
Полная версия:
Назар Корчинский Нейроиндекс 62
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
И вдруг интерфейс показал то, чего он боялся: двое агентов отделились от основной группы и направились не к нему — к операционной. Они нашли её. Они шли к ней.
Алекс посмотрел на баррикаду. На трубу в руке. На агентов, которые приближались. И понял: если он останется здесь, они возьмут его и пойдут дальше. К ней. Но если он выйдет — они пойдут за ним.
Он сделал шаг из-за укрытия. Поднял руки.
Агенты навели на него оружие. Ждали команды. Ждали, когда он сдастся.
И в этот момент что-то щёлкнуло. Он не знал, что. Не знал, почему. Но он не мог. Не мог просто поднять руки. Не мог сдаться. Не после всего. Не после Кваско. Не после Надин. Не после того, как он выбросил патрон в реку. Не после того, как он прошёл через всё это, чтобы умереть на коленях перед ними.
Он вспомнил слова старика: «Система не прощает. Но и не помнит. А ты — помнишь. Это твоё оружие».
Он выпрямился. Медленно опустил руки. И сложил их в жест — два средних пальца, чётко, намеренно, в лицо каждому из них.
Агенты замерли. Секунду. Две. Они не верили своим глазам. Он видел это в их лицах — как внутри них что-то дрогнуло. Не страх. Не злость. Растерянность. Они не знали, как реагировать на это.
Алекс начал пятиться назад. Шаг за шагом. Агенты смотрели на него. Ждали. Команды не было. Они не знали, что делать.
Потом один из них выстрелил.
Пуля ударила ему в плечо. Он чувствовал её — не как боль, а как толчок. Как будто кто-то ударил его кулаком. Сила удара дёрнула его назад — он покачнулся, но удержался на ногах. Продолжил пятиться. Поднял руки снова — и снова показал им пальцы. Он чувствовал, как кровь заливает рукав, как пуля сидит где-то внутри, как боль расходится по телу волнами. Но он не остановился. Он не мог.
Ещё один выстрел. В грудь. Удар — как будто бревном врезали. Он отшатнулся, но продолжил пятиться. И показывать им средние пальцы. Снова. Снова. Снова.
Он чувствовал каждую пулю — не как боль, а как толчок. Как будто кто-то бил его кулаком. Раз за разом. В плечо. В живот. В грудь. В бедро. Он перестал считать после пятой.
Град пуль обрушился на него.
Они стреляли не по одному — все сразу. Короткие очереди рвали воздух, впивались в его тело, выбивали из него куски плоти, разрывали одежду, крушили кости. Каждая пуля — как удар кувалдой. Каждая — толкала его назад, приближала к окну, лишала воздуха, сознания, жизни. Алекс не слышал выстрелов — только гул в ушах, только собственное дыхание, только хриплый, дикий смех, который рвался из его горла вместе с кровью.
Он смеялся. Хрипло. Кроваво. Дико.
— Ну давай же, — прохрипел он. — Давай. Я не боюсь вас. Я никогда не боялся.
Ещё одна пуля. В живот. Удар согнул его пополам, выбил воздух из лёгких, отбросил ещё на шаг назад. Он споткнулся о собственные ноги, но не упал. Пятился дальше. Кровь заливала его, он чувствовал её на лице, на руках, на языке. Она была тёплой и солёной. Она была его. И он не боялся.
Пули продолжали толкать его. Каждая — рывок назад. Каждая — ближе к краю. Его тело уже не слушалось — оно двигалось по инерции ударов, как тряпичная кукла, которую расстреливают в тире. Но он всё ещё стоял. Всё ещё пятился. Всё ещё показывал им пальцы.
Он чувствовал холод за спиной. Окно. Огромное. Панорамное. Во всю стену. Девятый этаж. За ним — пустота, ветер, свобода. Или смерть. Или и то и другое.
