Эта фраза меня сильно озадачила.
Несколькими минутами раньше я бы даже не обратил на нее внимания: с одной стороны, автор и без того совершил немало вульгарных поступков, с другой – я знал, насколько мало обоснован был обнаруженный ею страх, что дядюшка узнает о нашем грехе… Но вместе с удовлетворением возвращаются наклонность к добродетели и хорошие манеры, приходят угрызения совести и волнения.
И все же, согласно ритуалу подобных встреч, мы внимательно разглядывали друг друга, разбираясь во взаимных впечатлениях. Наши физиономии вполне отвечали тому, что повторяется вот уже тысячи лет: на ее лице отражалась благодарность, мною вовсе не заслуженная; на моем можно было прочесть смешное и глупое выражение гордости. Молчание моей говорящей на арго Киприды было чрезвычайно приятно. Мне очень хотелось, чтобы оно продолжалось как можно дольше. Но она нарушила его. К счастью, порой содержание облагораживает форму, и ее выражения сделались менее вульгарными благодаря тому, что ей пришлось говорить о серьезных вещах, которые беспокоили и меня. Она принялась развивать свою мысль.
– Видишь ли, малыш, – сказала она, – раз мы уже дошли до такого, право же, бесполезно стараться не повторять этого. Но умоляю тебя, обойдемся без глупостей: пусть все и дальше будет так – в полной тайне! Видишь ли, Лерн… Ты даже не догадываешься, что нам может грозить… главным образом – тебе.
Я увидел, что в глубине души она снова переживает какую-то трагедию.
– И какая опасность мне может грозить?
– Хуже всего то, что я и сама не знаю. Я вообще не понимаю ничего из того, что вокруг меня происходит, – абсолютно ничего… кроме разве что следующего: Донифан Макбелл сошел с ума из-за того, что я любила его… и что тебя я тоже люблю.
– Спокойнее, Эмма, спокойнее! Мы теперь союзники – уж вдвоем-то мы как-нибудь выясним правду. Когда ты приехала в Фонваль? И что произошло здесь с тех пор?
Тогда она поведала мне о своих приключениях. Я придал ее повествованию некоторую связность, но на самом деле это был, собственно говоря, диалог, во время которого мои вопросы все время возвращали рассказчицу к главной теме, так как она часто уклонялась в сторону и то и дело останавливалась на никому не нужных и неинтересных подробностях. Кроме того, наш разговор был услажден интермедиями, которые нарушали его самым приятным образом, – драма, прерываемая радостными песнями, – и по этой причине я отказался от мысли передать его во всех подробностях, чтобы избавить себя от воспоминаний о наслаждениях, которых навсегда лишился. Трудно вести последовательную беседу с пылкой любовницей, особенно когда весь ее наряд состоит из одеяла, и если она обладает странной способностью терять сознание и память всякий раз, как напоминаешь ей о себе.
По временам какой-нибудь крик или шум прерывал нашу беседу на полуслове или поцелуе, Эмма вскакивала в ужасе, вспомнив Лерна, да и я не мог удержаться от трепета, видя ее безумный страх, потому что достаточно было бы уха или глаза, приложенного к замочной скважине, чтобы мрачный анекдот превратился для меня в ужасную правду.
Волей-неволей пришлось познакомиться с происхождением и началом карьеры Эммы. Это не имеет отношения к данному повествованию и вполне определяется фразой: «Как брошенный ребенок превратился в падшую женщину». Эмма во время своей исповеди обнаружила искренность, которая в устах менее непосредственной натуры была бы просто цинизмом. С такой же откровенностью она продолжала свой рассказ:
– Я познакомилась с Лерном пять лет тому назад – мне было пятнадцать – в Нантеле, в госпитале, куда я попала. В качестве сиделки? Нет! Я подралась с подругой, с Леони, из-за Альсида, моего мужчины. Ну так что же? Мне нечего стыдиться этого. Он великолепен. Это великан. Тобой, мой малыш, он мог бы жонглировать. Мой пояс был ему слишком узок, даже как браслет… Словом, я получила удар ножом, недурно нанесенный. Впрочем, суди сам.
