря… Сама ведь не веришь в то, что говоришь…
– Что вы, милая тетушка!..
– Конечно же… Видишь, чай, какая я стала, ведь уже теперь на ладан дышу совсем, дотяну ли неделю-то…
Старушка умолкла, видимо, утомившись. Дарья Николаевна молча наклонилась над постелью и поцеловала, лежавшую на одеяле руку Глафиры Петровны.
– Милая, хорошая, – прошептала последняя, и после некоторой паузы, собравшись с силами, заговорила снова:
– И с чего это мне за последнее время так худо, Дашенька, ума не приложу… Жжет все нутро огнем, так и палит… Жажда такая, что не приведи Господи, утолить не могу… А кажись ничего не ем такого вредного, вот и у тебя все легкое…
Глафира Петровна с любовью смотрела на Дарью Николаевну. Та не отвечала и снова наклонилась к руке старушки.
– Я слабею день ото дня. Точно меня бьет кто каждую ночь… Встаю утром – все кости болят, а вот который день и совсем вставать не могу, пласт-пластом лежу…
Глафира Петровна продолжала разлагольствовать на эту тему, как это всегда бывает с больными старухами, для которых болезнь их является всегда неистощимой и главной темой разговора. Она останавливалась, отдыхала и снова начинала жаловаться на свое положение, на то, что дни ее сочтены. Дарья Николаевна сперва старалась ее разубедить в тяжелых предчувствиях, но затем замолчала, видя, что генеральша в этих именно жалобах находит для себя удовольствие.
– Так через неделю, а может раньше надумаю, напишу завещание, соберу всех, чтобы Глебушка с тобой приехал. Он ведь по закону наследник-то мой единственный, ну, да он знает, что я хочу сирот облагодетельствовать, сам даже мне эту мысль подал, мне-де не надо, своего хватит, детям и внукам не прожить.
Чуть заметная презрительно-злобная улыбка скользнула по губам Дарьи Николаевны.
– Конечно, нам не надо, – поспешила заговорить она, – сиротам все, сиротам – благое дело, и мне что хотите отписать, тетушка, тоже пусть Маше…
– Нет, уж того не переменю… Все драгоценности тебе, ты уж сама, как Бог даст будешь замуж ее выдавать, ей что-нибудь их этого пожалуешь… На тебя я надеюсь, в тебя верю…
– Все отдам Машеньке…
– Твое дело… Тебе за это Бог пошлет… Хотя все-то не надо… Может у самой дочери будут…
– Им и отцовского хватит…
– Это как знаешь…
Больная, видимо, совершенно утомились от долгой беседы, заметалась и слабо прошептала:
– Пить…
Дарья Николаевна бросилась к стоявшему на столе фарфоровому кувшину с холодным сбитнем, налила его в находившуюся на том же столе фарфоровую кружку и, быстро вынув из кармана небольшую склянку, капнула в нее какой-то жидкости. Затем осторожно понесла, налитую почти до краев, кружку к постели больной. Глафира Петровна уже несколько оправилась и приподнялась на локте.
– Спасибо, родная…
– Кушайте на здоровье…
Генеральша жадно прильнула к кружке и не отрываясь выпила ее всю.
– Вот как будто и полегчало, – сказала она, передавая кружку Салтыковой.
– Поправитесь, говорю, поправитесь… – утешила ее Дарья Николаевна и, поставив кружку на место, снова села на стул у кровати больной, но при этом взглянула на стоявшие у стены в высоком футляре часы.
Глафира Петровна поймала этот взгляд.
– К мужу торопишься… Что, как он, здоровье его…
– Ничего, тетушка, теперь как будто лучше… Да не бережется. Чуть полегчает, сейчас же в конюшню к своим любимым лошадям, а то кататься, а ноне время-то сырое, холодное, ну и простужается.
– Ты бы с ним построже…
– Как построже… Тоже душа об нем болит… Чай, не чужой. Муж и – люблю я его… Просто с ним мука.
– Ох, ты моя бедная, от больной к больному только тебе и дорога… А, чай, повеселиться хочется, ведь молода…
– Нет, тетушка, мне не до веселья, не до гостей, муж больной, сынишка маленький.
– Федя-то здоров?..