В окне уже зияли пулевые отверстия — от его же баррикады, от его же перестрелки. Он посмотрел на агентов. На их автоматы. На их лица. Он знал: это конец. Но он не даст им этого. Не даст им взять его. Не даст им сломать его.
Он вспомнил её. Синие волосы. Шрам на виске. Голос. «Я хочу увидеть океан. И чтобы ты был рядом». Он не увидит океан. Но он будет рядом. Всегда.
Очередная пуля ударила в грудь — последний толчок, который сорвал его с места. Ноги подкосились, но он успел сгруппироваться, упереться пятками в пол — и оттолкнуться.
Всей оставшейся силой. Всем весом. Спиной вперёд.
Стекло, уже превращённое в решето, не выдержало. Оно взорвалось осколками, и он пробил его спиной — не упал, а именно пробил, как таран, как снаряд, как человек, который решил, что умрёт на своих условиях. Осколки впились в его спину, разрезали кожу, но он уже не чувствовал боли — только ветер, только пустоту, только падение.
Девятый этаж. Сорок метров. Три секунды свободного падения.
Воздух свистел в ушах. Ветер бил в лицо. Он смотрел на небо и чувствовал, как пули всё ещё летят за ним, но уже не попадают — он падал слишком быстро, и они уходили в пустоту. Мир вращался вокруг него — небо, стекло, огни города, река. Всё смешалось в одно бесконечное падение.
Он успел заметить чайку, которая кружила где-то совсем рядом, в том же падении, смотря на него и улыбаясь так же, как улыбался он.
Она не пыталась его спасти. Она просто смотрела. Как будто знала. Как будто ждала этого момента. Как будто всё, что было — сны, река, Kvasco, Квасинский, циклы — всё это вело сюда. К этому падению. К этой секунде.
— Спасибо, — прошептал он. Не ей. Не Kvasco. Всему. Всем.
И пока он падал, чайка, всё ещё кружившая рядом, исчезла. Растворилась в небе. Остался только он. Свободно падающий, разбивающийся, готовый к удару о землю. Или о воду. Или о пустоту.
Он не знал, что ждёт его внизу. Но он знал, что это будет не конец. Потому что цикл замкнулся. Потому что одна птица победила другую. Потому что он сделал свой выбор. Потому что он помнил. И его будут помнить.
И он улыбнулся перед самым падением. Широко. Счастливо. Как человек, который наконец-то понял, зачем он здесь.
Он улыбнулся — и исчез в стеклянном крошеве, оставляя за собой только тишину и свет.
25
Город не спал третью ночь.
После трансляции, после падения, после того, как Система отключилась, — никто не спал. Люди вышли на улицы и не расходились. Они стояли под дождём, под солнцем, под звёздами. Они держали плакаты, они держали детей, они держались друг за друга. И они говорили. Кричали. Плакали. Смеялись. Молчали.
Третью ночь город жил без протоколов. Без расписания. Без утренней дозы нормативности.
Третью ночь он учился быть собой.
Всю ночь шли новости. Не те, что Система транслировала по протоколу — настоящие. Лица. Имена. События, которые не вписывались в «Американскую мечту 2.0». И одно имя звучало громче остальных: Алекс Молт.
Враг системы номер один. Самый опасный террорист поколения. Тот, кто взломал дата-центр. Тот, кто запустил трансляцию, которая сломала мир. Тот, кто убил трёх агентов НейроСфер (по официальной версии) и скрылся. Его портрет показывали на всех экранах — школьная голограмма, где он был обычным парнем с тёмными волосами и взглядом в сторону. Теперь это изображение называли лицом врага.
— Он разрушил систему! — кричали одни. — Он освободил нас!
— Он террорист! — кричали другие. — Он уничтожил порядок! Он убил людей!
Споры шли в интерфейсах, на улицах, в капсулах, за обеденными столами. Кто-то рисовал его портреты на стенах — с надписью «Герой». Кто-то срывал их. Кто-то молчал и ждал. В этом молчании было больше смысла, чем в любом крике. Потому что те, кто молчал, уже сделали свой выбор. Они ждали.
