И в то время, как невидимая рука играла его волосами, я, остолбенев от ужаса, стоял, наклонившись над головой Лерна, и не мог отвести глаз от то появлявшегося, то исчезавшего под прядями серебристых волос сине-багрового рубца, который шел от одного виска к другому.
Ужасный признак цирцейской операции! Выходит, она была проведена и над дядюшкой. Но кем?
Отто Клоцем, черт подери!
Тайна была раскрыта. Последнее окутывавшее ее покрывало-саван разорвалось. Все объяснилось. Все: внезапная перемена, происшедшая с дядюшкой, совпадала с исчезновением его главного помощника, с путешествием Макбелла; наконец, с пропажей самого Лерна. Все: отвратительные письма, изменившийся почерк, то, что он меня не узнал, немецкий акцент, отсутствие воспоминаний; затем вспыльчивый характер Клоца, его смелость, граничащая с безумием, страсть к Эмме, достойные всяческого порицания работы, преступные опыты над Макбеллом и надо мной. Всё! Всё! Всё!
Припомнив рассказ любовницы, я смог восстановить всю историю этого невообразимого преступления.
За четыре года до моего теперешнего приезда в Фонваль Лерн и Отто Клоц возвращались из Нантеля, где они провели целый день. Лерн был, вероятно, в прекрасном настроении. Он возвращался к своим любимым пересадкам, цель которых, единственная цель – принести пользу человечеству. Но влюбленный в Эмму Клоц хочет направить поиски в другую сторону; не задумываясь над вопросом о профанации и заботясь только о прибыли, он мечтает о трансплантации мозга. Весьма вероятно даже, что он предложил дядюшке этот план, который не мог привести в исполнение в Мангейме из-за отсутствия денег, но безрезультатно. Однако у помощника зародился коварный план. С помощью своих трех соотечественников, предупрежденных заблаговременно и укрывшихся в чаще леса, он нападает на профессора, связывает его и запирает в лаборатории – человека, богатствами и независимым положением которого он хочет завладеть. Иными словами, Клоцу нужен облик Лерна.
И все же он хочет в последний раз в жизни использовать ту свою физическую силу, которой вот-вот лишится, и проводит ночь с Эммой.
Ранним утром он возвращается в лабораторию, в которой помощники не спускают глаз с Лерна. Его три сообщника делают обоим наркоз и переносят мозг Клоца в мозговую коробку Лерна. Что же касается мозга Лерна, то его кое-как запихивают в череп Клоца, который теперь превратился в труп, и наскоро закапывают все эти анатомические останки.
И вот наконец цель достигнута: под маской, костюмом и внешностью Лерна Отто Клоц является полновластным хозяином Фонваля, Эммы, хода работ – словом, всего. Разбойник, облачившийся в рясу убитого им отшельника.
Эмма видит, как он выходит из лаборатории. Бледный, нетвердой походкой Лерн возвращается в замок, изменяет весь строй жизни и устраивает лабиринт перед въездом. Затем, уверенный в своей безнаказанности, начинает производить ужасные опыты в своей недосягаемой берлоге.
К счастью, эти опыты оказались бесполезными. Тот, кто умудрился украсть чужую внешность, умер слишком рано, не успев воспользоваться награбленным, сам сделавшись жертвой, поскольку болезнь сердца, послужившая причиной смерти Клоца, развилась в теле Лерна. Так грабителя, пробравшегося в чей-то дом, наказывает судьба, когда на него обрушивается крыша.
Теперь я понимал, почему эта физиономия снова сделалась похожей на лицо моего дядюшки! За этим лбом больше не скрывался мозг немца, придававший лицу столь отталкивающее выражение.
Это не Лерн убил Клоца, а Клоц – Лерна! Я не мог прийти в себя от изумления. Вот тайна, которую эта двойственная личность забыла мне открыть… И, сердясь на самого себя за то, что я в течение такого долгого времени не раскусил его, я уговаривал себя, что, наверное, заметил бы этот обман, если бы мы жили с ним вдвоем, но что общество людей доверчивых, как Эмма, или его немецких сообщников отражалось на моем отношении к нему и заставляло меня разделить их ошибку или умышленную ложь.