– Ничего, Фимка от него не отходит, страсть любит. Она девушка хорошая.
Генеральша стала подремывать. Дарья Николаевна встала, простилась, нежно с ней расцеловавшись, и уехала.
«Ишь, живуча, бестия! – думала Дарья Николаевна Салтыкова, сидя в санях по дороге домой. – Какую уйму я в нее этого зелья всадила, дохнет, дохнет, а не издохнет! А может Фимка, подлая, мне про это снадобье все наврала, или ее этот аптекарь надул дуру, а она с его слов мне ни весть чего нагородила. Да нет, действует-то оно действует, с чего, как не с него, зачахла старуха. Аптекарь-то, вишь, и говорил, что будет оно действовать исподволь, да только уж что-то долго, больше полугода. Коли еще неделю протянет – пиши пропало. Все этим щенкам достанется. Бриллианты мне, ишь облагодетельствовала, старая карга. Шалишь, все приберу к рукам, околеешь, на днях околеешь».
Лицо ее исказилось адскою злобою, и она гневно крикнула кучеру:
– Пошел, что ползешь, точно с покойником!
Кучер, который даже весь вздрогнул, как бы ощущая на своей спине удары палок, усердно стал погонять лошадей и вскоре сани Салтыковой въехали в ворота ее роскошного дома. По приезде домой, Дарья Николаевна прошла к себе, а затем направилась на половину мужа. Подходя к его кабинету, она замедлила шаги и подошла к двери на цыпочках.
Из кабинета доносился голос Фимки, что-то говорившей Глебу Алексеевичу; ответов его, произносимых тихим голосом, не было слышно. Салтыкова остановилась около двери, простояла несколько минут, также тихо отошла прочь и вернулась в свой будуар. Будуар этот был отделан роскошно, с тем предупредительным вниманием, которое может подсказать лишь искренняя любовь. Каждая, самая мелкая вещь его убранства носила на себе отпечаток думы любящего человека о любимой женщине.
И на самом деле, много хороших часов провел Глеб Алексеевич Салтыков, создавая для своей будущей молодой жены это гнездышко любви, конечно, не без значительной доли эгоистического чувства, сосредоточенного в сладкой мечте осыпать в нем горячими ласками, избранную им подругу жизни. Мечты его были, как мы знаем, разрушены, и он не любил эту комнату и за последнее время избегал входить в нее.
Для Дарьи Николаевны она была комната как комната. С первых же дней брака она заставила ее окна, на которых были дорогие гардины, банками с соленьями и вареньями, для домашнего обихода, так как более крупные запасы хранились в кладовых. Эта профанация «гнездышка любви» до боли сжала еще не разочаровавшегося в жене сердце Глеба Алексеевича, но он не подал виду и не сказал жене ни слова. Да она и не поняла его. Ей не дано было в удел тонкое чувство и уменье понимать в других его проявление. В убранстве комнаты она не прочла думы ее убиравшего.
– Тебе нравится, Доня? – ввел ее в готовый будуар Салтыков, еще будучи женихом.
– Да, ничего, только, кажется, холодна эта комната…
– Почему? – воззрился на нее Глеб Алексеевич.
– Да печи нет…
– Как нет, но она закрыта драпировкой.
– И к чему это, ведь так и спину погреть нельзя.
– Можно снять, – упавшим голосом сказал Салтыков, пораженный такою оценкой убранства комнаты, над которым он думал столько времени в которое вложил, как ему казалось, столько изобретательности и вкуса.
– Нет, зачем же, оставь так, там видно будет.
Вступив в дом хозяйкой, Дарья Николаевна не преминула, однако, снять драпировку, и изразцовая печь белым пятном выпятилась наружу, внося в убранство комнаты бьющую в глаза дисгармонию. Глеб Алексеевич, увидев разрушение дела не только своего ума, но и чувства, даже побледнел, и до крови себе закусил губу, но не сказал ни слова, как не сказал и потом, когда на окнах появились банки и бутылки. Тогда он сделал это из чувства деликатности любящего человека, но потом понял, что все равно его бы не поняли, что его слова были бы «как стене горох», по словам русского присловья.
– Не мечите бисера перед свиньями, да не попрут его ногами! – вспомнилось ему.