На одной из площадей собралась толпа. Женщина с плакатом, на котором было написано: «Он вернул мне сына». Рядом с ней стояла другая — с плакатом «Он убил моего мужа». Они не кричали друг на друга. Они просто стояли и смотрели. Две женщины. Два плаката. Две правды, которые не могли сосуществовать. Но они стояли рядом. И это было страшнее любого спора.
Город раскололся. Не на чёрное и белое — на тех, кто помнил, и тех, кто боялся вспоминать.
Алекс Молт стал главным инфоповодом. Не просто новостью — явлением. На Stream, платформе, которую Система создала для безобидного контента, теперь крутили совсем другое. Кадры его падения, вырванные из больничных камер наблюдения, разлетелись по сети за час. Кто-то наложил на них музыку — тяжёлую, с рваным ритмом. Кто-то сделал slowed-down версию, где он падал целую вечность, раскинув руки, как птица. Кто-то смонтировал его лицо с лицом Kvasco — два образа, которые сливались в один.
Дети в школе показывали друг другу два средних пальца — и учителя не знали, что с этим делать. Жест стал вирусным за сутки. Им обменивались в коридорах, его рисовали на партах, его показывали камерам наблюдения — просто так, без причины, как салют. Как знак того, что ты — не часть системы. Что ты — помнишь.
Мемы с его лицом расходились тысячами. «Когда принял Freedom Boost, а система всё равно пишет, что ты на 62.7». «Когда тётя-детектив спрашивает, куда ты дел восьмой патрон». «Когда падаешь с девятого этажа, но чайка рядом». Его школьная голограмма — та самая, где он смотрит в сторону, — стала иконкой сопротивления. Её ставили на аватарки. Её печатали на футболках в подпольных мастерских. Её рисовали баллончиками на стенах — вместе со знаком «Колодца».
Эдиты появлялись каждый час. Короткие видео под бит, где его фигура в окне — за секунду до падения — повторялась снова и снова, как зацикленная плёнка. «Он не упал, — писали в комментариях. — Он всё ещё падает. И будет падать, пока система не рухнет». Тысячи лайков. Десятки тысяч репостов. Система пыталась блокировать — и не могла. Сеть жила своей жизнью.
И сквозь весь этот шум — смех, споры, музыку, мемы — проступало что-то ещё. Ощущение. Что он не просто стал идолом. Что он стал чем-то большим. Символом. Тем, кого нельзя стереть.
Андреа смотрела в окно. У неё в руках был планшет — приказ о ликвидации Алекса Молта. Она не открывала его, но знала, что там. «Субъект 62. Статус: аннигилирован». Кто-то уже написал это. Кто-то уже похоронил его, даже не спросив. Она провела пальцем по экрану. Там было его лицо — то самое, с которым она прожила шестнадцать лет. Теперь оно было просто файлом. Просто строкой в базе данных. Но для неё оно было всем.
На столе лежала старая фотография — Катрин, Андреа и маленький Алекс. Мороженое. Смех. Всё, что Система стёрла из его памяти, но не смогла стереть из её. Она взяла фотографию, убрала в карман и вышла из кабинета. Коридоры были пусты. Двери открыты. Кто-то уже ушёл. Кто-то остался. Она прошла мимо них, не оглядываясь.
Она шла по коридору, и в её голове звучал голос Катрин. «Андреа, если ты увидишь то, что увидела я, ты больше не сможешь служить системе». Она не увидела. Она не пошла. Она осталась. И теперь она шла к выходу, чтобы исправить это. Или чтобы просто попытаться.
— Детектив-лейтенант? — голос остановил её.
Андреа обернулась. Молодой агент, тот самый, что плакал в коридоре после трансляции. Он стоял с планшетом в руках, смотрел на неё с надеждой, которая была больше страха. В его глазах она увидела то же, что видела в своих. Потерю. И надежду, которая была сильнее потери.
— Вы уходите?
— Да.
— Куда?