Она отбросила одеяло и показала мне треугольный побелевший рубец в паху – след когтя этой отвратительной Леони.
– Да-да! Можешь поцеловать его! Я чуть не умерла от этого. Твой дядюшка лечил меня и спас мне жизнь, за это можно поручиться.
В то время твой дядюшка был славный малый и совсем не гордый. Он часто разговаривал со мной. Мне это безумно льстило. Подумай только – главный хирург!.. И он хорошо говорил. Он читал мне нотации насчет моего поведения, точно проповеди в церкви: «Ты вела дурную жизнь, надо перемениться, исправиться» и т. д. И все это он говорил не с отвращением, а серьезно и так убедительно, что мне самой мой образ жизни стал казаться отвратительным, и я на самом деле собиралась отказаться от кутежей и от Альсида… ну, сам понимаешь, когда больна, то не до увлечений и кровь успокаивается…
Ну вот, Лерн и говорит мне в один прекрасный день: «Ты здорова. Ты можешь идти куда хочешь. Но только недостаточно принять решение вести себя хорошо, надо уметь сдержать свое слово. Хочешь поступить ко мне? Ты сделаешься белошвейкой и будешь работать вдали от твоих старых друзей-приятелей. Но знаешь, все должно быть по чести».
Меня это ошеломило. Я говорила себе: «Ладно, рассказывай. Ты нарочно рассказываешь сказки, чтобы соблазнить меня. Как только я буду у тебя… прощай, платонические отношения. В твоих речах на это не было и намека, но, должно быть, святых больше нет на свете; разве предлагают женщине идти на содержание из любви к искусству?..»
Но все же доброта Лерна, его положение, слава, известного рода шик… труднообъяснимый – все это увеличивало чувство моей благодарности, превращало его в нечто вроде привязанности; ты понимаешь, что я хочу сказать, и я охотно приняла его предложение со всеми последствиями, в которых не сомневалась.
Ну так представь себе – я ошиблась. Оказывается, что святые все-таки существуют. Целый год он меня пальцем не тронул.
Я поехала к нему потихоньку от всех. Мысль о том, что Альсид может меня найти, не давала мне заснуть спокойно. «Не бойся, – сказал мне Лерн, – я больше не работаю в госпитале; я буду работать над своими открытиями. Мы будем жить в замке, и никто не станет разыскивать тебя там».
И в самом деле, он сразу привез меня сюда.
Ах, нужно было тогда видеть замок и парк: садовники, прислуга, коляски, лошади… всего было вдоволь. Я была страшно счастлива.
Когда мы приехали, рабочие заканчивали пристройки к оранжерее и лаборатории. Лерн сам наблюдал за всеми работами. Он все время шутил и без устали повторял: «Вот хорошо будет здесь работать. Вот хорошо-то будет» – таким же тоном, как школьники кричат: «Слава богу, наконец-то каникулы!»
Привезли мебель для лаборатории. Много туда втащили ящиков, и, когда все было установлено, Лерн как-то утром уехал в Грей в большой повозке.
Аллея была тогда еще совершенно прямая. Я, как сегодня, вижу твоего дядю вместе с пятью спутниками и собакой, встречать которых он ездил на вокзал: это Донифан Макбелл, Иоганн, Вильгельм, Карл, Отто Клоц – ты помнишь, этот большой, черный, на карточке – и Нелли. Шотландец присоединился к немцам в Нантеле. Мне кажется, до того он не был знаком с ними.
Помощники должны были жить в лаборатории, а Макбеллу, так же как и доктору Клоцу, отвели комнаты в замке.