В этот-то будуар и прошла Дарья Николаевна. Она стала ходить из угла в угол, но думы ее были все еще всецело сосредоточены на Глафире Петровне.
– Нет, теперь умрет… Может сегодня пришлют сказать, а может завтра, приехав к ней, в живых ее не застану.
Мысль ее перенеслась на мужа и на Фимку, которая, как она знала, находилась в его кабинете.
– Эта доканает! – вслух подумала она с выражением злобного удовольствия на ее красивом лице, становившемся при таком выражении почти страшным, именно благодаря этой красоте линий, с ним далеко не гармонирующей.
«Однако, довольно с них, намиловались, чай», – решила она, и подойдя к сонетке, сильно дернула ее.
– Опять пятно на переднике, – накинулась Дарья Николаевна на вошедшую горничную, и полновесная пощечина свалила с ног миловидную блондинку Катю – так звали служанку.
Последняя не пикнула, быстро поднялась на ноги и стояла в ожидании приказания или еще другой пощечины.
– Позвать сюда Фимку! – крикнула Салтыкова. – Пошла вон, перемени передник.
Катя не заставила себе повторять приказания и быстро выскочила из комнаты. Дарья Николаевна уселась на диван. Не прошло нескольких минут, как в будуар вошла Фимка, которую остальная прислуга величала в глаза Афимьей Тихоновной, а за глаза «Дашуткиной-приспешницей», а за последнее время «барской барыней».
– Ну, костлявый-то наш, что там делает?
– Читали мне книжку и потом разговаривали…
– Читал. Что он тебе читал?
– Да я, признаться, поняла-то, барыня Дарья Миколаевна, из пятого в десятое, про любовь что-то…
– Про любовь, – усмехнулась Салтыкова. – Ишь ведь, на ладан дышет, а про любовь…
– А разговаривали что?
– Да так, из пустого в порожнее переливали…
– Ой ли, не хитришь ли, девка; смотри, коли я тебя к нему допустила занимать его, так каждоминутно могу и за косу вытащить, да на конюшню, зарок-то не бить тебя и нарушить можно, да и сама бить не стану, прикажу, слово-то свое, пожалуй, и сдержу.
– Ваша барская воля, – произнесла почтительно Фимка, но при этом так сверкнула глазами на Дарью Николаевну, что та сразу понизила тон.
– Что моя воля по всем, это я с измальства знаю, да и тебе это ведомо. Я напредки говорю только. Ты тоже не очень ублажай его да ходи за ним. Нужен он нам до поры до времени, а там – хоть и в могилу самый раз. Я к тому говорю, может мысль в твою башку запала, его вызволить и самой барыней сделаться, так ты этого не дождешься.
– И в мыслях этого нет у меня, Дарья Миколаевна, кажись, не вам бы говорить, душу свою для вас не жалею, а вы ни весть, что думаете…
– Ну, пошла, поехала, душу… В нас, вон мужики гутарят, в бабах, и души нет, так, пар один, как в кошках, – засмеялась Салтыкова.
– Перед богом-то и нам, бабам, отвечать надо будет, – как бы про себя, тихо сказала Фимка.
Дарья Николаевна не слыхала или сделала вид, что не слышит этого замечания.
– А старая-то карга все живет! – переменила она разговор.
– Еще протянет…
– Типун тебе на язык… Я ей сегодня бултыхнула-таки, в склянке-то всего на донышке снадобья осталось…
– Да ведь он так и говорил, что своею, как бы, смертью умрет…
– Говорил, говорил, – передразнила ее Салтыкова, – своею как бы смертью; да скоро ли? Вот уже два года я с нею, подлою, маюсь… Кажется своими бы руками задушила ее, а ластюсь, улыбки строю… Надоело…
– Да ведь и богата же она!
– Завещание писать хочет. – Ну!
– Сегодня говорила, мне бриллианты да камни самоцветные отказывает… Говорит на сто тысяч.
– Расщедрилась…
– Именно… Через неделю назначила… Мне велела беспременно быть при этом… Чай, недели-то не проживет…
– А слаба?
– Хуже не надо… Третий день ног не таскает, лежит…
– А дохтур лечит?
– Лечит-то лечит, только я надысь его спрашиваю: что и как?
– Что же он?
– Да говорит: «В толк я эту болезнь не возьму, вероятно, старческая немочь».