«Ах, тетушка Лидивина, – думал я. – Вы вполне правы, что улыбаетесь вашими нарисованными пастелью губами. Ваш Фредерик погиб в ужасной западне пять лет тому назад, и душа, покинувшая только что это тело, не имеет с ним ничего общего. Теперь в нем не осталось ничего чужого, если не считать мозговых полушарий, но и те в данный момент не имеют никакого значения. Стало быть, мы действительно находимся у тела вашего превосходного мужа, так как тот, другой, умер и этим заплатил свой долг».
При этой мысли я разрыдался от всего сердца, сидя напротив этого поразительного покойника. Но сардоническая ухмылка, оставленная на устах, словно какая-нибудь печать, отлетевшей душой мерзавца, сильно меня раздражала. Я стер ее кончиком пальца, изменив положение уже затвердевших, едва податливых губ по своему вкусу.
Когда я отошел на пару шагов, чтобы составить более верное представление о своей «работе», кто-то тихо постучал в дверь.
– Это я, Николя, – я, Эмма!
Бедная, наивная девушка! Сказать ли ей правду? Но как она отнесется к столь невероятной проделке Судьбы? Я хорошо ее знал. Над ней так часто смеялись, что она просто не поверит, да еще и упрекнет меня, скажет, что я пытаюсь ее мистифицировать. Я промолчал.
– Отдохни, – прошептала она. – Барб сменит тебя.
– Нет-нет, спасибо. Оставь меня.
Мне нужно было продолжить это бдение у тела дядюшки. Я приписал ему слишком много постыдных поступков и теперь хотел вымолить прощение у него и у моей тетушки.
Вот почему, несмотря на разыгравшуюся бурю, мы проговорили всю ночь: покойник, написанный пастелью портрет и я.
На заре Барб явилась сменить меня, и я вышел на предутренний воздух, холод которого действует столь бодряще на тех, кто разгорячен бессонной ночью.
В осеннем парке пахло как на кладбище. Сильный ветер, бушевавший всю ночь, сорвал с деревьев листву, и моя нога утопала в шуршащей подстилке; на скелетах деревьев не осталось листьев за редкими исключениями, да и то нельзя было сказать с уверенностью, листья это или воробьи. За несколько часов парк приготовился к зиме. Во что превращалась великолепная оранжерея во время морозов?.. Может быть, мне удастся пробраться в нее, пользуясь суматохой, возникшей у немцев из-за этой неожиданной смерти. Я направился в ту сторону. Но то, что я увидел издали, заставило меня ускорить шаги. Дверь оранжереи была открыта, и из нее валил едкий черный дым, пробивавшийся также и из окон.
Я вошел внутрь.
Средний зал, аквариум и третья комната представляли картину полного разрушения. Там все разбили, подожгли. Посередине всех трех помещений были нагромождены груды хлама; там лежали в чудовищном беспорядке разбитые горшки, сломанные растения, куски хрусталя, ветви кораллов, истерзанные цветы, околевшие животные: короче говоря, три отвратительные мусорные кучи, в которых была заключена вся удивительная, приятная, трогательная или отталкивающая жизнь этого тройного дворца. В одном углу догорали еще тряпки, в другом, в куче пепла, корчились полуобгоревшие ветки самых компрометирующих растений. От обугленных костей шел смрад. Не подлежало никакому сомнению, что этот разгром устроили помощники, чтобы уничтожить следы своих занятий и опытов, и я не слышал ничего из-за разразившейся бури. Но они, должно быть, не остановились на полдороге…
Чтобы убедиться в этом, я отправился на кладбище, на лужайку. Там, в открытой яме, лежали лишь кости и скелеты некоторых животных, по большей части без голов. Клоца среди них теперь не было. Нелли тоже.