— На север. К людям, которые помнят.
Он помолчал. Потом сказал:
— Я с вами.
Андреа смотрела на него. На его руки, которые дрожали. На его глаза, которые не боялись. На его лицо, которое ещё не забыло, как улыбаться.
— Почему?
— Потому что я не хочу, чтобы кто-то ещё потерял дочь. — Он помолчал. — И потому что я хочу быть частью чего-то, что не врёт.
Она кивнула.
— Тогда идём.
Дэн сидел в своей комнате. Терминал мигал — не от системы, от людей. Сообщения приходили из Чикаго, из Детройта, из Атланты. Десятки. Сотни. Тысячи. «Мы видели трансляцию. Мы знаем, что он не убийца. Как мы можем помочь?» Дэн читал их одно за другим и не отвечал. Он просто смотрел на экран, на эти слова, на эти имена, и чувствовал, как внутри него растёт что-то новое. Не надежда. Не злость. Решимость.
Он смотрел на пустой стул, где висела куртка брата. Он снял её. Надел. Куртка была тёплой. Она пахла не братом — она пахла им. Собой. Временем, которое прошло. Он провёл пальцем по пятну на рукаве — тому самому, которое осталось после того, как Алекс пролил сок. И улыбнулся. Он уже не помнил лица брата. Но он помнил его куртку. Он помнил его голос. Он помнил его слова: «Живи». И он жил. Он жил ради того, чтобы помнить. И чтобы другие тоже помнили.
Он подошёл к окну. На площади стояли люди. Сотни. Тысячи. Они молчали. Они держали плакаты с именами — тех, кого система стёрла, но кто вернулся. И среди этих имён — одно повторялось чаще других. Алекс Молт.
Дэн смотрел на них. На эти лица, на эти руки, на эти глаза. Они были такими же, как он. Они не знали, что будет завтра. Но они знали, что не сдадутся. И этого было достаточно.
Он открыл терминал. В интерфейсах города шли споры. Одни требовали суда. Другие — памятника. Третьи просто сидели и слушали, как система пытается объяснить, что «Алекс Молт — угроза национальной безопасности». Но её голос тонул в шуме. Потому что люди помнили. Они помнили, что он сделал. Они помнили, что он вернул им. И они не дадут системе стереть это.
Дэн написал в закрытый канал: «Продолжаем». Ответ пришёл через минуту. Потом ещё. И ещё. Канал ожил. Люди из разных городов, с разными голосами, разными историями. «Я видел. Я не знаю, кто вы. Но я хочу помочь». «Я работаю в НейроСфер. У меня есть доступ к протоколам». «В Чикаго люди выходят на улицы». «В Детройте — то же самое». «Мы не одни».
Он не знал, что будет завтра. Но он знал, что они не одни.
Марта стояла на палубе старой баржи. Солнце садилось за реку. Миссисипи была коричневой, широкой, вечной. Кир стоял рядом. За ними — община. Том и Сара — вместе. Лора держала Мику на руках. Мика смотрел на реку и улыбался. Ветер нёс запах свободы.
— Они сделали это, — сказала Марта. — Не мы. Они.
Кир кивнул.
— Да, — сказал он. — Они сделали.
Марта повернулась к общине. Она смотрела на них — на этих людей, которые прошли через ад и выжили. На этих людей, которые не сдались. На этих людей, которые верили. И она знала: они выживут. Потому что они помнят.
— Мы помним их, — сказала она. — Мы будем жить. Потому что они хотели, чтобы мы жили. Они отдали всё, чтобы мы могли дышать. И мы будем дышать. За них. За себя. За всех, кто не дошёл.
Тишина. Потом кто-то начал петь. Старую песню. О реке. О доме. О людях, которые уходят, но остаются. Сначала один голос. Потом два. Потом десять. Потом все. Они пели, глядя на реку, и знали: это не конец. Это только начало.
