bannerbannerbanner
Воля судьбы

Михаил Волконский
Воля судьбы

Полная версия

XXII. История графа

Если больному человеку рассказать о том, как испытывали такую же, как у него, боль другие люди, то ему, по свойственной нашей природе слабости, не то что станет легче, но во всяком случае, эта боль покажется ему менее острою.

Граф Сен-Жермен, обладавший, кажется, ключом не только всех слабостей, но и силы человеческой, знал, каким образом следует говорить с людьми, находящимися в положении, подобном положению Артемия.

– Вы думаете, – обратился он к нему, – что ваше горе таково, что и нет ему равного и что нет ему другого исхода, кроме того, что вы придумали в своем сумасшествии… Да, в сумасшествии, потому что вы опьянены теперь страстью и, может быть, погибли бы, не случись того препятствия, которое вы считаете для себя безысходным горем. Вот что было со мною: я тоже сумасшествовал или почти сумасшествовал и был, может быть, накануне погибели… И я любил так же, как вы…

Артемий успел немного приглядеться к своему собеседнику, который уже казался ему выходящим из ряда обыкновенных людей. Это был человек, точно лишенный страстей, лишенный житейских желаний, человек, в устах которого признание в испытанной им когда-то любви было тем более странно, что оно совершенно не подходило к нему.

«Да, я должен сделать это признание, – подумал Сен-Жермен, – я все-таки – должник теперь этого человека».

– Я думаю, моя любовь, вернее, то, что мы называем этим именем, – продолжал он, – была не менее сильна, чем ваша, и свидания, и улыбки казались не менее прекрасны… Я пользовался полной взаимностью… Она была вдова, следовательно, совершенно свободна. Казалось, не было никакого препятствия, ему неоткуда было явиться. В один вечер все изменилось. Обманом ее опоили, и человек, опоивший ее, опозорил. Между нами лег ее позор, наше чувство было осквернено. Любимая мною женщина не могла относиться ко мне по-прежнему, и в отчаянии хотела наложить на себя руки. Мне удалось спасти ее, но любовь нашу нельзя было очистить: это она не могла простить себе и, несмотря ни на что, уехала на свою далекую родину.

– Но вы могли найти все-таки своего оскорбителя, – сказал Артемий.

– Я и нашел его, я знал его. Это был несчастный молодой человек, сын богатых, но разорившихся родителей, молодой человек, стоявший на дороге к гибели.

– Вы могли отомстить, значит!

Граф опустил голову и задумался.

– Месть, месть! – проговорил он наконец после долгого молчания. – Месть есть удовольствие, которое мы доставляем себе, сделав зло человеку, причинившему нам злое. Но есть удовольствие большее: направить на добро злого и потерянного человека.

Уже не удивление, но какой-то страх охватил Артемия.

– Неужели вы могли простить, неужели вы, имея возможность отомстить, простили?

– Я не простил, – спокойно ответил граф, – но предпочел большее удовольствие меньшему. Отомстить я имел возможность, может быть, более и сильнее, чем кто-нибудь, но я был в силах заставить злого человека вернуться на путь истинный и постарался сделать это.

– И что же, вернулся он, стал лучше?

– Я думаю, что да. Впрочем, вы об этом можете знать лучше меня.

Артемий раскрыл большие глаза.

– Мне? – переспросил он.

– Да, вы знаете этого человека, он вам известен. Это – Джузеппе Торичиоли.

– Торичиоли? Этот скромный и тихий итальянец, наш итальянец, который живет теперь у князя?

– Да, ваш итальянец, который живет теперь у князя.

– Но разве он был способен на такой поступок?

– Как видите, был способен. Впрочем, тогда, в Генуе, он был на девятнадцать лет моложе и чувствовал себя совсем иначе. Тогда он жил, не трудясь, проживая последние крохи своего наследства.