Но разгром лаборатории был абсолютно полным. Он указывал на врожденную способность к разрушению людского рода в целом, и в особенности некоторых народностей. Я без помех прошел по всем помещениям, так как окна и двери были открыты настежь. Во дворе остались только живые животные, не подвергнувшиеся никаким опытам; остальных я обнаружил немного позже. Тут все осталось как прежде. Но операционные залы, наоборот, были разгромлены: там царил неописуемый хаос из разбитых склянок, смешавшаяся жидкость которых образовала на полу целое фармацевтическое озеро. Изорванные в клочки книги, заметки и тетради валялись вперемешку с исковерканными инструментами и аппаратами. Наконец, большая часть хирургических инструментов исчезла. Негодяи удрали, унося с собой секрет цирцейской операции и изобретенные для нее приспособления. Действительно, войдя в их павильон, я нашел там всю мебель перевернутой, комоды и шкафы опустошенными и понял, что три сообщника сбежали.
Выходя из разграбленного дома, я заметил голубоватый дымок, поднимавшийся сзади левого крыла постройки. Он поднимался над кучей наполовину обуглившихся остатков, ужасный, отвратительный запах которых вызывал тошноту. Все же я подошел к ней и увидел, как что-то зашевелившись, отделилось от этой отвратительно пахнувшей кучи: это оказалась хромая, наполовину изжарившаяся крыса, которая, сойдя с ума, бросилась мне в ноги. Через круглое отверстие в ее черепе был виден кровоточащий мозг.
Охваченный отвращением и жалостью, я ударом каблука прикончил последнюю жертву этих чудовищ.
Под влиянием вполне естественной при таких обстоятельствах апатии окружной врач ничего не проверил, ничего не осмотрел. Я рассказал ему об обмороках покойного дядюшки, о его собственной убежденности в том, что у него порок сердца, и врач выдал мне свидетельство о смерти и разрешение на похороны.
– Доктор Лерн, без сомнения, мертв, – сказал он, – и наша сегодняшняя миссия заключается, если позволите, лишь в удостоверении этого факта. Что касается прочего, то у нас нет права заниматься исследованием причин, которые могли бы привести нас к спорам со столь выдающимся ученым и утверждению, что он умер иначе, нежели сам то определил.
Лерна похоронили в Грей-л’Аббее без всякой торжественности.
После этого мне пришлось употребить десять дней на то, чтобы разобраться в делах этой непостижимой двойственности, никогда не встречавшейся до сих пор амальгамы из убийцы и его жертвы: Клоца-Лерна.
В течение своего феноменального существования, приблизительно около четырех с половиной лет, он не составил никакого завещания. Это явилось для меня доказательством, что вопреки его мрачным предсказаниям смерть настигла его неожиданно для него самого; потому что в противном случае не подлежало никакому сомнению, что он сделал бы все возможное и невозможное, чтобы лишить меня наследства. Но в бюро, в уголке, я нашел то завещание дядюшки, о котором он мне писал. Он назначал меня своим единственным наследником.
Но Клоц-Лерн заложил и перезаложил имение и, кроме того, наделал массу долгов. Моей первою мыслью было затеять процесс; но тут же меня поразила абсурдность его, и я понял, какая кутерьма поднимется среди юристов при известии о такой подмене личностей, о таком не учтенном законодательством подлоге, об этом противоестественном и преступном захвате наследства, об этом закладе чужого имущества под видом своего. Приходилось смириться со всеми последствиями этого феноменального мошенничества и молчать обо всем происшедшем из боязни самых скверных инсинуаций.
Впрочем, если подсчитать все точно, то вступить в наследство было мне выгодно, тем более что я заранее решил избавиться от Фонваля, полагая, что он станет для меня средоточием скверных воспоминаний. Я внимательно просмотрел все бумаги. Заметки настоящего Лерна подтверждали в каждой строчке добропорядочность ученого и чистоту его опытов. Записки Клоца-Лерна, которые легко можно было отличить по переменившемуся почерку, а также по тому, что в них попадались немецкие слова, были частью украдены, частью сожжены, как неопровержимое доказательство некоторых преступлений, от соучастия в которых никак не мог бы откреститься некий господин Николя Вермон, проведший в Фонвале последние шесть месяцев. По тем же причинам я перерыл парк и обыскал пристройки.
