Но я забылся, пишу, пишу – не имею сил прочесть написанного, но чувствую, что я до сих пор говорил только о себе. Неужели я так самолюбив? Неужели мое «я» так любопытно? Но я хотел раскрыть себя перед Бестужевым– пусть он любит или ненавидит меня, зная хорошо. Но – еще несколько слов: не написал ли я, что я не люблю людей? Это клевета на себя! Не сказал ли, что они никуда не годятся, что я их ненавижу, презираю? Это клевета на них! Они – глина и бог; но бог в каждом из них есть; в руде каждого человека хоть крупинка чистого золота всегда сохраняется. Не слишком ли много мы от них требуем? Зачем спрашиваем у каждого, чего должно спрашивать только у избранных? Чувствую, что на меня находит мой добрый стих…
Мысль о вас отравляет его в эту минуту… Милый Бестужев! Послушайте, – чувствуете ли вы свое перерождение, чувствуете ли, что ветхий Адам свалился с вас, как чешуя с глаз Савла[97], при громе бедствий и буре страданий, вами испытанных? Разгадайте, узнайте эту светлую идею и дорожите жизнью, дорожите собою! Уже десять лет я вас знаю. Какое сравнение между тем вихренным Бестужевым, которого видел я некогда в шуме Петербурга, и Бестужевым, который писал «Письмо к Эрдману» [98] с Лены и с Кавказа. Но вот где он, этот Бестужев, – в письмах ко мне! В этой драгоценности, которую будут читать и плакать через несколько веков. Только тем, которые прошли, узнали тяжкую школу бедствий, так чувствовать и мыслить. Сличаю себя с вами – какая разница, какое расстояние! Не знаю, что такое беспорядочное, нестройное вижу в себе, и какая гармония, какая светлость, какая ровная сила в Бестужеве! Ваша поэзия не имеет нужды в стихах, даже в словах – сказал бы, если бы другие без слов могли понимать ее. Вам тяжко, милый мой Александр Александрович, тяжко физически, но – иногда приходит мне в голову: не все ли прекрасное есть молитва от демона земли или вопль страдающих в когтях этого демона? Гете говорил, что он сошел бы с ума, если бы не написал «Фауста». Какая задача для решения! Мне думается, мне мечтается, что Бестужеву не суждено погибнуть за Кавказом, что ударит час соединения его со мною, что минута мира возвратит его нам. – Ах! Я готов бы молиться не только богу, но, как Гальба[99], искать алтарей новых богед и их утруждать моею мольбою! До тех пор, ради всего великого и прекрасного, храните себя – вы сами храните, а бог не погубит безвременно ни такой души, ни такой головы. Знаете ли, что все узнают каждую вашу строчку? Западает ли она в болото «Тифлисских ведомостей», садят ее в помещичий огород Греча[100] или является она в «Телеграфе» – все равно: она узнана и оценена! Вот тут-то и является в каждом нечто божественное. Ведь есть же нечто, сказывающее другим: «Это гений Бестужева!» Ваш «Белозор» [101] – прелесть неоценимая. Никогда Ирвинг[102] не казался мне так спел и сочен. «Ужасное гаданье» [103] – создание глубокое и высокопоэтическое. Еще не принимался я за «Аммалата-Бея» [104] – для чего? Берегу, когда мне будет или слишком тяжко, или очень хорошо. Тогда или украшу им час скорьби, или увеличу им минуту радости. Так читаю я Шекспира и Байрона. И вы упоминаете о пересылке «Аммалат-Бея» к Гречу? Послушайте, – это было в последний раз и в первый – и более никогда уже я от вас я этого не услышу? Не правда ли? Если бы можно было, я не позволил бы в страницах Греча являться ни одной букве Марлинского.
Но на сей раз довольно. Читайте, судите меня, браните или хвалите. – Кто сам себе не отдает в себе отчета, перед кем загадка бытия запутывается тем более, чем более идет он по пути жизни, – чем тому оправдываться, что сказать…
Это письмо писал я к вам в три приема и так буду отныне делать. Моя исповедь, биография, все, что пробегает в голове, решаюсь я отныне ежедневно записывать на листочки бумаги и эти записывания по прошествии каждой недели или двух посылать к вам – это будут мои письма к вам; иначе не могу, и вы будете по полугоду не получать ни одного слова. Сесть с тем, чтобы писать письмо к вам – я не в силах, я задохнусь на другой страничке…
Несколько хозяйственных слов. Все, что вы заказывали, было посылаемо и посылается к вам. Только патранцов или дудочек нельзя было заказать, потому что здесь все обязаны подпискою не делать ничего подобного без спроса правительства – следственно: игра не стоила свеч. И еще помню, что не послана доныне материя на какое-то черкесское одеяние. Вы забыли написать, сколько аршин ее надобно, а по названию никто не мог здесь растолковать, что это: куртка или огромный халат.