– Торичиоли, Торичиоли! – качая головой, проговорил Артемий. – Кто бы мог ожидать этого! Сколько лет я знаю его: и могу вас уверить, что ничего не замечал за ним дурного.

– Ну, вот видите, значит, я был прав. Он мог начать новую жизнь, выйдя из той обстановки, в которой оказался. Я поставил ему условием удаление из Италии.

– Да, да, он стал другим человеком, – подтвердил Артемий.

– Может быть, не совсем еще, – улыбнулся граф, – но теперь, наверное, уже станет.

– Да, да, – растерянно повторил Артемий: мысли его окончательно путались и с поразительной быстротой менялись одна за другою.

Граф, встав со своего места, произнес:

– То, что я вам сказал, не должно быть известно никому. Когда почувствуете особенно сильный прилив своего горя, вспомните о моем рассказе. Ваше несчастье еще очень поправимо. Она жива, она не принадлежит никому и может снова полюбить вас. Терпите – будущее вознаградит вас.

И он простился с Артемием, который, пораженный, продолжал сидеть неподвижно на своем камне.

Часть вторая

I. Семилетняя война

Зиму 1758 года прусский король провел в новых напряженных и деятельных приготовлениях к продолжению войны, которая для него была почти вопросом жизни или смерти.

Правда, его главнейший враг – Австрия – был уже истощен неудачами прежних двух лет, и императрица Мария – Терезия тайно желала мира. Но Франция, боясь остаться один на один против Англии и Пруссии, снова разожгла самолюбие честолюбивой монархии.

В России господствовали два противоположных течения: наследник престола явно выказывал свои симпатии к Фридриху II, императница же Елизавета Петровна питала к последнему неизмеримую ненависть.

Ухудшившееся одно время здоровье государыни поправилось, и военные действия России были возобновлены.

Таким образом, к весне 1758 года против Фридриха готовы были двинуться с трех разных сторон три союзные армии, своею численностью далеко превышавшие его собственную. Но несмотря на это все-таки на стороне прусского короля было много преимуществ: австрийские корпуса, набранные из молодых солдат различных национальностей, не имели единства в своих нижних чинах, что же касается высших, то там этого единства было еще меньше, благодаря вечным интригам отдельных начальников и военного совета. Разладица была полная.

О французской армии граф Клермон, назначенный ее главнокомандующим, явившись на место своего назначения, писал Людовику XV:

«Я нашел войска Вашего Величества разделенными на три весьма различные части: первая находится на земле и состоит из воров и разбойников, покрытых рубищем, вторая – зарыта в землю и, наконец, третья – лежит в госпиталях. Ожидаю повеления, не отвести ли мне первую часть за Рейн, прежде нежели она присоединится к двум последним частям?»

Русская армия, страдавшая от отсутствия провианта, одежды и обуви, была вверена начальству генерала Фермора, полководца неталантливого и не очень осмотрительного. Самый же существенный недостаток у нас ощущался в офицерах, о присылке которых в действующую армию то и дело просили главнокомандующие. Однако, несмотря на лишения и трудности, облегчить которые генерал Фермор оказался не в силах, наша армия пошла снова занимать Восточную Пруссию, чтобы обратить ее, согласно данному ей предписанию, в русскую провинцию. Генерал Фермор еще в январе 1758 года вступил в Кенигсберг, и прусские правительственные места этого города присягнули на верноподданство России. Кампания началась, и русские со свойственными им терпением, настойчивостью и твердостью шли вперед. Пруссия осталась за нами. Граф Дона был оттеснен за Одер. В августе сам Фридрих двинул свои полки против русских, оказавшихся противниками, более серьезными, чем он предполагал.

* * *

Говорят, что человек, решившийся однажды на самоубийство, в случае неудачи никогда к нему не возвращается. Исключения, разумеется, бывают, но на этот раз Артемий не составил такого исключения.