Покончив с этим, я раздал животных жителям деревни и рассчитал Барб.
Потом с помощью нанятых работников я набил громадные ящики фамильными реликвиями, в то время как Эмма, не знавшая, какому чувству отдаться – то ли горю из-за утраченной химеры, то ли радости от того, что мы с ней едем в Париж, – занималась упаковкой собственных вещей.
Сразу после смерти Клоца-Лерна, торопясь вернуться в шумный свет и к привычному комфорту, не теряя ни минуты времени на устройство квартиры, я написал одному из своих друзей, прося его найти и нанять для меня дом, который был бы шикарнее моей холостяцкой квартиры и мог бы служить гнездышком для пары влюбленных. Его ответ обрадовал нас. Он нашел пристанище на проспекте Виктора Гюго: это был маленький особняк, выстроенный словно по нашему заказу и обставленный по нашему вкусу. Он даже позаботился о прислуге, которая была уже на месте и ждала нашего приезда.
Все было готово. Я отправил багажом огромные ящики и сундуки Эммы. Как-то утром у меня состоялась последняя встреча с грейским нотариусом, мэтром Паллю, относительно продажи имения. Эмма не могла больше усидеть на месте, и мы решили вечером того же дня уехать на автомобиле в Париж, намереваясь переночевать в Нантеле, чтобы приехать в столицу днем.
Наконец для меня наступил час проститься с Фонвалем навеки.
Я еще раз обошел пустой дом и облетевший парк. Казалось, осень обнажила и тот и другой.
В покинутых комнатах сохранился еще старый аромат, полный воспоминаний и меланхолии. Ах, сколько очарования кроется иногда в затхлых, запущенных комнатах!.. На выцветших обоях видны были прямоугольники и овалы, оставшиеся от висевших на них картин и зеркал, от стоявших у них шифоньерок и сундуков; тени предметов, каким-то волшебством завещанные стене, с которой они сроднились, яркие пятна, которые тоже потускнеют в свою очередь, как тускнеет воспоминание об ушедших. Некоторые комнаты из-за пустоты казались меньше, чем прежде, некоторые – больше. Я обошел дом сверху донизу; осмотрел чердаки и подвалы. И я не мог оторваться от этих мест, так живо воскресивших во мне юность; я бродил по ним, как живая тень в царстве привидений… Ах, моя юность! Я чувствовал, что только она и осталась в Фонвале. Пережитые недавно драмы, несмотря на их ужас, бледнели перед воспоминаниями детства; комнаты Эммы и Донифана оставались в моей памяти только комнатами тетушки и моей… Прав ли я был, что продавал Фонваль с молотка?..
Эта мысль преследовала меня во время моей прогулки по парку. Поле снова казалось мне лужком, а павильон, в котором жил Минотавр, напомнил мне только Бриарея. Я обошел парк вдоль вздымавшихся вокруг поместья гор. Небо так низко нависло, что казалось потолком из серой ваты, опиравшемся на окрестные вершины. При этом интимном зимнем освещении статуи, лишенные своего зеленого покрова, являли глазам источенный временем и дождями бетон своих пьедесталов. Все они были покалечены, одни с отбитыми курносыми носами, другие с обломанными подбородками. У одной от вытянутой в изящном жесте руки, в которой она должна была держать амфору, остался только металлический стержень… Они будут продолжать свое существование в одиночестве… На крыше павильона ястреб точил свой клюв о стержень флюгарки. По пастбищу не торопясь, мелкими шажками пробежала куница…
Я не находил в себе достаточно сил, чтобы уехать: я снова вошел в замок, потом вернулся в парк. Я растроганно прислушивался к звуку своих шагов, звонкому на паркете опустевших комнат и шуршащему в густой листве, покрывавшей толстым слоем землю парка. С каждой минутой тишина делалась все глубже. Мне казалось, что я испытываю чисто физическое затруднение, нарушая ее. Чувствовалось, что скоро она воцарится здесь полновластной хозяйкой, и, когда я остановился посреди лужайки, она попробовала испытать на мне свои чары.
