– Хуже замка. Я окружена соглядатаями, за каждым движением моим следят. Я не могу сделать буквально ни шага… Императрицы не видно месяцами… И достаточно, чтобы в ком-нибудь заметили преданность ко мне, дружбу, даже в слугах, – сейчас их удаляют от меня… Вблизи меня нет друзей…
– Но это не значит, чтобы их не было вовсе, – сказал граф, подчеркивая свои слова.
– Я это вижу, – улыбнулась Екатерина, – и, кажется, узнала одного из них сегодня.
Она протянула ему руку, которую граф поднес к своим губам, говоря:
– И в которого вы можете верить, ваше высочество.
– Благодарю вас, я верю. Представьте себе, мне даже не позволяют переписываться с матушкой. Письма к ней составляются в иностранной коллегии, и я могу лишь ставить на них свою подпись; мне запрещено делать какую-нибудь приписку… Мне сказано, что канцлер Бестужев лучше знает, о чем и как должна писать великая княгиня. Но они забывают, что этот их канцлер не может знать, как хотела бы писать дочь к матери.
Имя Бестужева было произнесено так, что граф спросил:
– А ваше высочество считаете канцлера своим врагом?
– И одним из самых непреклонных.
– Не отдавайтесь этому чувству вражды. Оно ошибочно.
Брови Екатерины сдвинулись.
– Как? Вы хотите, чтобы я не имела ничего против Бестужева, от которого я терплю, может быть, больше, чем от других?.. Вы этого не знаете, а я тут это чувствую.
– Верьте, ваше высочество, что в Париже хорошо осведомлены обо всем, что касается вашего положения здесь. Канцлер временно делает вам притеснения, чтобы показать свою силу и выгоду союза с ним. Но он слишком умен и дальновиден, чтобы не стать на вашу сторону, если вам угодно будет выказать к тому желание.
Екатерина задумалась. Ей было весело и приятно сознавать, что она, за минуту еще пред тем чувствовавшая там, за столом, себя совершенно покинутой, среди людей, с которыми ничего не имеет общего, – вдруг видит, что где-то далеко, в Париже, заботятся о ней, знают мельчайшие подробности отношений к ней окружающих и думают за нее.
– Да, – сказала она, – мне это не приходило в голову. Попробую. Может быть! А то бывают минуты, что теперешняя жизнь просто невмоготу делается.
– Если будет очень тяжело, – продолжал Сен-Жермен, – обратитесь к императрице и попросите ее отпустить вас домой. Она этого не сделает, но к вам станет относиться ласковее. Впрочем, обо всем этом вам принцесса пишет в письме; постарайтесь только, чтобы его не увидали у вас.
– О, будьте покойны! – уверенно произнесла Екатерина. – Но как же вы пробрались сюда? Почему вы знали, что мы будем здесь?.. Или это – одна из тайн графа Сен-Жермена?
Он весело улыбнулся.
– Поверьте, ваше высочество, все, что я делаю, очень просто и главное – естественно. Оно не похоже только на то, к чему привыкла толпа. И она удивляется тому, чего не знает. Вот и все. Я должен был переменить имя, чтобы явиться в Россию. Я ехал в Петербург, но на дороге узнал, что вы отправляетесь в Москву, и свернул по проселкам наперерез вам. Я рассчитал, что мы должны съехаться в имении здешнего князя. Ваш кучер был заранее подкуплен для того, чтобы сказать в условленном месте, что лопнула шина, и дальше ехать нельзя. Сегодня утром я был в деревне и распорядился относительно условленного знака. Не было сомнения, что вы остановитесь в усадьбе…
– И увижу вас, чтобы высказать вам свою благодарность, – добавила Екатерина. – Но я боюсь, что наше «гаданье» покажется там, – великая княгиня кивнула на террасу, – слишком продолжительным. Увижу ли я вас еще?
– Я должен ехать завтра утром назад.
– В таком случае все-таки до свидания.
Граф ответил ей новым поклоном. Екатерина направилась к двери.
– Граф! – вдруг остановилась она, и легкая краска смущения зарумянила ее щеки. – Простите мне один вопрос: вам дорого стоило подкупить кучера?