Загадочные слова незнакомого человека, попавшегося ему на дороге, когда он хотел сделать свой последний шаг в жизни, заставили его задуматься. Кроме того, его посылали на войну, почти на верную смерть, и оставалось только идти ей навстречу. Артемий пошел. Пред отъездом своим он не пытался более увидеться с Ольгой.

Старому князю нетрудно было устроить записку в полк бывшего своего воспитанника, и Артемий, под фамилией Проскуровского, был записан в армейский Тарасовский пехотный полк.

Сам Андрей Николаевич отправлял его и, призвав к себе на прощанье, постарался казаться ласковым.

– Вот, на, возьми, бог с тобой, – сказал он Артемию, сунув ему в руку набитый кошелек, – пригодится.

В кошельке оказалось двести рублей.

Но все это – прощание с князем, его кошелек, отъезд из Проскурова – прошло для Артемия, как в тумане, как во сне. Очнулся он лишь, когда очутился в совершенно новой, непривычной ему обстановке военной жизни.

Он сразу попал в самую кипень походной, тревожной деятельности, и эта деятельность волей-неволей всецело поглотила его.

Роту вел капрал, старый человек, обстрелянный и опытный, видавший еще при Ставучанах турецкие пули. Офицер, ротный командир, в начале кампании получил повышение, и заменить его, кроме капрала, было некому.

С появлением в роте Артемий сразу был замечен.

Образованный, смелый, исполнительный, он, разумеется, выделился среди остальных солдат очень скоро. Сначала он был тих и молчалив, не сходился ни с кем, но потом мало-помалу втянулся в походную жизнь и по-походному, в буквальном смысле слова, получил повышение. На одном из переходов сержант их роты заболел и слег. Артемий стал на его место. Сержант не возвратился, и должность осталась за Артемием.

Никто в роте не знал его прошлого, никому он не рассказывал своих горестей, но все видели, что их молодой товарищ перенес в жизни многое и что, как ни скрывает он этого, – трудно ему тянуть солдатскую лямку и не к такой обстановке привык он.

И солдаты, и капрал жалели его и любили. Часто у Артемия навертывались слезы от их простой и чисто сердечной, заботливой ласки. Но чем ласковее обходились с ним, тем строже относился он к себе и к своим обязанностям.

 

Под Кюстрином Тарасовский полк стоял в задней линии, далеко от города. Русские на пути к Берлину обложили Кюстрин и вели его осаду беспощадным бомбардированием. Осажденные вылазок почти не делали, и на передней позиции у нас были расположены только войска, необходимые для прикрытия артиллерии. Тарасовцы не попали в прикрытие.

Была середина августа, начиналась осень, и дожди выпадали чаще. Палатка, в которой жил Артемий, то и дело промокала насквозь, но он не обращал на это внимания. Сколько раз капрал советовал ему приказать солдатам устроить себе землянку (сам капрал жил в землянке), но Артемий отвечал, что ему ничего не нужно.

На седьмой день сидения у Кюстрина Артемий лежал на своей сколоченной из двух досок койке в палатке, полотно которой промокло до того, что нельзя было притронуться к нему. Артемий по опыту знал, что если задеть его, то так и польется в том месте, где задел, целая струя воды, а потому лежал, стараясь не ворочаться и не двигаться. Целую неделю они ничего не делали, только жили в мокрых палатках. Для солдат эта неделя была отдыхом, но для Артемия она казалась гораздо тяжелее похода.

Внутренность палатки мало-помалу темнела. Спускался вечер. Дождь перестал капать. С правой стороны палатки послышались знакомые голоса солдат, соседей Артемия. Он давно изучил их. Один бравый, молодой, краснолицый солдат Федор, никогда и нигде не унывавший, предлагал разложить костер. Остальные не соглашались. Так было каждый вечер. Собственно, никто не хотел идти за хворостом, хотя Федор и не просил никого этого делать, но протестующие против костра все-таки боялись, что он может попросить идти. Дело кончалось обыкновенно тем, что Федор шел сам за хворостом и костер все-таки зажигали. Так случилось и на этот раз… Федор уходил, потом вернулся, потом послышалась под его шутки возня солдат над сваленным хворостом; высекали огонь, и пламя затрещало, осветив одну сторону палатки сначала колеблющимся, неуверенным, но быстро покрасневшим, как зарево пожара, светом.