Там, в центре вихря проносившихся видений, я долго мечтал. На мой молчаливый призыв явились и закружились вокруг меня в дьявольском хороводе герои далекого прошлого и недавних происшествий, одни фантастические, другие настоящие – явления из мира сказок и из реальной жизни; они носились вокруг меня в каком-то бешеном круговороте и превращали лужайку в калейдоскоп воспоминаний, в котором вертелось все мое прошлое.
Но нужно было уезжать, оставляя Фонваль в полной власти пауков и плюща.
Безвкусно вырядившаяся Эмма нетерпеливо прохаживалась перед сараем, уже готовая к отъезду. Я открыл двери. Автомобиль стоял вкось, в самой глубине. Я не видел его со дня случившегося с Лерном несчастья и даже не помнил, чтобы загонял его внутрь. Наверное, решил я, его поставили в сарай помощники – из несколько запоздалой любезности.
Несмотря на мою небрежность, мотор захрапел, как только я пустил в ход электричество. Тогда я выехал на полукруглую аллею, находящуюся у въезда в Фонваль, и закрыл за собой скрипучие ворота, символ стольких тяжелых воспоминаний. Ну слава богу, кончена ужасная история с Клоцем. Но пришел конец и воспоминаниям моей юности… Я вообразил, что, сохрани я Фонваль за собой, и воспоминания юности не исчезнут…
– По дороге заскочим в Грей, к нотариусу, – сказал я Эмме. – Продавать замок не буду – лишь поручу сдать его в наем.
Мы выехали. Я выбрал прямой путь. Горы по бокам становились все ниже. Эмма о чем-то болтала.
Сначала автомобиль шел плавно, с радостным урчанием, однако затем я пожалел, что в последнее время не заботился о нем должным образом. Он то замедлял ход, то внезапно бросался вперед, так что вскоре мы стали продвигаться какими-то резкими рывками.
Я уже говорил, что мой автомобиль являлся триумфом автоматизма: на нем было самое минимальное количество педалей и ручек. Но этот же автоматизм представлял и серьезное неудобство: машина перед поездкой должна была быть тщательно отрегулирована, потому что на ходу исправить что-либо не представлялось возможным, шофер мог только увеличить или уменьшить скорость.
Перспектива продолжительной остановки мне совсем не улыбалась.
А машина продолжала свой скачкообразный ход, и я не мог удержаться от смеха. Этот способ передвижения напомнил мне манеру прогуливаться Клоца-Лерна, с которым я гулял по этой же дороге, то капризно-медлительную, то, наоборот, стремительную, словно курьерский поезд. Надеясь, что неполадка исправима, я мирился с капризами автомобиля и старался по звуку работающего мотора определить, какая из его частей не в порядке. Я склонен был приписать внезапные замедления хода, часто доходившие до того, что мы в течение целой секунды не двигались с места, избытку масла. Столь нелепое сравнение меня страшно смешило, и я не смог удержаться от того, чтобы не сказать себе: «Совсем как этот негодяй-профессор! Занятно!»
– Что-то не так? – спросила Эмма. – У тебя какой-то встревоженный вид.
– Разве? Вот еще! Скажешь тоже!..
Странное дело, но этот ее вопрос меня даже расстроил: я-то был убежден, что у меня, напротив, совершенно спокойное выражение лица. Да и какая у меня могла быть причина для тревоги? Мне просто было неприятно; я, конечно, интересовался, какой из органов этого «большого зверя», как его называл профессор, был не в порядке, и, не находя никакого объяснения, я уже собирался остановиться, я… ну, словом, мне было очень неприятно, вот и все! Напрасно я прислушивался своими, все же как-никак опытными ушами к звукам приглушенных хлопков, дребезжанию, глухим ударам: я не слышал ни одного характерного для порчи предохранительных клапанов или шатунов звука.
