bannerbannerbanner
полная версияМежду топких болот

Никита Королёв
Между топких болот

Он вывел их на пустырь, где горело раскидистое дерево. Люди, как загипнотизированные, смотрели на полыхающее огниво. У самого ствола, согнувшись, стоял мужчина с ободранными руками и закопченным лицом. Он тяжело дышал и щурил слезящиеся глаза, глядя с презрением на языки пламени. Так смотрят на хищника, проредившего племя и уходящего в ночь. Дерево агонизировало. Из широкого, объятого пламенем дупла, вместе с клубами дыма, вырывались душераздирающие визги. Дупло сияло, как адская печь. Но было в этих визгах и какое-то леденящее кровь упоение. Сашу передернуло. И было кое-что еще. Кажется, помимо ужаса, в глазах собравшихся дрожал голодный блеск.

Новый день дал новую смертность.

Проснулся Саша позже обычного, когда солнце уже припекало их скромное пристанище. Кузьма еще спал. Измотанные, оба вчера поздно уснули. Ночью было холодно, и Саша укрыл ноги берестяными вениками, нагретыми на костре. Вокруг летало как-то слишком много мух. Саша проследил за одной. Она вилась у его головы, а потом присела на веник и поползла через веточки. Саша сдернул веники с ног. Эхо от его крика еще долго гуляло между деревьев по всему острову. В бежево-зеленых ранах с клубничного цвета серединой копошились толстые белые личинки.

К вечеру поднялась температура и началась лихорадка. Кузьма понимал, что народной медициной тут не поможешь.

Вокруг вилась назойливая мошкара. Лес гнулся под шквалами ветра, трясся под хлеставшим дождем и выл на полную луну. Рука с ножом потянулась ко рту. Зуб захрустел и взорвался болью. По лбу заструился пот, тело прошиб липкий озноб. Этот хруст, казалось, гулял прямо в мозгу. Нож соскочил с зуба и чуть было не вонзился небо. Рот заполнил соленый вкус крови. Зуб, как разворошенный осиный улей, жужжал и жалил всю челюсть. Глаза заливал пот, сквозь него бледная луна танцевала размытыми бликами. Наконец зуб поддался и закачался. Тогда рука наложила на зуб тканевый лоскут, зажала пальцами и потянула. Зуб из последних сил сопротивлялся. Боль вгрызалась в мозг голодными крысами, сжирая остатки рассудка. Кровавые слюни сползали по шее. Тканевый лоскут терся о зуб со стекольным скрипом. Рывок – и зуб с хлюпаньем вышел из десны. Плавая в лужице крови на дрожащей ладони, он подмигнул золотым глазком, освещаемый призрачным светом луны.

Саша жался к костру, сотрясаясь от озноба. Огонь пригибался под шквалами ветра к земле, поленья дымились и шипели на холодный дождь. Сон был болезненно прерывистым. И видел Саша наяву причудливые отголоски сна, а во сне – тусклый отблеск яви. Видения, словно тени, вились перед помутненным взором.

Наш трудовой лагерь находился прямо возле берега широкой полноводной реки. Это не Ока и не Волга, я знаю – люди здесь говорят по-немецки. Но Рейн ли это или Дунай – я никак не могу знать. Но на ее берегу – порт и пришвартованный корабль. Старый, закопченный от времени, но свободно рассекающий речную гладь. Я не видел его из запломбированного вагона на подъезде сюда, да и поезд наш прибыл на платформу уже в самом лагере. Однако же всякий раз, когда мы долбили окоченевшую, с красивым узором инея, землю за колючей проволокой, до нас откуда-то доносилось дуновение прохлады. И это был не просто ветер. Оно приносило с собой едва уловимый запах речной воды. Запах свободы. И тогда я поднимал голову под страхом получить прикладом по затылку и впускал в себя этот дух, становился им. И почти всегда я видел бледный столп пара, растворяющийся в чистом и холодном небе. Он был маяком, указывающим путь к свободе, которую мы боимся, но вожделеем, к которой мы не готовы, но рвемся. В кромешной темноте проще всего себе представить яркий солнечный свет ясного дня. В полной тишине легче всего услышать звуки фанфар. В заточении проще всего себя представить на свободе, даже если эта иллюзия в следующий миг распадется с мучительным треском.