– Вот важно! – послышался веселый голос Федора, как будто все его счастье зависело от того, что загорится костер или нет, и он был теперь вполне счастлив, потому что костер загорелся.

Артемий грустно улыбнулся. Чего бы он ни дал теперь, чтобы быть таким же вот, как Федор, и радоваться вместе с ним!

За что, в самом деле, из него сделали с детства полубарина, развили, научили понимать и чувствовать? Для чего? Для того, чтобы он мог больнее ощутить страдание своего горя и тех лишений, которые приходилось переносить ему?

Один… он был один на свете, то есть снова один, и это казалось еще ужаснее, потому что судьба, как назло, чтобы дразнить его, дала отведать ему счастья, с тем чтобы потом резко и грубо отнять даже всякую надежду на это счастье.

Сколько раз в перестрелках с неприятелем Артемий ждал и искал, чтобы одна из жужжавших вокруг него пуль задела его и покончила с ним; но ему даже и тут не везло. Бывало, он нарочно высовывался, нарочно лез вперед, в самую горячую схватку, но ни разу неприятельский штык не тронул его, ни одна пуля не задела.

Солдаты считали это отчаяние храбростью, и ему было стыдно, когда он видел на их лицах граничащее с восхищением одобрение к нему. Если бы они знали, что он чувствовал тогда! Если бы кто-нибудь мог знать, что он чувствовал теперь, лежа в своей палатке и почти бессмысленно следя за мерцанием красного пламени костра!

– Ну, сударик, а я к тебе с новостью! – послышался голос капрала, который, наклоняясь, входил в палатку.

С этим ласкательным прозвищем «сударик», произносимым с оттенком какой-то жалостливой нежности, все в роте обращались к Артемию.

Капрал вошел, и сейчес же случилось то, чего боялся Артемий: капрал задел головою за полотно и оно протекло.

– Эк! Ведь говорил я тебе, пусть ребята землянку выкопают, так нет же.

Это опять случалось каждый вечер. Капрал входил, задевал полотно и начинал говорить про землянку. Но сегодня новость, с которою он пришел, видимо, была действительно новостью важною, потому что он, не договорив, присел к Артемию и начал медленно набивать свою трубку.

– Что? Или отступаем? – спросил Артемий.

– Это новость старая: отступить мы должны, потому что король Фридрих на нас двинулся, – ответил старик с такою важностью, словно не генерал Фермор, а он сам командовал русскими войсками.

– Ну, так что ж еще?

– А то, что поздравляю вас, сударик, с новым ротным командиром… вот что! – и капрал, раскурив трубку, зажал ее зубами и отвернулся.

Артемий приподнялся со своего места.

– Как же это так, как ротный командир?

Откуда? Он до того уже успел сжиться с маленьким миром своей роты, такою, какою она была, со старым капралом, которого все, как его «судариком», звали «дядей», до того этот мир стал для него своим, близким, нераздельным, что всякое новшество казалось невозможным в нем. И первое чувство, охватившее Артемия при известии, сообщенном ему, было чувство горькой обиды за себя и за всю роту. То же самое, видимо, чувствовал и капрал, то же почувствуют завтра и солдаты, когда узнают, что у них теперь новый, помимо «дяди», начальник.

– С чего же это назначили вдруг? – снова спросил Артемий и хотел добавить: «Разве вы недовольны ротой?» – но не добавил.