Клоца я сразу стала бояться. А между тем он был красивый и сильный мужчина. Я не могла удержаться, чтобы не спросить у Лерна, откуда он выкопал этого каторжника. Мой вопрос очень его насмешил. «Успокойся, – ответил он мне, – тебе повсюду мерещатся сообщники господина Альсида. Профессор Клоц приехал сюда из Германии. Это очень уважаемый и почтенный ученый. Это не помощник, а сотрудник, главная задача которого – контролировать работу своих соотечественников…»
– Прости, Эмма, – сказал я, перебивая ее. – Такой вот вопрос: мой дядюшка говорил в то время по-немецки и по-английски?
– Насколько мне помнится, чуть-чуть. Он ежедневно упражнялся в этом, но без особенных успехов. Он начал говорить на этих языках бегло ни с того ни с сего, сразу, около года спустя после приезда этих господ. Впрочем, помощники и тогда знали несколько французских слов. Клоц знал больше, даже и по-английски немного говорил. Ну а что касается Макбелла, то он владел только родным языком и не понимал ничего. Лерн мне рассказывал, что очень неохотно согласился принять его в Фонваль, да и то только по настоятельной просьбе его отца, которому непременно хотелось, чтобы молодой студент позанимался некоторое время под руководством Лерна.
– В какой комнате ты тогда спала, Эмма?
– Рядом с бельевой. Далеко от комнат Макбелла и Клоца, – добавила она с улыбкой.
– А в каких отношениях они находились между собой, все эти люди?
– На вид казались добрыми друзьями. Были ли они искренни? Не думаю, да и нет ничего удивительного в том, что с самого начала четверо немцев невзлюбили Макбелла. Я заметила несколько косых взглядов. Во всяком случае, Донифана это не должно было беспокоить, так как он занимался не с ними в лаборатории, а в замке и оранжерее. Впрочем, вначале он был занят главным образом изучением французского языка по книжкам… Мы часто встречались, потому что мне приходилось много раз за день проходить по всем комнатам замка. Он был предупредителен, почтителен; конечно, изъяснялись мы знаками, и я вынуждена была быть любезной…
Мне кажется – нет, я уверена, – что из-за этого и возникла скрытая антипатия между ним и Клоцем. Я скоро заметила это: если они оба прекрасно скрывали свои чувства друг к другу, то Нелли, не способная к притворству, никогда не упускала случая порычать на немца; и, на мой взгляд, это было одним из доказательств того, что в воздухе чувствовалась гроза. Но твой дядюшка ничего не замечал, и я не смела нарушать его покой своими жалобами, да еще и необоснованными. Я не смела… а с другой стороны, это соперничество вовсе не было мне неприятно. Несмотря на все данные мною Лерну обещания жить скромно, ревнивое тяготение обоих соперников ко мне в конце концов действовало и на меня возбуждающе, и я никак не могла сообразить, какова будет развязка, как вдруг наша участь переменилась.
Прошел год с тех пор, как мы там обосновались в Фонвале. Стало быть, это произошло четыре года тому назад…
– Вот как!.. – воскликнул я, не сдержавшись.
– Что с тобой?
– Ничего, ничего! Продолжай.
– В общем, четыре года тому назад Донифан Макбелл уехал в Шотландию, чтобы провести у родителей несколько недель отпуска. На следующий день после его отъезда утром Лерн покинул меня, сказав: «Еду в Нантель с Клоцем. Пробудем там весь день».
Вечером Клоц вернулся один. Я поинтересовалась, где Лерн. Он ответил, что профессор, похоже, получил какое-то важное сообщение, потребовавшее его поездки за границу, и его не будет дней двадцать. «Но где он?» – спросила я. Клоц ответил не сразу. «В Германии, – сказал он наконец. – Все это время мы будем здесь одни, Эмма». Он обнял меня за талию и пристально заглянул в глаза.