– Угадал в точку! – усмехнулась Фимка.
– А отчего же у нее жажда такая? – это я-то спрашиваю, для отвода глаз.
– Ну?
– А это, говорит, от желудка… Угадал, нечего сказать, мастер своего дела. Я чуть ему в лицо не фыркнула…
Дарья Николаевна замолчала и сидела, задумчиво глядя на стоявшую перед нею Фимку.
– Вот теперь и задача, – произнесла она.
– Протянет ли неделю? – догадалась «Дашуткина-приспешница».
– Коли дотянет, так все пропало… Даром только потратилась.
– Навряд протянет, – утешала ее Фимка.
– На днях я ей последнее волью… Авось скорей подействует.
– Я поспрошаю его…
– Поспрошай… Сегодня же сбегай… Ты ведь рада-радешенька милого дружка повидать… – не удержалась, чтобы ядовито не заметить Салтыкова.
– Я хоть и не пойду, ваша барская воля, – отвечала Фимка.
– Иди, иди, опять ощетинилась… Вот недотрога стала, видать сейчас, что «барская барыня», слова нельзя сказать…
– Я что же, я ничего…
– То-то ничего… Ступай себе… Барина ублажай… Пусть последнее-то время покуражится… Тоже скоро за тетушкой отправится… Веселей вместе-то им будет… Ха-ха-ха! – залилась злобным смехом Салтыкова.
В глазах Фимки блеснул на мгновенье огонек злобы, но она, видимо, сдержала хотевшее сорваться с языка слово.
– Так я пойду туда, – сдавленным шепотом произнесла она.
– Иди, иди… Поспешай… Фимка вышла.
Несмотря на то, что вернувшаяся Фимка в тот же вечер обнадежила Дарью Николаевну, что тетушка Глафира Петровна не протянет и недели, даже, если ей не дать остатков зелья, Салтыкова при посещении генеральши на другой день, хотя и нашла ее слабой, но, видимо, сильный организм старухи упорно боролся со смертью, защищая от нее каждое мгновение жизни. Старушка в начале визита бодро вела беседу со своей ненаглядной Донечкой и лишь несколько времени спустя впала в полузабытье. Жажда продолжала одолевать ее, и Дарья Николаевна два раза давала ей пить холодный сбитень, но удержалась вливать в него, находившееся у нее в руках, снадобье.
Прошло пять дней, а Глафира Петровна была все в том же положении; даже были часы, когда она казалась бодрее. В один из этих дней, совершенно смущенная неуспехом своего страшного дела, Дарья Николаевна влила остатки зелья в поданное Глафире Петровне питье, но и это оказалось безрезультатным.
Известие о смерти генеральши не пришло к ней в этот день, а при посещении больной наутро, она не нашла даже изменений в ее положении. Это окончательно взорвало молодую Салтыкову.
«Вот так старуха, железная!» – мысленно рассуждала она, сидя у постели больной.
Последняя была, однако, слабее, чем в прежние дни, хотя говорила и рассуждала здраво. На следующий день должно было состояться написание завещания. Если Глафира Петровна будет в таком состоянии, то это совершится беспрепятственно, и генеральша подпишет бумагу, столь неприятную для Дарьи Николаевны.
«Что делать? Что делать?» – восставал мучительный вопрос в голове молодой Салтыковой.
«Может быть, сегодня кончится!» – мелькнула уже в ее уме сладкая надежда.
С этой надеждой в своем незнающем жалости сердце она уехала из дома больной. Тревожно провела она этот вечер, в нетерпеливом ожидании известия о смерти тетушки Глафиры Петровны.
Но прошел вечер, прошла ночь, проведенная Дарьей Николаевной без сна, а известия не приходило. Тетушка, следовательно, была жива.
Дарья Николаевна встала ранее обыкновенного и ранее, чем в предшествовавшие дни, поехала к генеральше Салтыковой. Лицо молодой женщины было мрачнее тучи, а в зеленых глазах был отблеск стальной решимости.
– Что тетушка? – спросила Дарья Николаевна у попавшейся ей на встречу, вышедшая из спальни, Софьи Дмитриевны, той самой бедной дворянки, которая исполняла при генеральше секретарские обязанности.