– Приехал из Петербурга, из гвардии молодчик, – проговорил капрал, – нужно же куда-нибудь, ну, вот и назначили. Только не долговечен он. Я так думаю, что до первого настоящего дела…

– Отчего же так?

– Да уж по всем приметам: штука парадная, нашей жизни не выдержит. А может, и уходится, – заключил капрал, махнул рукою и замолчал.

– Вы как же его узнали? Видели, что ли?

– Писарь прибежал, сказывал давеча, что офицер к нам объявился новый, а потом самого меня на ферму позвали.

В каменном доме брошенной немцами – хозяевами фермы и ее службах помещался полковой командир с офицерами.

– Что же, говорили с ним? – спросил Артемий.

– Говорил. Велел завтра чем свет на ученье роту собрать… маршировать, должно, учить будет… Прошел бы с наше – тогда бы и учил… Шутка сказать, ученье!

– А как зовут его?

– Кого, офицера-то? Фамилия немецкая… в прошлом вот году пруссак победу одержал…

– При Лейтене, – стал вспоминать Артемий. – Росбах…

– Росбах, не Росбах, а как-то похоже…

– Уж не Эйзенбах ли? – переспросил Артемий.

– Эйзенбах и есть… Он самый… А ты что же, сударик, знаешь его, что ли, что так удивился?

Артемий долго оставался, молча и неподвижно опершись на руку, в неловкой и случайной позе, как привстал. Известие оказывалось еще более странным и неожиданным.

– Одного Эйзенбаха я знаю, – проговорил он наконец. – Черный он, глаза черные!

– Черные… верно, он и есть… Ну, дела! Что ж твой-то, которого ты знаешь, хорош он?

Артемий не ответил. Он не слыхал вопроса.

Еще когда только капрал сказал, что к ним назначен новый ротный командир, ему словно что-то кольнуло в сердце и где-то глубоко мелькнуло предчувствие, не Карл ли это.

Теперь Артемий не сомневался.

– Ну, дела! – повторил капрал, видя, что странное происходит с его «судариком». – Что же, али у вас раньше с ним какие неприятности были?

Но Артемий вдруг приподнялся и быстро заговорил:

– Вот что, дядя: нужно людям сказать, что завтра смотр, нужно, чтобы приготовились… вы бы распоряжения сделали.

Старик понял, что лучше оставить Артемия одного.

– Да чего смотреть-то? Смотреть ведь нечего. Близок свет исходили, а тут, на вот, на парад выходили. Курам на смех! – сказал он, поднимаясь. – Ну, до свиданья, сударик! – и он не торопясь вышел из палатки.

Артемий тихо опустился на свое сырое и жесткое изголовье. Костер пылал по-прежнему, и красный свет его с пробегавшими тенями дыма дрожал на просвечивающем полотне. Солдаты, слышавшие, должно быть, разговор в палатке начальства, притихли и шептались. Мало-помалу шепот их стал затихать – они улеглись.

Вероятно, долго лежал так Артемий, но сознание времени исчезло для него, потому что он думал все об одном и том же, и все та же мысль возвращалась к нему: Эйзенбах, тот самый? Карл Эйзенбах, который приехал, перевернул и нарушил тихое счастье Артемия, снова должен был столкнуться с ним и стать теперь его начальником! Что он был врагом Артемия, это казалось несомненно. И Артемию вспомнились слова, сказанные в лесу в тот день, когда он чуть не кончил с собою: «Месть есть удовольствие; но существует другое, высшее удовольствие – постараться сделать из злого человека доброго». И вспомнился ему ясно, во всех мельчайших подробностях, этот день, жаркий, летний, и трава, на которую уронил он свой ножик, и камень, на котором они сидели. И так это было далеко-далеко… и как теперь все другое… и сырость кругом, и мокреть…

– Федор, а Федор! – послышался за палаткой голос одного из замолкших солдат.

Федор зашевелился.

– А? – спросил он сонным голосом.