Система пыталась перезагрузиться. Она запустила новый протокол — «Протокол Единства». На билбордах снова появились слоганы. Но теперь они были другими: «Мы сильны вместе. Восстановим порядок». Люди смотрели на них и отворачивались. Кто-то смеялся. Кто-то не замечал. Кто-то срывал их и рисовал поверх свои — имена, даты, обещания.
Трансляция Kvasco всё ещё шла. Кто-то переписывал её на старые плёнки. Кто-то передавал через радио. Кто-то просто рассказывал. Слова Kvasco — про циклы, про Пустоту, про то, что за дверью — звучали в каждом уголке страны. Они звучали в домах, в капсулах, на площадях. Они звучали в головах людей, которые только что проснулись. И они звучали в сердцах тех, кто никогда не спал.
И люди слушали.
А потом — сигнал.
Короткий импульс, который невозможно было отследить. В нём не было слов. Только ощущение. Как будто кто-то сказал: «Я здесь».
Дэн получил его первым. Он сидел у терминала, когда экран мигнул — не системным кодом, не ошибкой. Просто — свет. Он не знал, откуда это. Но он знал: Алекс жив. Не здесь — но жив. И он ждёт.
На площади женщина, стоявшая с плакатом «Он вернул мне сына», подняла голову к небу. Она не знала, что произошло. Но она почувствовала. Как будто кто-то на другом конце мира сказал: «Я здесь».
В комнате, где лежала Надин, мониторы пискнули. Пульс стал ровнее. Сильнее. Живее. Врач посмотрел на экран. Ничего не сказал. Просто улыбнулся.
Андреа, сидя в фургоне, смотрела на дорогу. Она не знала, что произошло. Но она почувствовала. Как будто кто-то сжал её руку. И она знала: он жив.
Чёрный экран.
Тишина.
Но не та тишина, что была до. Другая. Живая. Наполненная обещанием.
«Я всё ещё здесь».
26
6:52.
На минуту позже будильника.
Алексу снился кошмар.
Он падал. Снова. Сквозь стеклянное крошево, сквозь пустоту, сквозь время. Падение длилось вечность — не ту, что можно измерить, а ту, что живёт внутри, ту, что не кончается, пока ты не перестанешь дышать.
Стекло кружилось вокруг него, как осколки разбитого мира. В каждом осколке он видел себя. Того, кем был. Того, кем стал. Того, кем мог стать.
Осколки впивались в него, резали кожу, оставляли глубокие, кровавые борозды. Он чувствовал их — настоящую боль, такую реальную, что на секунду ему казалось: это не сон. Это — правда. Он всё ещё падает. Он всегда падал. Всё, что он помнит, — это падение, растянутое на бесконечность.
Но остановиться он не мог. Потому что если остановится — упадёт окончательно. Навсегда.
Ветер свистел в ушах, рвал одежду, хлестал по лицу, как тысячи лезвий. Он слышал голоса — не свои, не чужие, а какие-то другие, как будто мир сам кричал через них.
«Ты не должен был вернуться».
«Ты сломал цикл».
«Ты — ошибка».
«Ты — никто».
А потом появились птицы. Они вылетали из темноты, сбиваясь в стаи. Их были тысячи. Десятки тысяч. Они бились об него клювами, крыльями, когтями. Оставляли ссадины, шрамы, глубокие рваные раны. Он слышал их крики — резкие, скрежещущие, неживые.
Он падал, и птицы кружили вокруг него, вонзая клювы в его плечи, в руки, в лицо. Кровь заливала глаза, и он почти ничего не видел — только мелькающие тени, только крылья, только ту самую пустоту, которая ждала его внизу.
Где-то в глубине сознания он слышал голос — тот самый, женский, мягкий.
«Саша. Давай. Ты почти приземлился».
Он падал. И ничего не видел. Только пустоту. Только боль. Только ошмётки себя, которые оставались позади, как след из плоти и крови.
А потом пустота кончилась.
6:52.
На минуту позже будильника.