– Держу пари, это сцепление пробуксовывает, – воскликнул я. – Двигатель-то в полном порядке.
И тут Эмма сказала:
– Николя, взгляни-ка! Разве эта штуковина должна двигаться?
– Ну вот! Так я и знал!
Она показала на педаль сцепления, которая двигалась совершенно самостоятельно, соответственно прыжкам машины. Вот в чем повреждение!.. Пока я внимательно смотрел на педаль, она низко опустилась, и заторможенный автомобиль остановился. Только что я собирался слезть с него, как он резким движением пошел дальше. Педаль заняла свое прежнее положение.
Меня уже терзало некоторое беспокойство. Конечно, ничто не раздражает так, как вышедшая из строя машина, но я все же не помнил, чтобы ее поломка хоть когда-то приводила меня в столь дурное настроение.
Вдруг сам собой загудел клаксон.
Я ощутил непреодолимое желание сказать что-нибудь: молчание удваивало мой ужас.
– Машина вконец испортилась, – заявил я, стараясь говорить непринужденным тоном. – Раньше поздней ночи мы не доедем, моя бедная Эмма.
– Не лучше ли попытаться сейчас же ее починить?
– Нет! Предпочитаю ехать дальше. Если остановиться, как знать, сможем ли снова тронуться с места? Починить ее всегда успеем. Может, она и сама как-нибудь придет в порядок.
Но клаксон заглушил мой слабый, колеблющийся голос жутким ревом. И от ужаса мои пальцы впились в рулевое колесо, потому что гудок вдруг понизился, превратился в долгую певучую ноту, которая делалась все ритмичнее, меняла тон… и я чувствовал, что она сейчас перейдет в этот мотив… знакомый мне мотив марша… (А может быть, в конце концов, я сам вызвал его – этот мотив – в своей памяти…) Мотив делался все более похожим, и после некоторого колебания, свойственного всякому певцу, пробующему свой голос, автомобиль затянул его своим медным горлом.
Это был тот самый рефрен: «Рум-фил-дум».
При звуках этой немецкой песни в мою душу закрались подозрения. При мысли о том, что это новая фантастическая, таинственная, чудовищная выходка Клоца, меня охватил ужас. Я хотел прекратить подачу бензина – ручка не поддавалась моим усилиям; пустить в ход ножной тормоз – он сопротивлялся; ручной тормоз точно так же отказывался служить. Какая-то не поддающаяся никаким усилиям воля держала их в своем подчинении. Я бросил руль и схватился обеими руками за дьявольский тормоз – с таким же успехом. Только клаксон как-то иронически завыл и умолк, посмеявшись надо мной.
Расхохотавшись, моя спутница воскликнула:
– До чего же занятная труба!
Мне же было совсем не до смеха. Мысли неслись, будто в водовороте, и рассудок отказывался верить моим же собственным умозаключениям.
Разве этот металлический автомобиль, при постройке которого не было употреблено ни кусочка дерева, резины и кожи, ни одна частица которого никогда не была частью живого существа, не был «организованным телом, которое до этого никогда не жило»? Разве этот автоматический механизм не был снабжен рефлексами, но совершенно лишен разума? Разве, в конце концов, он не был единственным телом, согласно теории записной книжки, которое может вместить душу целиком без остатка? То самое вместилище, которое профессор, не подумав как следует, объявил несуществующим?
В момент своей кажущейся смерти Клоц-Лерн, вероятно, производил над автомобилем опыт, аналогичный тому, который он произвел над тополем; но в своей развившейся за последние недели рассеянности он не предвидел, что его душа перейдет целиком в это пустое помещение и что, как только душевный отросток будет уничтожен, его человеческая оболочка превратится в труп, возвратиться в который ему помешают законы его же открытия…
Или же, может быть, отчаявшись заполучить те богатства, к которым он тщетно стремился, Клоц-Лерн сделал это по доброй воле, совершив нечто вроде самоубийства, обменяв внешность моего дядюшки на оболочку машины?..