С небольшой группой детей, таких же, как и я, мы захватили контрольно-пропускной пункт лагеря. Но там мы быстро прокололись, когда к посту подошли солдаты. Они увидели пустующее окошко, оглядели комнату (мы спрятались за стеной) и отправились, видимо, выяснять, в чем тут дело. Этого мы не могли допустить. Я высунулся из окошка и шарахнул уходящего солдата кулаком по каске. Исхудавшая рука ударилась об нее так же, как маленькие веточки с шелестом трутся о стекло проезжающей машины. Сопротивление казалось непреодолимым, как при попытке разбить руками надвигающуюся морскую волну. Солдат изумленно оглянулся и бросился на меня, перегнувшись через подоконник. Но я вовремя отпрянул, и он вцепился в воздух, где миг назад была моя рука. Сразу после он заверещал, сообщая тревогу своему напарнику, и они куда-то помчались. Они знают о попытке побега и теперь спешат, чтобы донести эту новость до руководства. Должно быть, подумали, что мы взрослые и что у нас есть оружие. Пока солдаты ушли за подмогой, мы без промедлений решаем пробиться в порт и захватить корабль – единственный путь к жизни. Я иду первым, чтобы разведать обстановку. Пробираясь проселочными, местами расхлябанными дорогами, я выяснил, что прямо у стен лагеря располагается дачный поселок. Ухоженные лужайки, свежескошенная, сочащаяся жизнью трава, опрятные домики в колониальном стиле с приветливо глядящими крылечками. Одна тщательно подметенная дорожка ведет к стеклянной оранжерее с высокой треугольной крышей. Я и раньше видел эту оранжерею. Я пришел из другой эпохи, и это – моя вторая попытка вызволения из лагеря. В первый раз я сбежал один, обошелся без захватов и переворотов. Меня поймали и расстреляли возле этой самой оранжереи, под сенью яблони. Настигли почти сразу – наверное, местные настучали коменданту. При взгляде на оранжерею во мне поселяется уверенность, что тогда, еще в первый раз, я посещал это место в совсем другую эпоху. Вокруг оранжереи стояли совсем другие дома, дощатые и менее аккуратные. Сама оранжерея ничуть не поменялась, но тогда она утопала в дикой зелени, а сейчас одиноко стоит на голой лужайке. Как и тогда, я захожу внутрь. У дальней ее стены растет одна-единственная роза. Ее бардовые бархатистые лепестки напоминали тлеющие угли. Я побежал дальше, в квартал с многоэтажными жилыми домами. Словно бы крыса, которая пытается найти выход из лабиринта труб, я бегал по лабиринтам этажей, коридоров и лестничных клеток. Возле почтовых ячеек со мной заговорила женщина лет сорока, чуть полноватая и с крупным, но аккуратным лицом. Она спросила, как меня зовут. Я ответил – Ганс. Это было первое немецкое имя, которое смогло прийти на ум за позволенные на размышления полсекунды. Я рассказываю женщине о той розе, которую я увидел в городской оранжерее, будто бы мы два соседа, мирно болтающих о том о сем. Выслушав меня, женщина поведала мне историю этой розы. Ее истоки восходят к Елизавете Петровне, российской императрице. Это была роза из личного сада, ее любимая. После смерти императрицы цветок вывезли из страны, но его неувядающая красота очаровывала каждого нового владельца, и где бы он ни оказался, он притягивал тепло и восхищенные взгляды. И сейчас розе досталось главное место в городской оранжерее. Меня ничуть не смутило, что на сегодняшний день ей должно быть уже более двухсот лет. Возникший в голове образ увиденного цветка, такой яркий и незабвенный, сделал этот факт естественным, даже правильным, а его двухсотлетняя история виделась мне вполне правдоподобной. Я поблагодарил женщину и, заслышав шаги тяжелых ботинок где-то на этаже, двинулся к лестнице, постепенно набирая скорость. Шум шагов за мной начал нарастать, но я понимал, что перейти на бег – значит выдать себя окончательно. Я энергично спускался по лестнице, цоканье тяжелых ботов и металлический лязг вызывали ощущение щекотки в затылке. И вот после очередного лестничного марша я украдкой посмотрел через плечо и увидел человека в форме и с винтовкой. Я пропал. Уже в самом подъезде я разминулся со старым дворником, который заносил метлу в подсобку под лестницей. Когда я скорее почувствовал, чем увидел, что рука полицая тянется к шивороту моей рубашки, дворник, оказавшись между нами, отчитал меня: «Что, Ганс, опять на стенах рисуешь?», потом махнул, глядя на человека в форме: «местный шкет…». И старческий голос его чуть дрогнул.