Он открыл глаза, и первое, что он почувствовал — это боль. Не эмоциональная. Физическая. Всё тело горело, как будто его действительно разорвали на части. Он провёл рукой по лицу — сухо. Ни крови. Ни ссадин. Но мышцы помнили. Плечо, куда вонзился клюв, горело. Он потрогал — ничего. Но чувствовал. Бок, где осколки рвали кожу, ныл. Он сжал кулак — пальцы дрожали. Тело помнило то, чего не было. Или было. Он уже не знал.
Сердце колотилось. Простыня прилипла к спине. Он сел на кровати и посмотрел на свои руки — они дрожали. Сжал их в кулаки, подождал, пока дрожь утихнет. Разжал.
Он провёл рукой по волосам — и пальцы наткнулись на шрам. На макушке, под волосами — белая линия, которую было видно, только если раздвинуть пряди. Как пробор, которого не должно быть. Он не помнил, откуда он. Но шрам был там. Как напоминание. О чём-то, что он должен был помнить.
Он помнил всё. Дата-центр. Трансляцию. Побег. Фургон. Перестрелку. Её кровь на руках. Госпиталь. Белый свет. Пустоту. И возвращение. Он помнил, как она умирала. Как он нёс её через лес. Как умолял держаться. Как она открыла глаза и улыбнулась.
— Ты здесь, — сказала она тогда. — Я знала.
— Я здесь, — ответил он. — Я всегда буду здесь.
Он не знал, было ли это на самом деле. Может быть, это был сон. Может быть, воспоминание из другой жизни. Но он помнил. И этого было достаточно.
Он провёл рукой по лицу. Потом по волосам. Русые. Не почти белые, как в самом начале. Не пепельные, как перед падением. Что-то среднее. Что-то новое. Он не знал, что это значит. Он ничего не знал. Кроме одного: он вернулся. Он выжил. Он был здесь.
Интерфейс мигнул красным. Он проверил нейроиндекс.
62.7.
Красный огонёк пульсировал — не ровно, не спокойно. Как будто система сбилась с ритма. Как будто она тоже не знала, настоящий ли он. Он закрыл глаза. Открыл. Цифра не изменилась. 62.7. Точка возврата. С этого началось. Этим заканчивается. Он вспомнил, как впервые увидел эту цифру. Как она определила всё, что было дальше. Как она стала его именем, его номером, его судьбой. Теперь она снова была здесь. Но он был другим.
На тумбочке лежала капсула. Он взял её, посмотрел. Вспомнил, как глотал их каждое утро шестнадцать лет. Они сглаживали страхи, делали его удобным. Он ненавидел их — и ждал их. Он сжал капсулу в пальцах. Она была тёплой. Он проглотил её, не глядя. Тёплая волна была слабее, чем в прошлый раз. Гораздо слабее.
Он встал, подошёл к окну. Миссисипи текла как всегда — коричневая, широкая, сонная. На том берегу небоскрёбы переливались голографической рекламой. Но билборды были чёрными. Система ещё не перезагрузилась. Или не могла. Он смотрел на реку и знал: она помнит. Она ждала. Ждала всегда.
Он сел за стол, выдвинул нижний ящик и достал альбом. Открыл.
Пусто.
Он помнил, что там были рисунки. Он помнил их. Но их не было. Он перелистнул страницу. Пусто. Ещё одну. Пусто. Он закрыл альбом, убрал обратно в ящик. Электрик ушёл. Рисунки были не просто рисунками. Они были частью цикла. Цикл разорван — рисунков нет. Он не знал, что это значит. Но он знал, что это правильно.
В прихожей он остановился у зеркала. Посмотрел на себя. Русые волосы. Чистое лицо. Но под глазами — тени. Он снова провёл рукой по волосам — шрам на макушке был на месте. Белая линия, едва заметная под прядями. Он не чувствовал её. Но она была там. Как будто след остался не на коже, а под ней. Где-то там, где память становилась плотью. Он смотрел в зеркало и не узнавал себя. Или узнавал — но того, кем он был до. Или того, кем он стал после. Граница размылась.