А почему бы ему не захотеть сделаться этим новым зверем, появление которого он предсказывал в такой эксцентрической форме: животным будущего, царем природы, которого постоянный обмен органов должен был сделать бессмертным – согласно его фантастическому предсказанию?
Повторяю еще раз, что, как ни доказательны были мои рассуждения, я все же не хотел допустить их правдивость. Сходство между беспорядочным ходом автомобиля и походкой профессора, возможная слуховая галлюцинация и вполне допустимая порча тормоза не могли служить достаточным доказательством такой грандиозной ненормальности. Мой ужас требовал более убедительного доказательства.
Я получил его незамедлительно.
Мы подъезжали к опушке леса, к той черте, за пределы которой покойный безумец неизменно отказывался выходить во время наших прогулок. Я понял, что вот-вот все станет понятно, и на всякий случай предупредил Эмму:
– Держись крепче; отклонись назад!
Несмотря на принятые меры предосторожности, от внезапной остановки автомобиля нас резко бросило вперед.
– Что это было? – пробормотала Эмма.
– Ничего! Сиди спокойно.
По правде сказать, я пребывал в замешательстве. Что делать? Выйти было бы опасно. На спине Клоца-автомобиля мы были хоть гарантированы от его нападений, а я вовсе не собирался вступать в открытую борьбу с машиной… Я попытался заставить его двинуться вперед. Точно так же, как несколько минут тому назад, ни одна ручка, ни один винтик не повиновались мне. Сколько я ни старался, как я ни напирал изо всех сил, сопротивление не ослабевало…
Мы довольно долго пробыли в этом неприятном положении, как вдруг совершенно неожиданно и помимо моей воли рулевое колесо стало поворачиваться, колеса задвигались и автомобиль, описав полукруг, направился по дороге обратно в Фонваль. Мне удалось потихоньку повернуть его в обратную сторону; но как только он сообразил, что едет не в Фонваль, он снова остановился и отказывался сдвинуться с места.
Эмма наконец заметила, что происходит что-то необычное, и стала настойчиво просить меня выйти, чтобы исправить «поломку».
Но спустя несколько мгновений мой страх сменился бешенством.
Клаксон закудахтал.
– Хорошо смеется тот, кто смеется последним, – пробурчал я.
– Да что же это? В чем дело? – повторяла моя спутница.
Не слушая ее, я достал из сетки стальной прут, служивший мне для защиты от нападения, и, к глубочайшему изумлению Эммы, ударил им по норовистой машине.
И тут произошло нечто эпическое. Под градом ударов тяжелый автомобиль начал метаться во все стороны, словно недовольный конь: он прыгал, подскакивал, пробовал становиться на дыбы – словом, делал все возможное, чтобы выбросить нас из сидений.
– Держись крепче! – прокричал я Эмме.
И принялся бить еще сильнее. Двигатель ворчал, клаксон жалобно стонал от боли или рычал от злобы; а я продолжал лупить изо всех сил по крышке мотора; в лесу раздавалось громкое эхо от мощных ударов стали о железо.
Вдруг, испустив трубный крик слона, металлический мастодонт несколько раз судорожно дернулся и устремился вперед с невероятной скоростью – он понес.
Я больше не был хозяином положения. Наша судьба всецело зависела от неистовствующего, обезумевшего монстра. Мы почти летели. Машина мощностью восемьдесят лошадиных сил мчалась вперед со скоростью падающего тела; стало трудно дышать. Порой сирена издавала пронзительный рев. Через Грей-л’Аббей мы пронеслись с быстротой молнии. Под колеса попадали курицы, собаки – мои очки были забрызганы кровью. Мы ехали так быстро, что медная вывеска нотариуса Паллю показалась мне золотистой полоской. Выехав из деревни, мы оказались на национальном шоссе, окаймленном с обеих сторон платанами; потом быстроту нашего бега умерил долгий подъем в гору. Затем, впервые проявив признаки усталости, машина сбавила обороты, и мне наконец удалось направить ее туда, куда я хотел.