Я не могла объяснить себе поведение Лерна, который, вроде как заботясь о моей добродетели, без всякого предупреждения бросил меня на произвол иностранца. «Скажите, я вам нравлюсь?» – спросил Клоц, бесцеремонно притянув меня к себе.
Я уже тебе говорила, Николя, что он был большой и сильный. Я ощутила тиски его мускулов и почувствовала себя против своей воли взятой в плен. «Ну, слушайте же, Эмма, будем любить друг друга, не откладывая этого в долгий ящик, потому что скоро я вас покину навсегда и вы меня больше никогда не увидите».
Я не трусиха. Говоря между нами, меня ласкали руки, только что совершившие убийство; я испытала страсть, похожую на убийство; мои первые любовники любили меня, точно резали на куски… они были тяжелы на руку и не стеснялись со мной, в их глазах я была жертвой; не знаешь, чего испытываешь больше: страха или удовольствия. Это неприятно. Но все это пустяки. Ночь, проведенная с Клоцем, – страшная ночь. Это было сплошное насилие. Я навсегда сохраню воспоминание об этом ужасе и усталости.
Проснулась я довольно поздно. Его рядом уже не было, и больше я с тех пор его никогда не видела.
Прошло три недели. Твой дядюшка не писал, его отсутствие затянулось.
Вернулся он совершенно неожиданно. Я даже не видела, как он приехал. Он сказал мне, что, как только вернулся, сразу же отправился в лабораторию. Я увидела его, когда он выходил из нее в полдень. Его бледность огорчила меня. Казалось, что на его плечи свалилась большая тяжесть, и он сгорбился. Он двигался медленно, точно шел позади похоронной процессии. Что он узнал? Что он сделал? Что за переворот произошел с ним?
Я потихоньку стала его расспрашивать. Он говорил с трудом, подбирая слова, с акцентом той страны, из которой вернулся. «Эмма, – сказал он, – я надеюсь, что ты меня любишь?» – «Вы же знаете, мой дорогой благодетель, что я предана вам душою и телом». – «Меня интересует только тело. Чувствуешь ли ты себя способной любить меня… по-настоящему?.. О, – добавил он насмешливо, – я знаю, я не молод, конечно, но…»
Что ему было ответить? Я сама не знала. Лерн нахмурил брови. «Хорошо, – отрезал он, – с сегодняшнего вечера моя комната будет твоею».
Я тебе должна признаться, Николя, что такой порядок вещей показался мне более естественным. Но я и не подозревала, что Фредерик Лерн может быть таким подозрительным и вспыльчивым, каким он вернулся. Он сжал мне руки до боли, глаза его странно блестели, и он стал кричать во все горло: «Теперь довольно смеяться! Довольно шуток и всяких штучек! Я прекрасно знаю, что здесь происходило. Я видел, как эти подлипалы приставали к тебе. Но ты теперь принадлежишь только мне. Я избавился от Клоца. А что касается Донифана Макбелла, то берегись! Если он будет продолжать в том же духе, не завидую ему. Берегись!»
Потом Лерн, распустив прислугу, нанял вместо всех бедняжку Барб, а затем распланировал и разбил аллеи лабиринта.
В заранее назначенный день Макбелл, ошеломленный изменениями, которые произошли в лесу, вернулся в замок в сопровождении своей собаки. Лерн пришел к нему, когда он еще и сундуков не разобрал, и довершил его изумление, устроив ему отвратительную сцену с такими жестами и таким свирепым выражением лица, что у Нелли шерсть встала дыбом и она зарычала, оскалив зубы.
Что должно было быть, то и случилось. Из уважения к возрасту и положению Лерна мы, наверное, не осквернили бы его дома, как говорится. Но тут шла речь о том, чтобы отомстить злобному старику, тирану, – мы это сделали.
А профессор с каждым днем становился все раздражительнее и нетерпимее. Он все время находился в невероятно возбужденном состоянии, никуда не выходил, работал без передышки; может, он и был гением, но что он был ненормальным, это не подлежит сомнению. Какие доказательства? Ну хотя бы то, что он терял память. Он многое забыл и часто расспрашивал меня о собственном прошлом, сохранив ясную память только в области науки.