Пишите, заказывайте – все исполнено будет. Между тем я еще у вас в долгу и давно бы послал к вам мой долг, но – как это сделать? Можно ли по обыкновенному вашему адресу? Боюсь повредить вам даже и неумышленным поступком. Уведомьте.
Посылаем вам при сем «Notre Dame de Paris» [105] В. Гюго – произведение, изумившее Францию. В два месяца вышло этой книги шесть или семь изданий. Не предупреждаю суда вашего и потом скажу мое мнение.
Кланяйтесь Ивану Петровичу[106]. Ему собственно отдельная книга.
Ваш всегда Н. Полевой.
По 25-е сентября 1831 г. Москва.
Милостивая государыня Елена Александровна!
Спешу отвечать на письмо, которым почтили вы меня от 14-го января, и благодарить вас за присылку экземпляра сочинений братца вашего. Напрасно только вы говорили мне как литератору и журналисту: когда речь о Марлинском, все сии отношения в сторону и прошу вас относиться к душе моей и к моему сердцу: тут его место как литератора и человека. После сего, если я и не имею чести быть вам лично известным, вы можете поверить, что я готов сделать все, что только будет полезным для вашего братца и что состоит в моих силах и возможности.
Совсем не знал я, что печатание и издание производится вами[109]. Я полагал, что распоряжение всем этим принял на себя Н. И. Греч. Если бы мне прежде было это известно, то я осмелился бы предложить вам мои советы, которые послужили бы к совершенству книги. Так, например, можно бы поместить в ней еще несколько статей: письмо о Кавказской стене, о битвах с Казы-Муллою[110], статью, бывшую в «Живописце», и перепечатать «Поездку в Ревель». Впрочем, и в настоящем виде книга составляет истинную драгоценность, равной которой не скоро дождется русская публика. Посему думаю я, что, несмотря на притеснения господ книгопродавцев, издание у вас не залежится. Несмотря на сие, позвольте мне вам посоветовать, что, если книгопродавцы соглашаются взять у вас все издание оптом, с некоторою уступкою, примерно 30 %, то вам лучше отдать им. В таком случае они не только вредить не будут, но употребят со своей стороны все средства сбыть скорее и чрез то доставить способы печатать вновь. Если сочинения Булгарина печатались два-три раза – я откажусь писать и готов поломать чернильницу и разбить ее, если Марлинский не выдержит трех изданий. Злонамеренность и благонамеренность журналиста, мне кажется, бессильны перед дарованием, столь сильным, прекрасным и поставленным при том судьбою в особенные обстоятельства. Поверьте, что глупого и пристрастного суждения, какое изъявил г-н Воейков[111] в своем «Инвалиде», никто не может читать без смеха и негодования. В «Телеграфе» будет посвящена Марлинскому большая отдельная статья[112]. Между тем, мне желательно б было сделаться немного хотя полезным в самой продаже. Не угодно ли будет вам выслать экземпляров сто или двести для сбыта по комиссии при конторе «Телеграфа» в Москве? За продажу их никакой – комиссионной – платы взять я не согласен, а деньги будут доставляться из конторы по мере выручки, куда вы укажете их высылать. Если вам будет угодно на сие согласиться, то благоволите немедленно отправить экземпляры через контору дилижансовых транспортов на имя мое, в Москве, в контору «Телеграфа».
Заняв почти все письмо деловыми расчетами и предположениями, позвольте мне хотя окончить его уверением снова в постоянстве чувства моего к братцу вашему. Предоставляю времени оправдать слова свои в глазах ваших. Братец ваш, я уверен в этом, во мне не сомневается и хорошо меня знает.
С истинным, глубоким почтением и совершенною преданностию честь имею пребыть вам, милостивая государыня, покорнейший слуга
Николай Полевой.
Января 23 дня, 1833 года. Москва.