– А ведь Фридрих-то по-русски Федор будет, сказывали, и выходит, братец, что, как настоящего в полон заберем, так тебе первое место… потому ты – тоже Фридрих.

Федор обиделся.

– Толкуй тоже! Мало ли, что говорят… – и, громко зевнув, он задвигался и снова затих.

«Да, – думал Артемий, – из злого сделать доброго… Но ведь он – только враг мне, и неизвестно еще, злой ли он человек… Что ж, он полюбил ее, – а ее нельзя не полюбить, – вот и все… это так понятно… И как это странно: где любовь, там и злоба… Как это все вместе идет… сплетается…»

И ему хотелось, чтобы Карл непременно оказался злым по отношению к нему, чтобы он, Артемий, мог постараться сделать из него доброго человека. И тут же он внутренне смеялся над собою, сознавая себя ничтожным подчиненным, лишенным всякой возможности сделать что-нибудь человеку, в руках которого он всецело находился.

Но молодое воображение Артемия все-таки играло, и он, волнуясь, долго не мог заснуть, ожидая завтрашнего утра, когда произойдет его встреча с Карлом.

II. Ротный командир

Пусть всякий заметит и проследит на себе, как судьба сталкивает обыкновенно человека, при самых различных обстоятельствах жизни, все с теми же самыми людьми, словно ему заранее отмежеван известный круг общества, в котором он должен вращаться. И в этих встречах нет ничего странного: напротив, они неизбежны.

Так должно быть со всеми, так было с Артемием и с Карлом.

Карл фон Эйзенбах, вернувшись из Проскурова с полною неудачей в вопросе сватовства, поразил своим неожиданным приездом отца, совсем уже готового лично отправиться в путь, в именье князя. Старик Эйзенбах был так удивлен, вдруг увидев сына, что в первую минуту не поверил своим глазам. Когда же он узнал причину возвращения Карла, узнал, что на его свадьбу с княжною надеяться нечего, он пришел в отчаяние настолько, насколько может, однако, прийти в отчаяние столь солидный человек, каким был старый барон фон Эйзенбах.

– Ты знаешь, милый Карл, – сказал он наконец сыну после долгого обсуждения, – нет такого случая, из которого нельзя было бы выйти. И я нашел выход.

Карл всегда верил мудрости отца и потому сейчас же выказал полную готовность повиноваться.

Старый барон объяснил свой план, который заключался в том, что Карл должен ехать в действующую армию, где можно, казалось, легко выделиться, потому что офицеров было мало. К тому же Карл из гвардии сразу мог быть назначен ротным командиром.

Раз решение было принято, приведение его в исполнение не откладывалось. Барон принялся хлопотать. Хлопоты оказались нетрудными. Однако Карл не особенно торопился ехать. Положение молодого, цветущего и видного (Карл стал снова в глазах окружающих молодым, цветущим и видным) офицера, отправляющегося на войну, нравилось ему. Постигшая его неудача сразу же забылась, когда стало известно, что он едет в действующую армию. Наконец он уехал.

Только под Кюстрином нагнал он русскую армию. Его назначили в Тарасовский полк. И вот, явившись на место новой своей деятельности, он намеревался ретиво приняться за нее. Он уже заранее обещал себе, что там покажет им, как это все нужно сделать.

Его интересовала рота, и он приказал капралу на другой день собрать роту, чтобы посмотреть ее и познакомиться с нею.

Приказание было исполнено. Люди надели мундиры, вычистили амуницию и в то время, когда остальные роты собирались к котлам, откуда уже несся пар разваренной каши, выстроились в ряды, в ожидании нового ротного командира.

Ровно в назначенный час появился Карл фон Эйзенбах, блестя своею новою, почти с иголочки, формою, эполетами и ботфортами. Он сразу хотел завести строжайшую дисциплину и потому нарочно назначил такой час для смотра, в который солдаты обыкновенно ели.