Да, пришел конец веселью! И моему счастью с ним тоже пришел конец. За всякую мелочь, пустяк Лерн ругал меня без конца; при первом подозрении он меня избил. Я не отрицаю, что не в претензии ни за ругань, ни за побои, но только в том случае, если ругают до слез, а бьют до крови, если ругает и бьет меня любимый человек, если кулаки его могучи и при случае сумели бы добить до конца. Я заявила своему хилому сокровищу, что с меня довольно одиночества и нищеты. «Я хочу уехать», – сказала я ему. Ах, малыш, если бы ты видел, что тут произошло. Он ползал за мной на коленях и целовал мои ноги. «Как, не может быть! Эмма, останься! Умоляю тебя! Подожди!.. Подожди еще только два года. Потом мы уедем отсюда вместе и я окружу тебя царской роскошью; я буду богат, очень богат… Потерпи… Я знаю, ты не создана для того, чтобы вечно торчать здесь, как в монастыре. Но поверь мне, я на пути к грандиозному богатству – и все это для тебя… Подумай, тебе придется провести только два года в скромной мещанской обстановке, чтобы потом жить как императрица…»
Восхищенная, покоренная, я так и осталась в Фонвале.
Но проходили годы, срок давно прошел, а роскоши не было и в помине. Я все ждала и ждала, видя, насколько Лерн верит в себя и в свою гениальность. «Не падай духом, – говорил он мне, – мы уже близки к цели. Все будет, как я и предсказывал: ты станешь миллиардершей…» И чтобы рассеять мое скверное настроение и чем-то заполнить мой досуг, он по нескольку раз в год принялся выписывать для меня из Парижа модные платья, шляпы и всякие безделушки. «Учись их носить, повторяй свою роль и готовься к будущему…»
Так, между Лерном и Макбеллом, я прожила три года: один вел себя со мной грубо, оскорблял меня, потом обожал, как Мадонну, осыпал бесполезными украшениями, другой ловил украдкой то тут, то там, пользуясь удобным случаем, диваном или ковром.
Затем твой дядюшка уехал в продолжительное путешествие. Он отсутствовал два месяца, на которые спровадил к родителям и Макбелла – якобы в отпуск.
Вернулись они в один и тот же день – кажется, заранее договорились встретиться в Дьеппе.
Лерн возвратился мрачный, расстроенный. «Тебе придется еще подождать, Эмма». – «В чем дело? Что-то не так?» – «Говорят, мои изобретения недостаточно усовершенствованы… Но опасаться нечего, я своего добьюсь».
И он с удвоенным рвением принялся за свои лабораторные опыты.
Тут я снова прервал рассказ Эммы.
– Прости, – сказал я. – А Макбелл тоже тогда работал в лаборатории?
– Никогда! Лерн поручал ему что-то там делать в оранжерее, где запирал его, мой милый друг! Бедный Донифан! Уж лучше бы он не возвращался сюда. Макбелл вернулся из Шотландии только из-за меня. Так и дал мне понять на ломаном французском: «Pour vous! Pour vous!»[9] Больше он ничего не умел сказать. Из-за меня? Боже правый! Чем он стал для меня спустя пару недель?!
Слушай, вот тут и началось безумие.