Выскочив на улицу и спустившись по подъездной лестнице, я почувствовал неимоверное облегчение. Уличный воздух разлился по горящим легким, как вода – по иссушенному горлу. Оказавшись в таком уже редком для моего времени дворе, я чувствую исходящий от него дух далекой старины черно-белых снимков за стеклом бабушкиного буфета. Я выбежал на оживленную городскую улицу, оставив позади себя дом, это дряхлое вместилище судеб, очаровавшее меня. Пузырящаяся бледно-зеленая краска на лестничных пролетах. Потрескавшаяся, кирпичного цвета, плитка, ее причудливый узор. Двери квартир, обтянутые клеенчатой материей с набитой под ней ватой. Симметричные линии швов создают объемный узор. И на каждой двери он свой. Где-то складываются целые рисунки из заклепок с гравировкой цветка на них. Дверное искусство.

На улице, скрипящей от напора людских толп, я увидел картину, вызвавшую трепет счастья сродни тому, какое испытываешь, когда приезжаешь на вокзал с полной уверенностью в том, что опоздал на поезд, однако видишь его ждущим у перрона. Я увидел наших мальчишек. Тех, что, казалось, предписали вместе со мной себе смертный приговор, когда решились на бунт. Тех, кто предпочел бы смерть мятежника смерти пленника. И что это? Неужели было правдой то, что я сейчас видел? Они задорно и легко шагали по мостовой. В этой легкости нельзя было распознать скрюченного голодом выпускника концлагеря, нельзя было прочитать ту боль, которой разражалась каждая атрофированная конечность. Один из них шел вприпрыжку, словно парил над улицей, хотя ноги его по толщине немногим превосходили трость дедушки, еле плетущегося где-то в толпе. На каждом из мальчишек вместо тюремной робы красовались рубашки и брюки. И по тому, как свисали рукава, а штанины терлись о брусчатку, можно было предположить, что одежда перешла ребятам от братьев и отцов. Если ты не знаешь о ящике с рабочей формой в административном блоке лагеря. Руководил отрядом какой-то незнакомый мне взрослый. Он же и довершал ранее мелькнувший у меня в голове образ: ребята под руководством школьного учителя выбрались в город на экскурсию, наверняка в музей или в картинную галерею. Доберемся ли мы до корабля? Кто им будет управлять? Взорвут ли нас с берега, или же мы напоремся на подводную мину? То, что будет дальше, перестало казаться хоть сколько-то важным. Они уже победили смерть, хоть и были сейчас в ее лапах.

 

Образы и смутные знамения померкли и растворились, головокружительно мелькавшие картинки замедлили ход, приняли очертания солнечного леса и застыли. Разбушевавшаяся река подсознания влилась обратно в берега.

Из леса вышел Кузьма. В его руках был шприц. Он присел на корточки возле Саши.

– Что это? – сонно спросил Саша.

– Пенициллин.

– Пеницил-что?.. И откуда ты его…

– Неважно. А ну приспусти-ка штаны.

Саша послушался, и Кузьма сделал укол. Несмотря на физическую боль, на душе у Саши было светло и спокойно. Ночи не видно было конца, и рассвет принес величайшее облегчение. Но не только рассвет. Память о дивном сне хрупким, но ярким огоньком согревала Сашино сердце.

– Фирменный напиток от шефа, – Кузьма поднес к его губам котелок с ядреным отваром.

Рейтинг@Mail.ru