«Дядя» скомандовал «смирно». Карл подошел к фронту, поздоровался и оглядел людей. Разумеется, они все стояли совершенно не так, как следует: ни стойки, ни даже порядочного равнения.

 

«Этот старый капрал распустил роту – сержант ничего не делает!» – решил Карл и взглянул на сержанта.

Артемий стоял, вытянувшись и прямо глядя пред собою. Он узнал Карла еще издали, видел, как тот обвел их всех взглядом, как взглянул на него, и видел тот миг, когда Карл узнал его.

Карл действительно сейчас же узнал Артемия, лицо которого врезалось в его памяти. Как ни поразительна, как ни неожиданна была эта встреча, но чувство весьма понятного удивления в Карле быстро уступило место другому, и это другое чувство было не совсем, но почти радостью или, вернее, каким-то радостным удовлетворением. Из-за этой одной минуты их неожиданной встречи стоило приехать в действующую армию.

Еще вчера, когда Карл узнал, что сержанта его роты зовут по фамилии Проскуровский, его поразило это, но он подумал, что тут простое совпадение. Но теперь он видел пред собою живого Артемия – таким, каков тот был и каким он видел его тогда, в саду, среди благоухающих роз, счастливого свиданием с Ольгой, когда эти же розы беспощадно кололи своими острыми шипами судорожно сжимавшие их руки его, Карла, когда соловей пел и дразнил его, и разрывал ему сердце на части. И это воспоминание со всею болью еще живого оскорбления охватило Эйзенбаха, и вся злоба поднялась в нем.

Глаза обоих недавних соперников встретились, и словно искра пробежала между ними.

Карл сделал большой шаг вперед, прямо на Артемия.

– Как стоишь? – крикнул он, подступая. – Голову… Плечи… Рано в сержанты попал… Молод еще, так я тебя выучу…

Говоря это, Карл чувствовал, что его так и подмывало говорить дальше.

Артемий стоял, не шелохнувшись. Поэтому, как бы для того, чтобы показать, что он знает сам, что спрашивает, потому знает службу, Эйзенбах продолжал:

– Устав известен тебе, а?.. Помнишь, что в нем про сержанта сказано?.. – и, забрав глубоко грудью воздух, он отчеканил, словно по-писаному: – «На нем лежит зело многое дело в роте; того ради нужно, чтоб он дослужен был от нижнего чина, дабы знати мог все свои надлежащие поступки».

«А сам-то ты дослужен?» – подумал Артемий.

И вдруг ему стало неудержимо смешно, потому что он подумал о том, как сегодня вечером солдат Федор, которого «обижали» Фридрихом, будет представлять эту сцену и вертеть талией так же вот, как и барон, и говорить грубо, но похоже, подражая его голосу.

Эйзенбах видел в лице Артемия насмешку, и, чувствуя угрюмо устремленный на себя взгляд остальных людей, тупо смотревших на него, как на человека, который хочет учить их чему-то, когда они знают уже самое главное в жизни, то есть как люди умирают, он как будто понял, что его щеголеватый мундир, а главное – не менее мундира щеголеватая горячность, не совсем-то уместны здесь. Но это было лишь минутное просветление, которое Карл счел за слабость и поспешил заглушить в себе.

Он глянул опять на Артемия, в глазах того так и светилась улыбка.

Отступившая было злоба Карла снова нахлынула, и с большею еще силою, потому что был перерыв. Сердце забилось у него, дыхание сперло, в глазах потемнело.

– Ты… – задыхаясь, сквозь зубы, проговорил он, – ты смеяться надо мной?.. – и рука его со сжатым кулаком поднялась наотмашь.

Щеки Артемия вдруг стали совсем белыми-белыми, как мел.

Рука Карла опустилась. Он опомнился, злобный порыв прошел.