Зима. Идет снег. После завтрака Лерн дремлет в кресле в маленькой гостиной около столовой; во всяком случае, он делает вид, что дремлет. Донифан бросает на меня выразительный взгляд. Якобы для того, чтобы забавы ради прогуляться по снегу, он выходит в прихожую. Слышно, как он что-то насвистывает во дворе. Он удаляется. Я иду в столовую, точно для того, чтобы помочь горничной убрать со стола. Через несколько секунд ко мне присоединяется Донифан, вошедший через дверь, которая находится против входа в маленькую гостиную; дверь в гостиную осталась открытой, чтобы нам слышно было малейшее движение Лерна. Я бросаюсь к нему на шею, он обвивает меня руками. Молчаливый поцелуй…
Вдруг Донифан позеленел. Я слежу за направлением его взгляда… Над ручкой двери, ведущей в гостиную, прикреплена стеклянная пластинка, знаешь, для того чтобы на двери не оставалось следов от пальцев, – и в глубине этого темного зеркала я вижу глаза Лерна, неотступно наблюдающие за нами.
Вот он уже бросился на нас… У меня ноги подкашиваются. Макбелл маленького роста. Лерн подмял его под себя. Тот отбивается. Кровь течет. Твой дядюшка озверел – он пускает в ход ноги, ногти, зубы… Я кричу, тащу его за одежду… Вдруг он поднимается на ноги. Макбелл в обмороке. Тогда Лерн разражается диким хохотом, взваливает его на плечи и уносит по направлению к лаборатории. Я продолжаю кричать, и тут мне приходит в голову позвать собаку. «Нелли, Нелли!..» Собака прибежала, я ей показываю на удаляющуюся группу, и она бросается вслед за нею в тот момент, когда Лерн исчезает со своей ношей за деревьями. Она тоже исчезает. Я прислушиваюсь, слышу лай Нелли. И вдруг все смолкает – слышно только шуршание падающего за окном снега.
Лерн оттаскал меня за волосы. Но после этого ему пришлось целый день меня уговаривать, и лишь вера в его слова и надежда на блестящее будущее удержали меня от того, чтобы немедленно сбежать.
А он, убедившись воочию, что я не была ему верна, полюбил меня еще более горячо.
Так и тянулись дни, один за другим.
Я почти не смела надеяться, что Макбелла постигла та же участь, что Клоца, – изгнание. Ни он, ни его собака не появлялись больше. Наконец профессор попросил меня велеть приготовить желтую комнату для шотландца. «Значит, он жив?» – необдуманно спросила я. «Наполовину, – ответил Лерн, – он сошел с ума. Сначала он считал себя богом, потом лондонским Тауэром; теперь он воображает, что он собака, завтра, вероятно, он выдумает что-нибудь новое». – «Что вы с ним сделали такое?» – «Милая моя, – воскликнул профессор, – с ним ничего не сделали! Запомни хорошенько мои слова и прикуси язычок, если, кроме вздора, он ничего молоть не может. Когда я унес Макбелла после нашей драки в столовой, я сделал это, чтобы полечить его, – ведь ты сама видела, что он был в обмороке. При падении он сильно расшиб себе голову; вот причина его раны и сумасшествия. И все. Поняла?»
Я промолчала, хотя была убеждена, что если твой дядюшка не прикончил Донифана, то только из боязни ответственности перед его семьей и судебного преследования.
В тот же день они привезли Макбелла обратно в замок. Голова его была вся в повязках. Меня он не узнал.
Но я продолжала его любить и тайком навещала.
Он быстро выздоровел, но из-за того, что его держали взаперти, он сильно потолстел. Между Макбеллом на фотографической карточке и Макбеллом желтой комнаты осталось так мало сходства, что тебе даже и в голову не пришло бы, что это один и тот же человек.
– Эмма, – проговорил я чуть слышно, – возможно ли, что ты ласкала этого идиота?
– Разве любят только за ум? Наоборот, я даже читала в каком-то романе, что императрица Мессалина, женщина очень страстная, терпеть не могла поэтов. Макбелл…
– Ах, замолчи, ради бога!
– Глупенький! Ведь теперь ты мой возлюбленный, ты один…
«Вот уж не знаю!» – подумал я, а вслух сказал:
– А насчет Клоца тебе ничего не известно? Какую участь мог уготовить мой дядюшка ему? Ты говорила, что он его отослал…
– Я всегда была убеждена в том, что профессор его выгнал. В этом меня убедили его поведение перед отъездом и то, как вел себя Лерн по возвращении из Германии.