Мне пришлось часто хлестать его, чтобы он довез нас до Нантеля, куда мы приехали довольно поздно, но без дальнейших приключений. При переезде через рельсы я услышал, как клаксон издал жалобный стон, и я увидел, что от толчка повредилась рессора правого переднего колеса. Приехав в гостиницу, я хотел заменить испорченную рессору новой, но мне это не удалось: мои попытки вызывали такой рев клаксона, что я вынужден был отказаться от починки. Впрочем, в ней не было спешной необходимости, так как я решился ехать дальше по железной дороге, а строптивую машину отправить багажом. Я предоставлял будущему решить ее судьбу. А пока я поставил ее в гараж, где она заняла место между фаэтонами, лимузинами и другими автомобилями. Я поторопился уйти, чувствуя, как за моей спиной горят фальшивым и враждебным огнем круглые глаза фар.
Продолжая безостановочно размышлять об этом невероятном приключении, я, возвращаясь домой, вспомнил фразу из научной статьи, которую когда-то читал. И я немало был изумлен тем, что нашел в этих словах смутный намек на объяснение того, что со мной произошло, и как бы предсказание возможности таких чудес:
«Можно представить себе, что существует такое же промежуточное звено между живыми существами и неодушевленными предметами, какое нами найдено между животным и растительным мирами».
Гостиница располагала всеми современными удобствами. Поднявшись на лифте, я прошел в отведенный нам номер.
Моя спутница была уже там. Проведя столько времени взаперти, она с жадностью смотрела на улицу, на двигающуюся толпу и на магазины, блиставшие огнями своих роскошных витрин. Эмма не могла оторваться от зрелища кипучей жизни; продолжая одеваться, она каждую минуту подходила к окнам и раздвигала закрытые портьеры, чтобы снова взглянуть на оживление, царившее на улице. Мне показалось, что она стала менее любезной со мной и что внешний мир интересовал ее больше моей персоны. Мое странное поведение во время нашей поездки на автомобиле, наверное, изумило ее, и, так как я твердо решил не давать ей никаких объяснений, я не сомневался, что она сочла меня оригиналом, не совсем вылечившимся от своего временного сумасшествия.
За обедом, сервированным за отдельными столиками, при уютном свете электрических лампочек, делавшем столовую похожей на будуар, в обществе одетых во фраки мужчин и декольтированных женщин, Эмма проявила совершенно неуместную в этой обстановке развязность. Она пристально смотрела на одних, мерила с ног до головы ироническим взглядом других, то восторгаясь, то издеваясь, выражая вслух одобрение или громко смеясь, и служила поводом для насмешек или восторгов, то смешная до неприличия, то восхитительная донельзя…
Я увел ее так скоро, как только смог, но ее желание вернуться в свет было столь горячим, что нам пришлось немедленно отправиться в какое-нибудь людное место.
Театр был закрыт, работало лишь казино, в котором как раз в тот вечер проходили финальные поединки чемпионата по борьбе, организованного в подражание Парижу.
Маленький зал был битком набит приказчиками из модных магазинов, студентами и всяким хулиганьем. В воздухе плавало облако, представлявшее собой смесь всех видов дешевого табака, столь любимого представителями пролетариата и беднейшим средним классом.
Эмма важно восседала в своей ложе. Вульгарный фрагмент регтайма, исполненный бесстыдным оркестром, привел ее в восхищение, а так как она не привыкла сдерживать свои экстазы, то на нее уставились триста пар глаз, привлеченных взмахами веера и покачиванием перьев на шляпе, которые не менее дерзко отбивали такт. Улыбнувшись, Эмма прошлась взглядом по всем этим тремстам зрителям.