– Как-будто бы ей немного лучше, – отвечала та.
– Лучше… – глухим голосом повторила Дарья Николаевна, но тотчас добавила: – Вы не поверите, как я рада, я так измучилась за ее болезнь…
Софья Дмитриевна ничего не ответила, и во взгляде, брошенном ею на молодую Салтыкову, последняя прочла, что та ей не верит.
«Погоди, подлая, пойдешь по миру…» – мысленно отправила Дарья Николаевна пожелание по адресу Софьи Дмитриевны и, смерив ее с головы до ног презрительным взглядом, вошла в спальню больной.
Софья Дмитриевна повернула в коридор и скрылась, проворчав на ходу:
– Душегубица!
Глафира Петровна встретила вошедшую Дарью Николаевну радостной, хотя и слабой улыбкой. Она, действительно, выглядела куда бодрее, чем накануне.
– Как я рада, Донечка, что ты пораньше нынче приехала, люблю тебя послушать, поболтать с тобою… Еще часа два осталось до назначенного часа… Я ведь, кажется, назначила в двенадцать?
– Да, в двенадцать, – ответила Дарья Николаевна, наклоняясь к больной и целуя ее руку, причем последняя, по обыкновению, погладила ее по голове и поцеловала в лоб.
Опустившись на стоящий возле постели стул, молодая Салтыкова взглянула на часы. Они показывали четверть одиннадцатого. До съезда приглашенных быть свидетелями при завещании и прибытии священника церкви Николая Явленного – духовника генеральши, оставалось даже менее двух часов. Кто-нибудь мог приехать и ранее.
– А что же Глебушка? – спросила Глафира Петровна.
– Глебушка лежит, ему нынче что-то неможется сильней обыкновенного… Я и сама не придумаю, что с ним, уж кажется, как с сырым яйцом с ним нянчаюсь…
– Знаю, знаю тебя, сердобольную…
– Просто сердце все изболело на вас да на него глядючи…
– На меня-то что… Я уже не нынче-завтра прощусь с вами, а его ты мне выходи, он мужчина молодой, здоровый, его болезнь не сломит, поломает, поломает, да и оставит… Умирать ему рано.
– Кто говорит, милая тетушка, кому умирать пора, никому, не только ему, и вам-то рано…
– Нет, мне пора… Уж так я за эти полгода измаялась моей болезнью, что и отдохнуть хоть в могилке охота…
– Что вы, дорогая тетушка, не говорите… Поправитесь, еще каким молодцом будете…
– Не утешай, Донечка, сама не веришь в то, что говоришь.
Дарья Николаевна смутилась. Хотя эту фразу уже не раз говорила ей больная, но именно в этот день ее нечистой совести послышался намек в этих словах. Но она быстро овладела собой и сказала:
– Что вы, как не верю?..
– Да так, видишь, чай, меня; ведь ни рукой, ни ногой уже пошевельнуть не могу… Дай только Бог силу завещание написать, умру тогда спокойно… Благодарение Создателю, память у меня не отнял… Нынче даже голова свежее, чем последние дни… Он это, Владыко, послал мне просветление для сирот… Подписать бы бумагу-то, тогда и умереть могу спокойно… Тебе их оставляю, на твое попечение… За них тебя Господь вознаградит и мужу твоему здоровье пошлет… Глебушка их тоже не оставит… Знаю и его – ангельская у него душа.
Старушка говорила вес это слабым, прерывающимся голосом и, наконец, утомившись, замолкла. Молчала и Дарья Николаевна. Густые тени то набегали на ее лицо, то сбегали с него. Она сидела за светом, а потому Глафира Петровна не могла заметить этого, да к тому же, за последнее время она стала плохо видеть.
Часы уже приближались к одиннадцати. Генеральша, отдохнув, снова заговорила:
– Сегодня вот чувствую себя немного лучше, правой рукой двигаю хоть куда, лежу все и упражняюсь.