Но не прошла ревность Карла к службе. Он заставил солдат маршировать и нашел, к своему ужасу, что они совсем не умеют делать этого, а просто идут в ногу, путем опыта выработав положение для тела, самое удобное на ходу и совершенно не такое, какое требовалось при маршировке с поднятием в три приема ноги на гвардейских парадах. Тогда Эйзенбах стал учить, как следует делать маршировку в три приема.

Остальные роты пообедали, убирали уже котлы, а седьмая, которою командовал Карл, все еще ходила по счету, подымая как можно выше ногу. Люди повиновались, но их озлобленные, голодные лица со зло поджатыми губами не предвещали ничего доброго для своего начальника.

Звук ли барабана, от которого Карл успел отвыкнуть во время дороги, или доносившийся грохот ядер бомбардировки Кюстрина, или желание заглушить свою злобу, или все это вместе возбуждали Карла к усиленной деятельности, и он из кожи лез, обучая голодных солдат и воображая, что этим сразу забирает роту в руки, потому что показывает, какой он есть на самом деле строгий начальник.

Выстрелы со стороны Кюстрина становились все чаще и чаще; наши, принявшись за дело, не уставали, и эти гулкие, доносившиеся издали, выстрелы, к которым уже привыкло ухо солдат, как мельник к стуку жернова, были для Карла первыми, слышанными им, настоящими выстрелами, то есть такими, которые посылались не для того, чтобы разрушить искусственную цель, а для того, чтобы бить как можно больше людей. Но Карл не видал этих убитых людей, и потому отдаленный грохот ядер, бой барабана и бряцание оружия солдат были для него полными поэзии звуками войны и действовали возбуждающе.

Он командовал, горячился, показывал и забыл уже о времени.

По его расчету еще много надо было «поработать» над ротою, чтобы привести ее в более или менее приличный вид, как вдруг ему пришлось скорее, чем он думал, убедиться, чем была на самом деле его рота.

С фермы прискакал адъютант с приказанием немедленно сниматься и идти. Он казался сильно взволнован, и на лице его была уже заметна та тень внушительной серьезности, которая является у военных пред началом настоящего дела. И эта серьезность сейчас же передалась окружающим.

«А? что? сражение? мы идем в сражение?» – блестя глазами и, как новичок, радуясь, думал Карл и, вероятно, спросил об этом у адъютанта, потому что тот ответил ему:

– Нет, пока еще не идем, а отступаем.

– Да, отступаем, – согласился Карл и оглянулся на капрала. – Я думаю, люди успеют пообедать еще? – несколько сконфуженно спросил он.

Капрал махнул рукою и ответил только: «Эх, ваше высокоблагородие!», – но в этом ответе было сказано многое. «Мы вас потешили, – говорил этот ответ, – голодные промаялись, все сделали по-вашему, не мешайте теперь и нам».

И, словно получив от ротного командира приказание, капрал стал делать распоряжения.

В постоянной борьбе походной жизни у этих людей выработались совсем иные приемы команды, более простые и ясные, чем это требовалось уставом.

Карл, всегда гордившийся своим званием устава, которое обыкновенно ставилось в пример другим, увидел теперь вдруг пред своими глазами такое, что он никак бы не мог предполагать; солдаты его роты вдруг разбежались с криком и шумом, произошла какая-то сумятица, кажущаяся бестолковщина, хотя старый капрал все время распоряжался и, должно быть, все понимал. И вдруг, как бы по-волшебству, все палатки исчезли, куда-то спрятались, и люди снова выровнялись в ряды. Со всех сторон кругом шли и двигались солдаты, и не успел Карл опомниться, как место, занятое только что лагерем, опустело, и сам он, Карл, со своей ротой шел уже в рядах выбравшегося на дорогу полка.

«Однако они ведь не ели», – подумал он снова и, поглядев на солдат, удивился их бодрому и выносливо-покойному виду, с которым они шли, забыв, разумеется, наставления размеренного, считанного шага.

Рейтинг@Mail.ru