– Ваше высочество, зачем вам знать это?
– Чтобы вернуть вам расходы.
Новая улыбка явилась на лице графа. Он опустил руку в карман своего бедного коричневого камзола и достал оттуда целую горсть бриллиантов.
– Вы видите, у меня еще хватит на подкуп не одного только кучера. Желаю вам счастья, ваше высочество!
Про графа Сен-Жермена говорили, что он обладает тайной искусственно воспроизводить бриллианты чистейшей воды. Екатерина вспомнила это и, не сказав больше ни слова, но еще раз кивнув, с особенною, только ей свойственной улыбкой, своему новому другу, вышла из комнаты.
Неожиданный прием, оказанный Проскуровым великому князю и свите, вышел столь блестящим, что Андрею Николаевичу оставалось только самому удивиться, как это все было хорошо. Самый придирчивый человек не мог бы сделать никакого замечания. Гости были очень довольны приемом.
Великий князь и великая княгиня благодарили хозяина. Но все-таки Андрей Николаевич мог свободно вздохнуть лишь тогда, когда вся эта блестящая толпа села в экипажи и лошади тронулись. До самого конца нельзя было ручаться, что непривычная ко двору прислуга Проскурова не сделает какой-нибудь неловкости, или мало ли что может произойти.
Но зато, когда все кончилось, вздох довольства и радости вырвался из груди старого князя, долго стоявшего на крыльце и не спускавшего взора с удаляющегося поезда.
Кузов последней кареты исчез из вида, и князь повернулся, чтобы идти в дом.
Часы, которые он пережил, были так хороши, так льстили его болезненому самолюбию, что он, нарочно подымаясь тихими шагами по лестнице к себе наверх, медлил, чтобы продолжить удовольствие вынесенных впечатлений и не сейчас окунуться снова в ту разладицу, которая явилась теперь в его доме и должна будет охватить его, едва лишь войдет он в кабинет. Там он снова из чарующего мира блеска и двора очутится в мире неприятностей, где этот неблагодарный Артемий, больная дочь и неудавшееся сватовство ее с сыном старинного приятеля.
Но не успел он дойти до кабинета, как уже должен был сводить свои счеты с этим миром. В приемной его ждал тот, кого он знал под именем доктора Шенинга.
– Верите ли вы теперь моим словам? – встретил он князя вопросом.
Проскуров провел рукою по лбу.
– Ну, да, государь мой! Что же вы хотите?
– Я говорю о вашей дочери.
– Да, да… Все это очень удивительно! – заговорил Андрей Николаевич с расстановкой. – Да… И великая княгиня назвала вас удивительным человеком… Да… Вы говорили, что болезнь Ольги серьезна?..
– Очень серьезная, князь.
Андрей Николаевич хмурился с каждым словом.
– Но она все-таки молода, ее натура может выдержать… я надеюсь, – проговорил он.
– Ее натура слишком впечатлительна, и в этом все несчастье, причина ее болезни нравственная. Она любит. Только свадьба с любимым человеком может спасти ее… Я это повторяю вам как отцу, который, вероятно, не захочет смерти единственной своей дочери.
Руки князя помимо его воли начали конвульсивно сжиматься.
– Да знаете ли вы, что вы говорите? – вдруг подступил он. – Знаете ли вы, что она выдумала?.. Она, дочь князя Андрея Николаевича Проскурова, выдумала заразиться амурным сумасшествием к найденышу, к человеку без рода, без племени, за которого нельзя отдать ее.
Доктор пожал плечами и спокойно возразил:
– В таком случае вам приходится выбирать между самолюбием и жалостью к дочери, жизнь которой в ваших руках.
Князь чувствовал, что это спокойствие, с которым говорили с ним, действует на него внушительно.
Неужели в самом деле ему приходилось выбирать между жизнью и смертью дочери?
И вдруг ему ясно, отчетливо-правдиво вспомнились последние минуты жены, как она, бледная, лежала неподвижно на кровати и как он следил за чуть заметным колебанием ее гофрированной сорочки, боясь не увидеть его. И Оля, его дочь Оля, так же угаснет на его глазах?.. И начнутся те страшные муки отчаяния и горя, которые он пережил уже однажды.
И старый князь, тяжело дыша, бессильно опустился на один из стульев, вытянутых в струнку по стене приемной.
– Да разве другого исхода быть не может? – почти с мольбою в голосе спросил он.
Доктор, внимательно следивший за внутренней борьбою князя, ответил, сжав брови:
– Ни в каком случае не может!
Андрей Николаевич закрыл лицо руками, а затем вдруг, вставая, проговорил, как человек, твердо решившийся:
– Хорошо! Если ей суждено умереть – пусть, но имени своего она не опозорит… Не один князь Проскуров умирал за честь этого имени и встречал, не дрогнув, свою смерть. Если ей суждено – пусть… До сих пор наше княжеское имя носилось с достоинством, для которого жертвовали жизнью наши предки… Пусть и она пожертвует! Значит, такова судьба…
Голос Проскурова был слаб, руки его дрожали и челюсть ходила из стороны в сторону.
– И это ваше последнее слово, князь? – спросил доктор.
– Да, последнее. Оставьте меня!
– Но вы позволите еще раз мне пройти в комнату больной?
– Ах, идите, куда хотите, хоть к… – и, не договорив, князь взялся за голову и, бросившись в кабинет, с силой хлопнул за собою дверью.
Весь этот день, за исключением времени, проведенного на террасе, Ольга просидела в своей комнате, куда изредка доносился отдаленный гул великокняжеского приема. Дуняша, в отчаянной борьбе между собственным любопытством и преданностью своей барышне, то бегала вниз посмотреть на небывалых гостей, то являлась к Ольге с рассказами. Княжне временами казалось, что где-то, когда-то, она как будто видела эти кареты и все то, о чем передавала ей Дуняша; но где, как и когда – она не могла себе дать решительно никакого отчета, хотя все-таки ей чудилось, что это было уже когда-то.
Однако среди своих рассказов Дуняша не забывала о самой Ольге. Она сообразила, что поднявшаяся в доме суматоха более чем удобна для свидания Артемия с княжною, и старалась добыть заветный ключ, под которым сидел молодой человек.
Но все слуги, и дворецкий, и буфетчик Сергей сбились с ног и забыли об Артемии. Только когда гости уехали, вспомнили, что с утра никто не был у заключенного, хотя Дуняша и напоминала о нем, но ее не слушали.
Наконец она, пугнув буфетчика Сергея вечною своей немилостью, добилась того, что он спросил ключ у дворецкого и понес Артемию обед.
Дуняша прибежала сказать Ольге, что теперь, когда старый князь заперся в кабинете, а дворецкому, итальянцу и остальным старшим в доме придется, по всей вероятности, возиться с прислугой, чтобы она окончательно не перепилась остатками вина от завтрака, есть возможность выпустить Артемия и повидаться с ним.
– Но как же?.. Он тогда войдет сюда, ко мне? – спросила Ольга.
В этот момент раздался стук в дверь. Ольга вопросительно посмотрела на Дуняшу. Та поджала губы и на цыпочках, хотя этого вовсе и не требовалось, подошла к двери, растворила ее и отскочила в сторону.
«Об этом-то я и позабыла совсем!» – чуть не вслух проговорила она.
В дверях Ольга увидела доктора, с которым познакомилась сегодня утром на террасе.
– Я, с дозволения вашего батюшки, – начал он, входя, – пришел навестить вас в последний раз, потому что сегодня же должен ехать дальше.
Ольга улыбнулась ему, уже как знакомому.
– Благодарю вас, но я так слаба, что мне трудно говорить долго.
Она боялась, что ее задержат и она упустит удобное время.
Дуняша скользнула из комнаты.
Ольга думала, что доктор или не слыхал ее слов, или не обратил на них внимания, потому что он, спросив позволения сесть, преспокойно завел с нею разговор о том, выезжала ли она из деревни когда-нибудь или нет, и каково ей живется здесь. Она отвечала ему. Потом мысли ее начали путаться, потом веки закрылись сами собою… потом… она уже опять не помнила, что было потом.
Цель, для которой явился в Проскурово под именем доктора Шенинга приехавший из Парижа граф Сен-Жермен, была вполне им достигнута. Он виделся с дочерью принцессы Ангальт-Цербстской – великою княгинею, передал ей письмо от матери, говорил с нею. Это было все, что ему нужно.
Но, попав в усадьбу князя Андрея Николаевича, он наткнулся здесь на совершенно постороннюю ему драму любви молодой княжны, которая не могла не вызвать в нем чувство живейшего сострадания. И он сделал все, что мог, для этой девушки.
Зная по опыту, что такие исключительные натуры, как княжна, приведенные в состояние искусственного сомнамбулизма, никогда не ошибаются относительно своей болезни и средств, которые могут излечить их, – он не мог сомневаться, что княжна действительно не переживет насилия над своим чувством. Он говорил с ее отцом, предупреждал его, но встретил в старом князе или разительный пример болезненного самолюбия, или же, несмотря ни на что, недоверие к своим словам. Однако нельзя было оставлять несчастную девушку беспомощною. Но что же оставалось делать?
Граф явился к ней в комнату и, оставшись с нею наедине, возобновил утренний сеанс, так легко давшийся ему. На этот раз Ольга впала в забытье еще скорее, чем утром. Когда он заставил ее говорить, она уже предчувствовала его намерение.
– Нет, нет, – слабо проговорила она, – не надо этого…
Граф был серьезен и сосредоточен – ответственность которую он брал на себя в эту минуту, была громадна.
– Когда вы будете разбужены, – проговорил он своим особенным, внятным и раздельным голосом, – вы должны забыть свое чувство.
Ольга тяжело вздохнула.
– Слышите ли?
Казалось, вся сила его воли была в этом «слышите ли». Тут звучали и приказание, и просьба, и повеление.
В лице княжны ясно отражалась происходившая в ней борьба.
– Это – единственный выход, – продолжал Сен-Жермен. – Ведь вы знаете, это – единственный выход.
Губы Ольги задвигались и задрожали.
– Лучше… лучше… – прошептала она.
Граф понял, что она хотела сказать «лучше смерть».
Дальше продолжать ее мучения, казалось, жестоко. Сен-Жермен нагнулся над девушкой и дунул ей в лицо. Теперь она была вне опасности: она не любила, не смела любить больше. Другого исхода, кроме этого, нельзя было найти.
Из комнаты Ольги граф прошел прямо к себе, долго не мог дозваться дворецкого и, когда тот наконец пришел к нему, попросил передать князю свою благодарность за гостеприимство, щедро наградил слуг, а затем, взяв свою трость и шляпу, направился через сад, как пришел.
За садом, через небольшое поле, начинался лесок, на противоположной опушке которого должна была ждать графа его карета. Сен-Жермен прошел сад, пересек поле и вышел в лесок, прохладный от вечерней свежести, спускавшейся уже на землю. Он оглянулся, чтобы последний раз посмотреть, на красивую усадьбу князя Проскурова, и вдруг остановился: внутренний голос словно шепнул ему, что он не исполнил всего до конца в Проскурове, что ему оставалось еще что-то.
Прямо на него не то бежал, не то шел молодой человек, без шапки, без трости; вид его был растерян и шаги не тверды, но нервно быстры. Он словно или догонял кого-то, или сам хотей уйти от погони.
Сначала Сен-Жермен думал, что это – посланный за ним почему-нибудь, но сейчас же увидел свою ошибку. Молодой человек быстро приближался к нему; его лицо было искажено внутренним страданием, глаза, широко открытые, как будто не видали того, что было пред ними. По платью и, главное, по манерам он не был похож на простолюдина, но среди господ граф тоже не видел его у князя.
Однако он слышал о «найденыше», о том, кого любила Ольга, и догадался, кто этот молодой человек.
Артемий действительно шел прямо на него и почти столкнулся с ним. Граф схватил его за руку. Артемий вздрогнул и, увидев пред собой чужого, незнакомого человека, взглянул на него, будто спрашивая, враг он ему или друг. Он готов был обрадоваться, если встретился с врагом.
– Что с вами? – спросил Сен-Жермен, и в голосе его прозвучало участие.
Артемий понял, что ему не хотят зла, и дернул руку.
– Пустите меня… пустите… что вам за дело?
– Что с вами, что вы делаете? – переспросил граф.
Артемий стиснул зубы и, напрасно стараясь освободиться от крепких тисков, в которых была его рука, сам не зная того, что говорит, ответил:
– Гуляю.
– Так не гуляют, – сказал граф, улыбнувшись. – Посмотрите, на что вы похожи. Зачем этот ножик у вас в руке?..
Артемий как бы удивленно поглядел на свою руку, судорожно сжимавшую небольшой складной ножик.
– Что вы затеяли? – продолжал граф. – Вы сумасшедший: ведь не попадись я вам на дороге, вы готовы были покончить с собою.
Артемий злобно дернулся.
– Ну, и пусть! Вам-то какое дело? Ведь себя, не вас.
– Если бы вы знали то, что вы говорите! – возразил Сен-Жермен, покачав головою. – Милый мой, самоубийство – вовсе не то великое таинство, которое мы называем смертью. Знаете ли вы, что человек, насильно превративший свое тело в труп, не кончит с земною жизнью. Смерть нельзя заставить прийти по собственному желанию. Большего я не могу вам сказать, но верьте мне, верьте!..
Не столько эти слова, странные по своему таинственному смыслу, но убеждение, с которым они были сказаны, подействовали на Артемия. Он не то, что опомнился, нет, скорее был ошеломлен еще более, но его растерянные мысли направились в другую сторону, и он оказался застигнутым врасплох. На его бледном лбе выступили крупные капли пота, в глазах потемнело, и ножик выпал из рук.
– Смерть, – продолжал между тем Сен-Жермен, – есть освобождение, которого мудрый, конечно, желает скорее для своего духа. Но нужно заслужить это освобождение, нужно перенести назначенное испытание земное – тогда она придет вовремя, лучезарная и светлая, и не испугает своим ужасом.
Отчетливо, ясно, слово за словом, Артемий не понимал того, что говорили ему, но общее впечатление этой звучавшей сознанием правды речи невольно оставалось в нем. На мгновение он как бы одумался и удивленно глянул в лицо графу, прямо в упор, но потом рванулся опять и еще с большею силой крикнул:
– Да пустите меня! Что вам от меня нужно, кто вам дал право, кто вы? Почем вы знаете, что будет со мною? А если и будет что-нибудь, то, как бы оно страшно ни было, все-таки лучше, чем здесь…
Между ними завязалась борьба, в продолжение которой Артемий, со стиснутыми зубами, с налившимися кровью глазами и красным от вздутых жил лицом, напрасно силился освободить свои руки. Граф успел взять его и за другую руку. Артемию казалось, что этот человек обладает сверхъестественною, железною силой. Он надрывался из последнего, он бился, как только мог, но его держали, словно шутя, без малейшего напряжения, и несмотря на это не было возможности ему вырваться.
Граф твердо и неумолимо держал его, не поддаваясь, зная, что физическое утомление служит самым лучшим средством для того, чтобы утихло нравственное страдание, и ждал, пока бившийся в его руках Артемий выбьется из сил.
– Пустите! – снова заговорил Артемий, чувствуя, что ослабевает, и в голосе его вместо угрозы зазвучала просьба, – пустите, ради бога! Если вы когда-нибудь любили, если вы чувствовали хоть раз в жизни сострадание, пустите меня! Я никому не хочу зла… пустите!
Он едва уже мог двигаться – эта неравная борьба отняла у него последние силы.
– Я пущу вас, если вы терпеливо захотите выслушать меня, – услыхал он в ответ. – Потом… потом вы будете свободны делать, что вам угодно.
Ноги Артемия уже подкашивались, благодаря усталости и пренесенному им душевному потрясению. Он тяжело дышал и вдруг, подчиняясь, как послушный ребенок, позволил провести себя несколько шагов и усадить на попавшийся большой камень, обросший мохом.
Граф сел рядом с ним.
– Дух возмущения, – начал он, – дух злобы и беспорядка силен. Но на то человеку и дана воля, чтобы он мог руководить собою. Жизнь не может состоять из одного лишь приятного хотя бы уже потому, что, не будь ничего ему противоположного, нельзя бы было различить и эту приятность. Уничтожьте долины – и не будет гор. И до тех пор свет будет способен производить впечатление на глаз, пока будет существовать соответствующая ему тень. У вас есть горе – победите его, но не будьте настолько малодушны, чтобы дать ему победить себя. Человеку, собственно, все дано для счастья, но он должен заслужить его, должен завоевать. Мы несчастны тогда лишь, когда сами создаем себе наше несчастье. Всякое же горе, незаслуженное, как испытание, поразившее нас, это – кредит судьбы, в силу которого она щедро заплатит впоследствии счастьем. Но нужно заслужить его. Мы ничего не получим, если не сделаем к тому усилия. Испытание – вот великое слово жизни! Жизнь – это змея, вечно чреватая и вечно сама себя пожирающая…
Артемий слушал, опустив голову, крепко сжав усталые руки между колен и, почти не моргая, уставившись вниз.
– Да, – проговорил он, – но когда все против вас, когда все противодействует вам…
Тихая улыбка промелькнула на губах графа.
– Только и можно, – ответил он, – опереться тогда, когда вы встречаете противодействие, и, чем оно сильнее, тем тверже должны вы стать.
Артемий вдруг поднял голову и не только с удивлением, но и с чувством, близко подходящим к восхищению, посмотрел на этого человека, с которым так же трудно было бороться на словах, как победить его в борьбе физической.
– Послушайте! – заговорил он. – Я не знаю, кто вы и откуда, но, может быть, потому, что я не знал вас до сих пор и, вероятно, никогда не увижу, мне и легче сказать вам все. Послушайте: я любил девушку… в ней для меня была вся жизнь, все счастье… Я с детства не имел существа, мне близкого. У каждого человека есть отец, мать, родные, – у меня не было никого; тот, кто якобы заменял мне отца, на самом деле занимался мной, как игрушкой; его отношения ко мне были прихотью, да, только прихотью. Я рано понял это. Я рано понял, что у меня нет самого необходимого для ребенка – любви ко мне. И вот после долгих лет одиночества я ощутил наконец свет и теплоту этого незнакомого мне чувства. До тех пор меня некому было и мне было некого – любить… И этот свет дала мне моя жизнь, моя радость, та, о которой я не смел думать. Ей стало жаль меня…
Артемий говорил, сам не зная, откуда у него берутся слова. И ему было легко, и ему хотелось теперь говорить.
Он подробно рассказал всю историю своей любви к Ольге, их случайные, потом условленные встречи, их объяснение, счастье, планы и мечты, и потом как эти планы рушились, как ему жестко и сурово напомнили, что он – ничто, оскорбили, заперли, и как наконец сегодня он вырвался из своей тюрьмы, чтобы увидеться с княжною.
– Когда я сидел взаперти, – продолжал Артемий, – мне несколько раз приходило в голову кончить все, кончить с собою. Но я отгонял эту мысль. Я вспоминал про Ольгу, и ее чувство удерживало меня. Я был любим и любил ее, и надежда не оставляла меня… Я должен был жить для нее. Сегодня мы увиделись в первый раз после разразившейся над нами грозы. И сегодня я уже не нашел в ней и тени прежнего ее чувства. Что произошло, что с нею сделали – не знаю, но только прежнего для нее не существует теперь, она делает вид, что не помнит ничего, как будто я был для нее всегда чужим человеком.
– А-а! – произнес Сен-Жермен. – Вы недавно, вы сейчас только что виделись с нею?
– Да, и думал, что, выбежав от нее, я убегу от жизни, в которой мне ничего больше не остается. Но вы меня удержали… – Артемий схватился за голову. Опять в нем поднялось, закипело, разрослось и охватило его всего с новым, неожиданным приливом отчаяние, когда он, рассказывая, вспомнил то, что только что происходило в комнате Ольги. – Зачем вы удержали меня? – вскочив, почти крикнул он. – Зачем? Все равно мне не жить, я не могу жить теперь…
Граф знал, что косвенной, невольной, именно роковой причиной отчаяния этого человека был он сам, но он не мог иначе поступить с Ольгой и вместе с тем не должен был оставить погибнуть того, любить которого он запретил ей.
– Нет, вы будете жить! – сказал он Артемию и снова насильно посадил его рядом с собою.