– У Клоца была семья?
– Кажется, он сирота и холост.
– А сколько времени пробыл в лаборатории Макбелл?
– Недели три; может, месяц.
– И до происшедшей с ним перемены он оставался все тем же блондином? – спросил я, вернувшись к своему первоначальному предположению.
– Ну конечно, а как же?
– А что сделали с Нелли?
– На следующий день после драки я слышала, как она испускает душераздирающие стоны, по-видимому, из-за того, что ее разлучили с хозяином. Теперь она в псарне вместе с другими собаками, где, по словам твоего дядюшки, «ей самое место». Ей удалось вырваться оттуда лишь как-то недавно вечером. Может, ты ее слышал? Бедняжка Нелли, она так быстро разыскала Макбелла!.. Теперь часто скулит. Не слишком-то весело ей живется.
– И что ты думаешь обо всем этом? Что тут так тщательно скрывают? Где правда? Допускаешь ли, что сумасшествие могло развиться вследствие падения и ушиба?
– Почем мне знать? Все может быть. Но мне кажется, в лаборатории происходит нечто столь ужасное, что при виде этого вполне можно сойти с ума. Донифана туда никогда не пускали. Должно быть, он увидел там какую-то гнусность.
Я вспомнил о шимпанзе и об ужасном впечатлении, произведенном на меня его смертью. Эмма могла быть права. История с обезьянкой подтверждала ее гипотезу. Но может быть, вместо того чтобы искать разгадку каждой тайны в отдельности, правильнее было бы перенестись на четыре года назад, вернуться к той критической точке, в которой сошлось столько странностей? Не вернее ли было исследовать то загадочное время, когда сразу захлопнулось столько дверей, чтобы найти один общий ключ от всех?
Из-под стеганого одеяла высунулась изящная бело-розовая ножка, блеснувшая на светло-желтых шелках, словно драгоценность в ларчике.
– Черт возьми, мадемуазель, неужели вы пользуетесь для ходьбы этой маленькой очаровательной штучкой с полированными и яркими, будто японские кораллы, ногтями? Этой подвижной и боящейся щекотки игрушкой, пугающейся кончика усов?.. Какая неосторожность!..
Маленькая ножка вернулась в свое большое саше. Но как ни мила, как ни быстра, как ни очаровательна была эта ножка, по закону парадокса она напомнила мне о другой: о той ноге, которая торчала из травы, – я был убежден теперь, что там был кто-то зарыт, на этом проклятом кладбище – на этой светлой лужайке.
И мне показалось, что я один во мраке ночи, где меня на каждом шагу подстерегают опасности и засады.
– Почему бы нам не сбежать?
Эмма потрясла своими локонами менады, отвергая мое предложение.
– Мне это уже предлагал Донифан… Нет! Лерн обещал меня озолотить. К тому же в день твоего приезда он поклялся, что убьет меня, если я его обману или сбегу. Я давно уже знаю, что он может сдержать свое первое обещание, а с некоторого времени чувствую, что способен исполнить и второе.
– Действительно, когда он представлял нас друг другу, я прочел в твоих глазах безумный страх смерти.
– Да и потом, – продолжала она, – мы можем скрыть нашу любовь, но не сможем утаить бегство. Нет-нет! Останемся здесь и будем смотреть в оба. Главное – соблюдать осторожность, но давай и не терять времени даром!
А так как времени оставалось немного, то мы им и воспользовались.
Когда я покинул мою ненасытную любовницу, чтобы направиться обратно в Грей-л’Аббей, настенные часы уже показывали половину пятого.
Эмма была не в состоянии проститься со мной: мурлыча и потягиваясь, словно кошечка, она лениво возвращалась в реальность из страны любовных грез.