Милостивый государь Виссарион Григорьевич!
Поверьте, что от искреннего сердца благодарил я вас, читая ваше письмо, благодарил и за то, что ваша благосклонная рука потрепала лавры старика[135]. Чувствую, как сильно устарел я, но все еще кипит сердце на дело правды, и если я могу только чем быть полезным – готов служить вам. Дайте только мне еще немного отдохнуть от болезней душевных и телесных. Повторяю благодарность мою за ваш приятный подарок, и верьте, что я есмь и буду с совершенным почтением ваш, милостивого государя, покорнейший слуга
Н. Полевой.
Апреля 26 дня 1835 г. Москва.
Милостивый государь Виссарион Григорьевич!
Беда не велика[137], только бы годилось вам. Касательно двух других предметов, приятель мой оба начал их[138], но – повремените немного. Столько хлопот и занятий. Как нарочно, все болен, и ко всему прочему другому прибавилась неожиданная деятельность Мануфактурного Отделения, где теперь новый начальник, граф С. Г. Строганов[139]. Он хочет соединить просвещение с промышленностью. Как отказаться от ласкового привета? Посмотрим и между тем не забудем и того, что обещано, только повремените маленько.
С истинным почтением и совершенною преданностью есмь и пребуду ваш, милостивого государя, покорнейший слуга
Н. Полевой.
19 сентября 835 г.
Милостивый государь Александр Иванович!
Зная, как всегда любил и уважал я вас, вы поверите искренности слов моих, когда я скажу, что сердечно обрадовался, получив письмо ваше. Добрая весть эта была подарком для меня. Слава богу, что вы уцелели, что вы не упали духом, что вы продолжаете занятия ваши, что можно иногда перекликнуться с вами. Бодрствуйте, любезнейший Александр Иванович! Время драгоценнейшее лекарство на все. Будем опять вместе[141], будем опять философствовать, с тою же бескорыстною любовию к человечеству, с какою философствовали некогда. Наперед всего, вы простите меня и не причтите мне в вину долговременное медление мое отвечать на уведомление ваше. Причиною была полуожиданная-полунечаянная поездка моя в Петербург, отнявшая у меня почти месяц, а потом тма мелких забот и нездоровье мое по возвращении; не поверите, сколько различных досад и неприятностей перенес я с тех пор, как мы не виделись, моральных и физических. Москва так надоела мне, что, может быть, я решусь совершенно оставить ее; по крайней мере, нынешнее лето, с июля месяца, я проживу в Петербурге. Если уж надобно, неволя велит продолжать мне мою деятельность, то надобно продолжить ее в Петербурге, который, как молодой красавец, растет и величится на счет Москвы, стареющей и дряхлеющей во всех отношениях. – Но что в будущем – ведомо только богу, а пока я в Москве, прошу вас писать ко мне, когда вздумаете и что вздумаете. Мне приятно сделаться и посредником вашим с журналами и публикою, если вы захотите входить в какие-нибудь с ними сношения. Статью вашу о Гофмане[142] я получил. Мне кажется, вы судите об нем хорошо и верно, но если вы хотите дать публичность этой статье, то примите мой дружеский совет: ее надобно подправить в слоге, весьма небрежном, и необходимо, прежде цензуры, исключить некоторые выражения. Кроме того, что без этих поправок статья может навлечь на вас неприятности, положим, хоть журнальные, спрашиваю: к чему эти выражения? Дело в деле, а не в них. Если вы доверите мне, я охотно приму на себя обязанность продержать над статьею вашею политическо-литературную корректуру и потом отдать ее в какой угодно журнал. Без вашего позволения приступить ни к чему не смею и, право, не советую без поправок посылать другому. Верьте, что я желаю вам всякого добра, как родному, уверенный притом, что настоящее положение ваше продолжаться долго не может, если вы будете сколько возможно осторожнее во всех отношениях. Верю, что вы можете быть в состоянии оскорбленного и раздраженного человека, но кто из нас переходил путь жизни без горя и без страданий? Слава богу, если они постигают нас тяжелым опытом в юности. А как изменяются потом в глазах наших взгляды и отношения на все нас окружающее. – Великий боже! я сам испытывал и испытываю все это, а мне только еще сорок лет. Расстояние между мнениями и понятиями 20-ти и 40-летнего человека делит бездна.
Братец ваш[143] рассказывал мне, что вы принялись за географию, за статистику[144] – дело доброе! Жаль, что по исторической части сторона ваша совершенно бесплодная. Об ней можно сказать одно: жили, а кто жил и зачем жил, бог весть. Впрочем, если бы что открылось любопытное, пожалуйста, сообщите мне. Русская история сделалась моею страстью. Я охотно готов сообщить вам исторической пыли сколько хотите. История теперь и кстати. Кажется, что вся литература наша сбивается на задние числа.
Адрес мой теперь: в Москве, под Новинским, в Кудрине, в приходе Девяти Мучеников, в доме Сафронова. Буду ждать писем ваших, и в ожидании всегда сохраняю к вам чувства совершенного почтения и преданности, с коими был и есмь ваш усердный и преданный
Н. Полевой
25 февраля 1836 г. Москва.
Прилагаю все желаемое при сем, любезнейший Виссарион Григорьевич, только Вронченки[146] нет – черт знает, куда задевалась – у меня был экземпляр, я точно помню, но, верно, кому-нибудь отдал и забыл, что со мной беспрерывно случается. Думаю, впрочем, что у Н. Н. Глазунова[147] или где-нибудь достать можно. Пошлите к почтеннейшему нашему (Ратькову[148]). Он достанет тотчас. Скажите, что я прошу его с моей стороны и что это очень нужно. А лучше напишите записочку к брату Ксенофонту[149] об этом, чтобы достать.
Сегодня был у меня англичанин Бенкс. Он в восторге от Мочалова и говорит, что удивительно игра его походит на Кинову[150], которого он видал в Лондоне. Есть же сочувствие между душами? Мочалов как угадал игру Кина? Это любопытно.
Ваш Н. П.
8 февраля 1837. Москва.
В субботу вечером, третьего дня, получил я письмо ваше, от 1-го февраля. Вчера воскресенье, и отвечать я не мог. Спешу теперь уведомить вас, любезнейший Осип Иванович, об этом и о том, что если бы я ненавидел вас, то помирился бы с вами и полюбил от последнего письма. Оно делает честь человечеству, оно прекрасно, оно излилось из сердца, и вы приобрели на меня великие права этим письмом. Из души, чуждой доброму и прекрасному, такие слова не вылетают. Вы возлагаете на меня тяжелую обязанность – написать о Пушкине[153]. Мы пишем хорошо, когда искренние чувства уже укладутся в глубине души, тяготят ее там и требуют исхода. Но пока они безотчетно тревожат нас, – работе еще не время, и человек тогда молчит. Таково мое положение теперь в отношении к покойному поэту. Смерть его поразила меня. Давно не плакал я так горько, как услышавши об его смерти. Ваше письмо умножило грусть мою. Но – я хочу писать и исполню ваше требование, как смогу; точно – писать надобно, как умеем, как сможем, но – писать надобно. Немедленно принимаюсь я и тотчас пошлю к вам, что напишется. Рассмотрите присланное и, если оно будет годиться, напечатайте, а не то, ради бога! в печь и только. Будьте здоровы и веселы и верьте истинному уважению и преданности, с какими есмь и пребуду ваш усердный
Н. Полевой.