Она, действительно, время от времени делала правой рукой движение. Молодая Салтыкова с блеснувшим на мгновение гневом в глазах посмотрела на эту руку, от которой через какой-нибудь час, зависело лишение ее громадного состояния. Глафира Петровна продолжала слабым голосом:
– И глупа же я была, боялась написать ранее завещание, думала, как напишу, так и умру, и теперь вот на неделю отсрочила; если бы не святая воля Его, Заступника сирот, может быть, и не довелось бы не обидели, но ведь и вы под Богом ходите, неровен час, остались бы они и без пристанища, без крова…
Дарья Николаевна молчала. Лицо ее передергивала нервная судорога. Часы показывали уже четверть двенадцатого. Вот раздастся звонок и явится кто-нибудь из поспешивших приглашенных. Тогда все кончено!
Генеральша, видимо, утомилась от беседы и лежала молча, время от времени двигая пальцами правой руки. Дарья Николаевна вскочила и стала быстро ходить по комнате. Глафира Петровна широко открыла глаза и смотрела на нее.
– Что с тобой, Доня? – спросила она.
Молодая Салтыкова вздрогнула и подошла к больной.
– Ничего, милая тетушка, сидела дома, сидела в санях, ну просто ноги и отсидела.
– А-а!
Снова наступило молчание. Прошло еще пять минут.
– Пить!.. – тихо произнесла генеральша.
Дарья Николаевна, как и в предыдущие дни, налила в кружку холодный сбитень и подала больной. В напитке не было снадобья. Не было его и у Дарьи Николаевны.
«Вышло все!» – мелькнула в голове молодой Салтыковой мысль сожаления.
Глафира Петровна с прежней жадностью выпила питье.
– Поправь мне подушки… Я лягу повыше… Сейчас, верно, будут все… Который час?
– Половина двенадцатого…
– Через полчаса, значит… Они все будут аккуратны на мою просьбу…
Дарья Николаевна стояла над больной, как бы окаменевшая. Из ее слов она только уловила и поняла роковую для нее фразу: «сейчас будут все». Она позабыла даже о просьбе больной поправить ей подушки.
– Поправь же мне подушки, Доня, или позови, чтобы пришли поправить… Что с тобой?..
Молодая Салтыкова очнулась.
– Ничего, дорогая тетушка, ничего… Мне что-то самой неможется.
– И не мудрено, сиделкой бедную сделали, от больного мужа к больной тетке… Поневоле заболеешь… Ты себя побереги… Посиди дома денек, другой… За ним и Фимка походит, а ты отдохни… Так позови…
– Зачем, я сама вам все устрою… Позвольте.
Она наклонилась над больной и взялась за верхнюю подушку, но вместо того, чтобы только несколько подвинуть ее, она вырвала ее из-под головы Глафиры Петровны.
Голова старушки упала на следующую и закинулась назад.
– Пора! Пора! – прошептала Дарья Николаевна и, положив подушку на лицо больной, навалилась на нее всем своим грузным телом.
Больная не вскрикнула, да и не могла вскрикнуть, раздался лишь через несколько времени чуть явственный хрип. Молодая Салтыкова продолжала лежать грудью на подушке и надавливала ее руками. До чуткого ее слуха долетел звонок, раздавшийся в передней. Она вскочила, сняла подушку.
На постели лежал труп Глафиры Петровны Салтыковой. Лицо ее было совершенно спокойно, точно она спала, и лишь у углов губ виднелась кровавая пена. Дарья Николаевна отерла ее простыней и, приподняв мертвую голову «тетушки-генеральши», быстро подложила под нее подушку, затем бросилась к двери с криком:
– Люди, люди!.. Кто там!
Почти у самого порога двери встретился с нею прибывший первый из приглашенных быть свидетелем при завещании. Это была та самая «власть имущая в Москве особа», которая дала роковой совет покойной Глафире Петровне не противиться браку ее племянника с Дарьей Николаевной и самой посмотреть ее.
– Что, что случилось? – спросила «особа».
– Тетушка скончалась, ваше превосходительство, – с рыданием отвечала молодая Салтыкова.
– Когда?
– Только что сейчас, и как умерла внезапно… За минуту мы с ней говорили… она с нетерпением ждала приглашенных и вдруг захрапела и отошла.
– Без покаяния…
– Увы, священник еще не приходил… Она хотела исповедоваться и приобщиться после подписания завещания.
– Бедная, бедная, не дожила, какого-нибудь часа не дожила. «Особа» вошла в спальню, в сопровождении горько плачущей Дарьи Николаевны, и троекратно преклонила колена перед телом вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой.