После посещения графа на мызе Артемий всецело предался одному желанию, одному стремлению – по мере сил своих и возможности способствовать благополучному окончанию задуманного «действа». Он сжал в себе, сильно спрятал все остальные чувства и желания, запретил себе думать пока об Ольге, но именно только «пока», потому что знал, что близится то время, когда придут в исполнение лелеянные им столько лет мечты. Почему-то он был уверен, что все устроится, что все будет хорошо, лишь бы им окончить начатое дело. Ольга не могла в действительности разлюбить его. Что с нею было тогда, он не знал, но можно было предположить, что это произошло от ее болезни, беспокойства. Но главное – она была не замужем, и Артемий нашел целую вереницу вполне последовательных доводов, чтобы успокоиться. И он успокоился и запретил себе думать об Ольге.
Однако его тянуло проехать хоть один еще раз мимо дома, где жила она, чтобы попытать счастья, не увидит ли он ее опять.
«Один раз – не беда», – решил он и все-таки поехал.
И чуть было не пришлось ему раскаяться в этом, чуть было он не наделал глупостей. На беду его прямо пред ним к дому князя Проскурова подъехала изящная карета. Она была без гусар и гайдуков; очевидно, это была не княжна, а кто-нибудь из мужчин.
И сердце снова забилось у Артемия – кто мог приезжать так к князю Андрею Николаевичу? Уж не какой ли-нибудь молодой человек, искатель руки Ольги, счастливый соперник его, Артемия?
Карета остановилась и из нее вышел граф Сен-Жермен.
Это было как раз в тот день, когда граф под именем доктора Шенинга приехал к Проскуровым и застал разыгравшуюся между отцом и дочерью сцену.
Артемию, сейчас же узнавшему графа, стало стыдно за свою тревогу.
И чего было волноваться ему? Разве и помимо графа не мог приехать к старому князю кто-нибудь по делу или вообще как знакомый, вовсе не имея никаких видов на княжну? А тут является граф, человек, как казалось Артемию, далекий от всяких подозрений. И ему стало так стыдно, что он имел слабость не выдержать характера и ехать под окна Ольги, что он быстро повернул лошадь и, как от погони, поскакал прочь, чтобы не встретиться с графом, который сейчас же поймет, в чем дело.
Но зачем графу было приезжать к Проскуровым и притом не под видом Одара, а таким, как он был на самом деле и каким Артемий знал его в Кенигсберге?
Этот вопрос мелькнул в голове Артемия, но он сейчас же заглушил его. За три года своего знакомства с Сен-Жерменом он должен был привыкнуть к действиям этого человека, иногда казавшимися, на первый взгляд, странными, но всегда имевшими строго рассчитанную причину и впоследствии объяснявшимися редким предвидением и расчетом графа. С Сен-Жерменом нельзя было ничему удивляться: раз он делал что-нибудь – значит, так было нужно, и Артемий уже давно убедился в этом.
И он постарался уничтожить в себе свои сомнения, отогнать от себя даже пришедшую в его голову мысль: а что, если граф навещает дом Проскурова, работая в его, Артемия, пользу?
«Все будет, все будет хорошо! – повторил себе он. – Лишь бы устроилось наше главное общее дело, а тогда все личные дела придут к желанному окончанию».
И с этих пор он уже не беспокоился о себе, стараясь думать и беспокоиться только об «общем их деле».
Во время совещания на мызе было решено, что Григорий Орлов составит окончательный список военных, готовых принять участие в этом деле. Нужно было подвести итог, на кого они могли рассчитывать, если бы вдруг понадобилось действовать спешно и неожиданно.
Предполагалось, собственно, воспользоваться отъездом Петра III в действующую армию для войны с Данией, которую он затевал из-за Голштинии и в которой лично желал предводительствовать войсками, «чтобы, – как он писал Фридриху II, – покрыть себя пред коронацией славой военных подвигов».
Из-за такого не совсем скромного предположения Россия, и без того уже отягощенная пятилетнею борьбою с пруссаками – борьбою, не принесшею вследствие заключенного мира никаких, кроме стыда, результатов, – должна была вступать в новую борьбу.
Об отправлении Петра в армию говорили уже, как о событии решенном, и им-то и хотели воспользоваться друзья Екатерины. Но сама она находилась в таком положении, что не могла ручаться за завтрашний день: каждая минута грозила ей заточением в монастырь, и, следовательно, нужно было быть готовым каждую минуту.
Орлов пользовался в городе репутацией кутилы и человека, любившего пожить на широкую ногу, но не способного на что-нибудь серьезное. От него и от его компании менее всего можно было ожидать каких-либо «действ», но в этом-то и заключалась самая суть, то есть что удар готовился оттуда, откуда его совершенно не ждали. Добродушный, хлебосольный, веселый Орлов поддерживал эту репутацию и под видом кутежа и пирушки вербовал сторонников государыни. Вся гвардия знала и любила его. Это был лихой офицер, обладавший буквально геркулесовой силой, всегда веселый, по виду беспечный. С ним было приятно проводить время, и все охотно шли к нему.
Для того чтобы составить свой список, испытать, так сказать, тех из офицеров, на которых он мог рассчитывать, Орлов прибег к давно испытанному средству, то есть устроил у себя товарищеское офицерское «пьяное сиждение», как это называлось в то время.
Собралось, разумеется, много народа – все военные, молодые люди, офицеры. Орлов со своими ближайшими помощниками, среди которых был и Артемий, усердно пил сам, но заставлял пить и других, подливая им вина, однако в то же время следил за ходом общего разговора.
Говорили, разумеется, о военных, всем одинаково близких, делах, которые шли теперь так, что, кроме недовольства, ничего не могли вызвать.
Орлов все время внимательно прислушивался к выражению этого недовольства, стараясь подбодрить его и наблюдая за тем, кто и что говорит, и можно ли положиться на каждого из собравшихся у него гостей. Все они, возбужденные вином и горячим разговором, казалось, высказывались совершенно искренне, и с удовольствием можно было видеть, что нет тут людей колеблющихся, но, напротив, они готовы хоть в огонь и в воду идти за императрицу. А тут собрались представители от всех полков, от всех родов оружия – значит, почти вся гвардия была на стороне Екатерины.
Говорили об уничтожении старой елизаветинской лейб-компании, – одном из первых распоряжений нового царствования. Само по себе уничтожение этой «гвардии из гвардии» не могло вызвать еще неудовольствия, если бы на ее место не была заведена новая голштинская, иностранная гвардия, явно отличаемая от русской. Говорили о том, что русскими офицерами и заслуженными генералами самовольно распоряжался принц Георг, не отличавшийся еще никакими заслугами, повторяли слух о том, что и вовсе уничтожат русскую гвардию, распределив ее по армейским войскам. Говорили про ненужную перемену формы, про частые ученья и шагистику по прусскому образцу. Говорили об унизительной, непомерной приверженности Петра III ко всему прусскому, а в особенности к королю Фридриху, портрет которого Петр постоянно носил при себе в перстне.
– Да ведь это поклонение пред вчерашним нашим врагом! – крикнул один, – доходит до фетишизма какого-то… это – фетишизм положительно…
– Помилуйте, – подхватил другой, – он, – так называли обыкновенно в обществе Орлова Петра III, – с превеликою радостью хвастал пред гетманом Разумовским, что произведен Фридрихом в генерал-майоры прусской службы! Каково это, а?..
– Ну, что ж гетман?
– Да, что? Вы знаете гетмана – за словом в карман не полезет, – он ему и ответил, что вы, дескать, ваше величество, можете отмстить с лихвою королю прусскому: произведите его в русские фельдмаршалы!
И много подобных рассказов было передано у Орлова.
Гости засиделись до позднего часа. Наконец, проводив последнего гостя, Орлов, казавшийся в конце вечера совершенно пьяным, вдруг отрезвел, поправил свои растрепанные курчавые волосы, провел рукою по лицу, и его пьяные блуждающие глаза засветились обычным им выражением ума, доброты и ласковой мягкости. Он отлично умел, когда нужно, казаться пьяным, но на самом деле никогда не терял головы от вина. Он вернулся из прихожей в опустевшую комнату, где у стола, заставленного посудой, пустыми флягами и бутылями, сидел Артемий, которого Орлов просил остаться.
Артемий в течение всего вечера только делал вид, что пьет, но почти совершенно не пил.
– Уф, душно! – проговорил Орлов, вздохнув с облегчением, и поднял окно.
Ранняя летняя петербургская заря уже забрезжилась на востоке, и синеватый свет ее был уже настолько силен, что пред ним теряло свою яркость покрасневшее пламя догоревших и оплывших свечей, и от всех предметов легла двойная тень.
Орлов потушил свечи.
– И без них будет видно, – сказал он опять. – Ну, теперь к делу!.. Достань, брат, у меня там бумагу и чернила; нужно записать сегодня же.
Артемий с видом своего – близкого у Орлова – человека прошел к нему в спальню, достал письменный прибор и, отодвинув с угла стола рюмки и стаканы, расположился на нем, чтобы писать.
– Завтра утром мне некогда будет, – снова заговорил Орлов, – так уж тебе придется отвезти этот список к графу на мызу… Ты свободен?
– Да мне что ж делать? – ответил Артемий, – конечно, свободен… Ну, говори, что писать?
– Сначала Преображенский. Пиши: Бредихин, капитан-поручик, Баскаков, Протасов, Черков, Ступишин, кажется, все…
– А Дубянский, Захар? – сказал Артемий.
– Да, пиши Дубянского. Теперь Измайловский: Рославлевы два брата, Всеволжские, Голицын.
– Князь?
– Ну, да, Петька Голицын, Петра Алексеевич, Похвистнев, Вырубов… Кто еще?
Орлов стал припоминать. Артемий, облокотясь на руку, с пером в руках, задумался.
– Кажется, все, – проговорил Орлов. – Пиши теперь конную гвардию… Что ж ты заснул? – спросил вдруг он, видя, что Артемий не двигается.
– Нет, знаешь, – ответил тот, – этот арап у меня из головы не выходит.
– Какой арап?
– Разве ты не слышал? Сегодня Несвицкий рассказывал…
– Ах, вот Несвицкого забыли! Запиши его!.. Да, так что ж он рассказывал?
– У Петра арап есть, Нарцис…
– Знаю, – процедил сквозь зубы Орлов.
– Ну, этот Нарцис напился пьян и подрался с палачом на улице. Так это, видишь ли, сочли бесчестьем для пьяного арапа и захотели реабилитировать его… В сени принесли знамена и покрыли ими арапа… Понимаешь? Полковые знамена! Ведь это – ужас!..
– Быть не может! – проговорил Орлов, военное сердце которого забилось при рассказе о таком оскорблении полковой святыни.
– Все это в сенях у Загряжских происходило, и сам Петр тут был.
– Ну, нечего сказать!.. Э да что, все равно ничего не поделаешь!.. Пиши дальше.
И Артемий со стиснутыми от нового прилива злобы губами наклонился опять над бумагой, его перо вновь заскрипело.
Орлов стал припоминать дальнейших сторонников императрицы, и, чем больше припоминали они с Артемием, тем больше рос их список, становившийся очень внушительным по своим размерам.
Звонили уже к ранней обедне, когда наконец Артемий ушел от Орлова с готовым списком в кармане, чтобы на другой день отвезти его к графу Сен-Жермену на мызу.
Через некторое время Артемий, почти не спавший всю ночь, велел оседлать себе лошадь и поехал на мызу. Чтобы не обращать на себя лишнего внимания, он старался держаться не больших улиц, а задворков. Он пересек Невскую першпективу и свернул не прямо на Фонтанной, а несколько дальше, позади садов, примыкавших к барским домам, выходившим фасадом на набережную Фонтанной.
Здесь, справа от него, потянулись пустынные заборы этих садов, прохожие попадались редко, а проезжих и вовсе не было.
«Вот, должно быть, сад князя Проскурова», – подумал Артемий, глядя на деревянную, с каменными столбами, решетку, окопанную свежей канавой.
Утро было чудным, ясным; зелень, еще не успевшая потемнеть и покрыться летнею пылью, дышала полною жизнью и свежестью; город с его каменными и деревянными, теснящимися друг к другу, домами остался далеко позади.
Что-то давно знакомое, милое, деревенское схватило за сердце Артемия, и он невольно пустил свою лошадь шагом.
«Что это?» – остановился вдруг он, невольно обернувшись в сторону решетки.
Там стоял кто-то в белом платье, и Артемий сейчас же узнал, кто был этот кто-то.
Ольга стояла, опершись руками на решетку, и, положив на них подбородок, смотрела прямо на него. Глаза их встретились. Артемий видел, что она узнала его…
Их отделяли только одна неширокая канава, часть дороги и решетка.
Артемий видел, что княжна узнала его. И что ему было делать? Он снял шляпу и поклонился. Она, весело улыбнувшись, ответила ему, наклонив голову, и проговорила своим звонким, милым голосом, – голосом, которого Артемий не слышал столько лет.
– A я узнала вас сейчас же… Я помню вас по Проскурову, – добавила она, видимо, обрадовавшись Артемию, как старому знакомому, но только как знакомому, – не больше.
«Забыла, все забыла!» – пронеслось в голове Артемия, и, несмотря на то что он почувствовал, что не следует делать этого, он притянул к себе поводья и остановил окончательно лошадь.
– А вы… – проговорил он в свою очередь, не узнавая звука своего голоса. – Хотя вы и очень изменились, но я тоже узнал вас сию минуту.
Он нарочно подчеркнул слово «изменились», следя, какое это произведет действие на Ольгу; но она словно и не заметила этого.
– Неужели я переменилась? Говорят, напротив… А вы – уже офицер, и мундир вам очень идет… Вы давно в Петербурге?
– Нет, недавно. А вы?
– Мы тоже недавно – почти только что приехали, и теперь вдруг, несколько дней тому назад, батюшка велел снова укладываться… и мы опять собираемся в деревню.
– Как? Только что приехали и опять назад?
– Так угодно батюшке.
– Когда же вы едете?
– Не знаю, на днях – может быть, завтра, может, послезавтра…
«Боже, как это глупо!» – думал между тем Артемий, чувствуя, что они ведут какой-то нелепый, нескладный разговор, когда они после стольких долгих лет разлуки опять наедине и когда ему так много, много хочется сказать любимой девушке!
Но он не мог сказать ей так сразу все, что ему хотелось и что поглощало все его мысли теперь, а думать о другом он тоже не мог и потому говорил, что приходило на язык.
– А вам понравился Петербург? – спросил он.
Его слова спрашивали: «Вам понравился Петербург?» – но выражение их говорило: «А у вас нет здесь никого, у вас здесь нет ничего, что притягивало бы вас к Петербургу или, напротив, манило бы назад в деревню?»
– Нет, не понравилось мне здесь, – ответила Ольга совсем просто, – в этом городе душно как-то… ужасно душно… Я вот люблю сюда, к задней решетке сада приходить, тут больше на деревню похоже… Нет, я люблю деревню больше города…
– А у вас этот сад большой?
– Да, но все-таки меньше, чем в Проскурове, зато он почти весь тут цветами усажен…
«Нет, не могу я дольше говорить так!» – решил Артемий и, несмотря на это свое решение, все-таки не сказал прямо, что думал, а спросил:
– Розаны… розаны есть здесь у князя?
На высоком, красиво округленном лбу Ольги между бровей появилась складка, которая служит у человека признаком напряжения и усилия, когда он с трудом вспоминает что-нибудь, хочет и никак не может припомнить.
Она помнила Артемия по Проскурову, как сказала она ему, но помимо этого она еще чувствовала, что должна была помнить еще что-то, но что именно, она не знала и не могла дать в том себе полный отчет.
Теперь, при звуке его голоса и в особенности, когда он сказал о розах, в голове у нее, словно молния, мелькнуло какое-то неясное, болезненное воспоминание; но это было именно болезненное, крайне тяжелое ощущение, которое исчезло, промелькнув, и снова она ничего не знала и не могла ничего вызвать из прошедшего, кроме того, что так помнила.
– Да, как в Проскурове, – ответила она опять с прежнею простотою на вопрос Артемия о розах.
Он взглянул на нее так, что, казалось, его жизнь зависит от того, как она посмотрит на него теперь, но она смотрела невинными и ясными глазами прямо ему в лицо, и эти глаза не выражали ничего особенного.
Что ж это было? Насмешка, резкий и подчеркнуто-определенный намек на то, что все прежнее забыто, окончательно вычеркнуто из памяти? Но тогда было проще сразу уйти и не отвечать на поклон и не разговаривать. За что же так безжалостно мучить и казнить человека?
«А если так, то что ж теперь делать? – подумал Артемий. – Уйти, скорей уйти… иначе с ума сойти можно, если хоть миг, хоть секунду продолжится эта пытка!»
И, как утопающий инстинктивно ловит воду руками, сжимая их, чтобы спастись, так же и он невольно, не отдавая себе отчета в том, что делает, толкнул лошадь шпорами. Она двинулась вперед. Артемий, не ожидавший этого движения, качнулся на седле и, чтобы не свалилась его треугольная шляпа, схватился за нее рукою. Раз она была у него в руке, он поднял ее для поклона.
– До свиданья! – раздался голос Ольги.
Он крепче всадил свои шпоры и, справившись с затоптавшеюся лошадью, поехал вскачь вперед по поросшей травою дороге, чувствуя, что глаза Ольги смотрят ему вслед.
Лошадь, не чувствуя дальнейших понуждений, скоро перешла из размашистого галопа в рысь и потом в шаг. Однако Артемий не заметил этого. Опомнился он только у городской рогатки, и потому только, что солнце начало сильно греть его, и он, зметил, как высоко успело оно подняться, сообразил, что потерял слишком много времени и опоздает на мызу, где может не застать уже графа.
Все, только что случившееся, казалось ему как бы происшедшим во сне, словно он был теперь не наяву, а в грезе; но страх не исполнить в срок поручение отрезвил его.
Времени оставалось слишком мало, чтобы принять обыкновенную предосторожность, соблюдавшуюся при поездках на мызу, то есть взять направление не по прямой дороге, где могут быть неудобные встречи, а ехать окольным путем. Артемий решил ехать прямо и погнал лошадь во всю скачь.
Полпути он не давал ей вздохнуть. Она стала ослабевать. Артемий почувствовал, что не рассчитал ее сил и не соразмерил их с расстоянием. Нужно было во что бы то ни стало сделать остановку.
Он знал, что тут близко должен быть заезжий двор и рассчитывал на него.
У двора, когда подъехал к нему Артемий, стояла сломанная одноколка.
«А! – подумал он, – тут есть кто-то проезжий. Отлично! Я узнаю у него, может быть, который теперь час».
И он соскочил с лошади, крикнув дворника.
Проезжий, у которого Артемий намеревался узнать который час, был итальянцем Торичиоли.
– А… вот кого я вижу, – встретил Торичиоли Артемия, который входил, нагибаясь, в низкую дверь придавленной потолком горницы заезжего двора.
Итальянец сидел в почетном углу у чистого, выскребленного липового стола, на котором стояла пред ним крынка с молоком, и лежал большой кус хлеба.
– Вот давно не видались, – продолжал он, – с самого вашего приезда… Ну, где вы и что вы? Как устроились в Петербурге, как живете?..
Торичиоли, у которого сломалась одноколка, волей-неволей обреченный судьбою на то, чтобы пробыть на заезжем дворе, пока не починят ему экипаж, пробовал было развлечься, спросив себе крынку молока, но теперь для него в лице Артемия явилось еще более интересное развлечение, и он очень обрадовался ему.
Но Артемий довольно холодно ответил на его приветствие. Ему вообще в том состоянии, в котором он находился, был неприятно встретиться с кем-нибудь, а еще более со знакомым. Нужно будет разговаривать с ним, отвечать на его вопросы, а Артемию именно хотелось, чтобы его оставили в покое.
– А Эйзенбах-то, Карл, которого мы с вами считали мертвым – помните, еще рассказывали мне подробности, – продолжал Торичиоли, – жив ведь оказался. Он вернулся в числе возвращенных пленных… его старички-родители так были рады.
– Да? – равнодушно сказал Артемий и, пройдя мимо стола, сел не к итальянцу на лавку, а дальше, в противоположный угол.
«Он сердится, зачем я до сих пор не отдал ему его денег… с самого Кенигсберга… Вот оно что!» – сообразил Торичиоли, но сейчас же поспешил успокоить себя тем, что теперь он не может отдать свой долг, но сделает это, как только сможет.
И с видом, тоже вполне равнодушным, он принялся есть круглою, деревянною ложкой свое молоко.
– Который час, Иосиф Александрович? – спросил Артемий. – У вас есть часы?
Торичиоли не спеша вынул часы и сказал который час.
Было вовсе не так поздно, как думал Артемий: прямою дорогой и быстрою ездой он наверстал столько времени, что мог уже не торопиться.
Это успокоило его по отношению к поездке, но совсем успокоиться он, конечно, не мог! В его глазах все время стояла Ольга. Она казалась ему такою прекрасной, какой он даже в мечтах не помнил ее. Сегодня она была особенно хороша – и как белое платье шло ей, и как красиво облокотилась она на решетку, и зелень кругом, и самая решетка эта, и все было красиво!
В виски Артемия стучало, кровь прилила у него к голове. Он сам устал от своей бешеной скачки; солнце так пекло, что пот лил с него градом; мундир его был покрыт толстым слоем пыли; в низенькой горнице было жарко и душно. Артемий и вошел-то сюда, чтобы вымыться только и освежить себя, помочив голову, но почему тут сидел Торичиоли?
– Отчего вы на воздухе не остались? – спросил он опять итальянца.
Тот ответил, что там еще хуже, потому что совершенно нет тени и сесть некуда, а на солнце просто невозможно оставаться.
– Сегодня такая жара, что я жалею, что выехал, – продолжал он, – мне хотелось навестить тут одного земляка – Одара – он управляющим на мызе… да вот одноколка сломалась – послал за кузнецом… А вы куда едете?
Нечто крайне странное произошло теперь с Артемием: после разговора с Ольгой он совсем потерял внутреннее равновесие, самообладание исчезло в нем, и он чувствовал, что не может владеть собою настолько, чтобы скрыть то, что происходит у него в душе.
Когда Торичиоли назвал Одара, он невольно взглянул на него, не успев скрыть удивление в своем взгляде.
– А вы тоже к нему? – подхватил тот.
И Артемий не смог ответить на этот вопрос отрицательно.
– Да, – произнес он, – я тоже к Одару.
Он потому ответил так прямо, что чувствовал, что Торичиоли все равно уже понял, что они ехали к одному и тому же человеку и что если бы он дал неопределенный ответ, то последний еще хуже выдал бы его. К тому же они могли потом встретиться и у самого Одара.
– Вот как! – протянул итальянец. – Значит, нам по дороге… и я не знал, что вы знакомы с ним… Где же вы познакомились и по какому поводу?
– У меня поручение к нему из Кенигсберга: там один доктор просил передать ему письмо.
В это время чухонец-работник принес ведро холодной колодезной воды, глиняный таз и ручник.
– Та воду-то ринес… – заявил он, расставляя таз и ведро на лавку.
Артемий покосился на Торичиоли.
– Ах, пожалуйста, мойтесь при мне, – поспешил предупредить тот, поняв, что молодой человек стесняется при нем.
Артемий не заставил повторить приглашение. Он скинул мундир, засучил рукава и, ощущая освежающее прикосновение студеной воды, с удовольствием опустил в нее руки и стал плескать себе в лицо.
В дверь просунулась бородая голова дворника.
– Ваше благородие, барин милый, с лошадкой-то вашей что-то неладное, – сказал он Артемию.
Тот, нагнувшись над тазом, приподнял голову и обернулся к двери.
– Я говорю, лошадка ваша… того… – повторил дворник.
– Что «того?» – нетерпеливо спросил Артемий и, видимо, беспокоясь о лошади, схватил ручник и, утираясь на ходу, пошел, как был, в одном камзоле, смотреть, что сделалось с нею.
Торичиоли остался в избе один.
Его сильно занимало, зачем Артемий, молодой офицер, человек военный, едет к пьемонтцу Одару, управляющему собственной мызой императрицы. Объяснение относительно доктора казалось ему подозрительным.
Брошенный на скамейку мундир Артемия сильно соблазнял его. Несколько секунд он просидел в нерешимости. Артемий медлил возращением. Торичиоли встал и на цыпочках, точно его движения могли быть слышны там, на дворе, подкрался к скамейке. Осторожно, двумя пальцами приподнял он мундир и, перевернув его, бросил так, что левый рукав высунулся наружу. Потом он прислушался, не идут ли назад в избу. Ему послышались шаги. Он отскочил назад, подошел к двери и, приотворив ее, заглянул на двор.
На противоположной стороне двора, под навесом стоял у лошади Артемий с дворником и что-то объяснял ему. Чухонец-работник тащил охапку сена. Видимо, все были заняты.
Торичиоли закрыл дверь, быстро вернулся к скамейке, ощупал обшлаг у рукава (там ясно чуствовалась бумага) и, не теряя ни минуты, отстегнул пуговицы обшлага. Бумага, лежавшая там, оказалась вовсе не письмом. Это был сложенный вчетверо лист.
«Впрочем, – мелькнуло у Торичиоли, – если б тут было что-нибудь важное, он не оставил бы мундира».
Был один миг – он хотел сунуть бумагу обратно, боясь, что сейчас придут… Но он держал ее в руках, и любопытство превозмогло.
Торичиоли развернул бумагу, на ней стоял длинный ряд фамилий, одних фамилий с поименованием полков – и только. Но этого «и только» было больше, чем довольно, для Торичиоли. Он сразу понял, в чем дело.
Одар – управляющий императрицы; офицер везет к нему список военных из разных полков. Недаром, значит, доносили в канцелярию о недовольстве в гвардии. Вот оно что!.. теперь все ясно. А главное, ясно, что в этом списке заключается целое состояние, целое богатство в виде награды тому, кто сумеет воспользоваться им.
И Торичиоли, сунув бумагу к себе в карман, трясущимися от волнения пальцами стал застегивать обшлаг.