Карта на стене в прихожей — та самая, бумажная. Он проходил мимо неё каждое утро. Сегодня он остановился. Провёл пальцем по выцветшей бумаге. Под пальцем линии стёрлись, буквы расплылись, и на секунду карта стала чистой, как новый лист. Потом вернулась. Он отдёрнул руку. Он больше не шёл по написанному. Он сам писал.
Тётя Андреа сидела за столом. Перед ней — табельный «Хеклер-Кох», разобранный. Патроны лежали ровным рядом.
Семь штук.
Всегда было восемь.
Он смотрел на пустое место, где должен был лежать восьмой. Тот самый. Который он взял. Который он носил с собой через Пустоту. Через падения. Через все возвращения. Он чувствовал его в кармане. Холодный. Тяжёлый. Настоящий.
Андреа подняла глаза. Посмотрела на него. На его руки, которые дрожали. На его лицо, которое не умело притворяться. Её взгляд на секунду ушёл в сторону — к фотографии на холодильнике. Три фигуры на фоне реки. Одна — совсем маленькая. Теперь он знал, на что она смотрит. И она знала, что он знает.
— Ты взял его, — сказала она. Не спросила. Утвердила.
Он не ответил. Он просто смотрел на неё. Она знала. Она всегда знала.
— Он тебе пригодился? — спросила она.
— Да, — сказал он. — Очень.
Она кивнула. Как будто ждала этого ответа. Как будто знала, что он вернётся. Что он выживет. Что он дойдёт.
— Доброе, — сказала она, отворачиваясь к столу. — Яблоки на столе.
Он посмотрел на стол. Яблоки лежали в вазе.
Красные.
Он сел. Взял яблоко. Оно было тёплым. Он всегда ел зелёные. Но сейчас он ел красное. И это было правильно. Потому что всё изменилось. И он изменился вместе с этим миром.
— Ты рано, — сказала Андреа.
— Кошмары, — ответил он.
— Вчера взяли парня. Семнадцать лет. Взломал школьный сервер, разослал цитаты Александра Квасинского. Знаешь, что он сказал на допросе?
Он замер. Это имя он знал. Слышал раньше. В другой жизни.
— Что? — спросил он.
— «Я просто хотел, чтобы люди думали». — Она вставила затвор на место. — Теперь он в клинике на коррекции. Через три дня выйдет.
Он не ответил. Смотрел на её руки. На патроны. Семь штук. И один — у него в кармане.
Она встала, убрала пистолет в кобуру, и её взгляд упал на его пальцы.
— У тебя графит на руках, — сказала она.
Он посмотрел на свои пальцы. Кончики были серыми.
— Я рисовал, — сказал он. Но он не рисовал.
— Опять своего Электрика? — спросила она.
— Да, — сказал он. Потому что это было единственное слово, которое имело смысл.
Она помолчала, потом сказала:
— Сегодня к психоаналитику. В четыре. Не опаздывай.
Она вышла. Он остался сидеть за столом. Седьмой патрон лежал отдельно. Он не взял его. У него был свой. В кармане. Холодный. Тяжёлый. Настоящий.
Он прошёл через весь этот день, как сквозь сон. Каждое действие было механическим. Он ходил, говорил, смотрел — но всё это происходило не с ним. С ним происходило что-то другое. Что-то, что он не мог объяснить. Внутри него была пустота, которая ждала. Ждала её.
Она ждала у ворот. Синие волосы. Выбритый висок. Шрам. Та же поза. Тот же взгляд. Она не курила. Просто стояла и смотрела на него. Как будто знала, что он придёт. Как будто ждала. Как будто всегда ждала.
Он подошёл. Остановился в шаге от неё. Она не двинулась. Ветер дул с реки, тёплый, пахнущий водой и травой. Её волосы шевелились. Он смотрел на неё и не мог дышать. Она была жива. Настоящей. Не умерла у него на руках. Была здесь. И это было всё, что имело значение.


