Я не стану говорить об обедах и вечеринках, данных по случаю приездаМаксима Федорыча сильными мира сего, пройду даже молчанием и великолепныйбал, устроенный в зале клуба… Во все время своего пребывания вКрутогорске Максим Федорыч был положительно разрываем на части, и за всемтем не только не показал ни малейшего утомления или упадка душевных сил, но, напротив того, в каждом новом празднестве как бы почерпал новые силыдля совершения дальнейших подвигов на этом блестящем поприще.
Перлом всех этих увеселений остался все-таки благородный спектакль, накотором я и намерен остановить внимание читателя. Максим Федорыч самнеусыпно следил за ходом репетиций, вразумлял актеров, понуждал ленивых, обуздывал слишком ретивых и даже убедил Шомполова в том, что водка иискусство две вещи совершенно разные, которые легко могут обойтись друг бездруга.
Прежде всего шла пиеса "В людях ангел" и проч., и все единогласносознались, что лучшего исполнения желать было невозможно. АглаидаАлексеевна Размановская играла решительно, comme une actrice consommee!Хотя в особенности много неподдельного чувства было выражено в последнейсцене примирения, но и на бале у Размазни дело шло нисколько не хуже, еслидаже не лучше. Отлично также изобразила госпожа Симиас перезрелую девицуНебосклонову, а пропетый ею куплет о Пушкине произвел фурор. Но Разбитной, по общему сознанию, превзошел самые смелые ожидания. Он как-то сюсюкал, беспрестанно вкладывал в глаза стеклышко и во всем поступал именно так, какдолжен был поступать настоящий Прындик. Один Семионович былнеудовлетворителен. Он никак не мог понять, что Славский – дипломат, который под конец пиесы даже получает назначение в Константинополь, и велсебя решительно как товарищ председателя. Даже Фурначев понял, что тутчто-то не так, и сообщил свое заключение Порфирию Петровичу, который, однако ж, не отвечал ни да, ни нет, а выразился только, что "с нас и этогобудет!".
Начались и живые картины. Максим Федорыч лично осмотрел Гаиде и нашел, что Дарья Михайловна была magnifique. Шомполов, бывший в это время закулисами, уверял даже, будто Максим Федорыч прикоснулся губами кобнаженному плечу Гаиде и при этом как-то странно всем телом дрогнул. Впрочем, надо сказать правду, и было от чего дрогнуть. Когда открыласькартина и представилась глазам зрителей эта роскошная женщина, с какою-тострастною негой раскинувшаяся на турецком диване, взятом на подержание усоветника палаты государственных имуществ, то вся толпа зрителей дикозавопила: таково было потрясающее действие обнаженного плеча Гаиде. Напрасно насупливался мрачный Ламбро, напрасно порывался вперед миловидныйДон-Жуан, публика не замечала их полезных усилий и всеми чувствамистремилась к Гаиде, одной Гаиде.
Вторая картина была также прелестна. Несколько приятных молодых дам идевиц, un essaim de jeunes beautes, в костюмах одалиск и посреди их ДарьяМихайловна с гитарой в руках произвели эффект поразительный.
Третью картину спасла решительно Дарья Михайловна, потому чтоСемионович (Иаков) не только ей не содействовал, но даже совершеннонеожиданно свистнул, разрушив вдруг все очарование.
Грек с ружьем прошел благополучно.
Но само собой разумеется, что главный интерес все-такисосредоточивался на «Чиновнике». В публике ходили насчет этой пиесы разныенесообразные слухи. Многие уверяли, что будет всенародно представленстановой пристав, снимающий с просителя даже исподнее платье; но другиеутверждали, что будет, напротив того, представлен становой пристав, снимающий рубашку с самого себя и отдающий ее просителю. Последнее мнениеимело за себя все преимущества со стороны благонамеренности иправдоподобия, и потому весьма естественно, что в общем направлении онооправдалось и на деле. Максим Федорыч сильно трусил. Он видел, чтоСемионович совсем не так понял свою роль.
– Mais veuillez donc comprendre, mon cher, – говорил он, – ведьНадимов человек новый, но вместе с тем и старый… то есть, вот видители… душа у него новая, а тело, то есть оболочка… старая!.. Здесь-то, вэтом безвыходном столкновении, и источник всей катастрофы… vouscomprenez?
Но Семионович не понимал; он, напротив того, утверждал, что у Надимовадуша старая, а тело новое… и что в этом-то именно и заключается некатастрофа, а поучительная и вместе с тем успокаивающая цель пиесы: это, мол, ничего, что ты там языком-то озорничаешь, мысли-то у тебя все-таки теже, что и у нас, грешных.
Максим Федорыч был в отчаянии и не скрывал даже чувств своих.
– Все идет отлично, – говорил он в партере окружавшим его губернскимаристократам, – но Надимов… признаюсь вам, я опасаюсь… я сильноопасаюсь за Надимова… какая жалость!
И действительно, вместо того чтоб представить человека по наружностихолодного, насквозь проникнутого бесподобнейшим comme il faut и только вглубине души горящего огнем бескорыстия, человека, сбирающегося высказатьсвою тоску по бескорыстию на всю Россию, однако ж, по чувству врожденнойему стыдливости, высказывающего ее только княгине, Мисхорину, полковнику иДробинкину, Семионович выходил из себя, драл свои волосы и в одном местедошел до того, что прибил себя по щекам. Даже крутогорская публика как-тостранно охнула при таком явном нарушении законов естественных ичеловеческих, а Порфирий Петрович весь сгорел от стыда.
Наконец представление кончилось. Слово «joli» слышалось во всех углах, только канцелярские чиновники, обитатели горних и страшные зоилы, осталисьне совсем довольны, да и то потому, что их заверили, что будет непременнопредставлен становой, да и не какой-нибудь другой становой, а именновторого стана Полорецкого уезда – Благоволенский.
На другой день в губернских ведомостях была напечатана в виде письма кредактору следующая статья:
"Позвольте и мне, скромному обитателю нашего мирного города, поговорить о прекрасном торжестве, которого мы были вчера свидетелями. Известно вам, милостивый государь, какое благодетельное влияние имеютзрелища (а в особенности благородные) на нравственность народную. С однойстороны, примером наказанного порока смягчая преступные наклонности, зрелища, с другой стороны, несомненно возвышают в человечестве эстетическоечувство; эстетическое же чувство, в свою очередь, пройдя сквозь горнилонравственности, возвышает сию последнюю и через то ставит ее на ту ступень, где она делается основою всякого благоустроенного гражданского общества. Сэтой точки зрения намерен я обозреть критически вчерашнее торжество.
Первое, что представляется при этом моему умственному взору, – этоцель, которой служили благородные жрецы искусства. Не одна слеза будетотерта, не один вздох благодарности вознесется, в виде теплой молитвы, заблагородных благотворителей… Один французский ученый сказал, что дама, которая покупает шаль, подает с тем вместе милостыню бедному… святая иглубокая истина! И наши добрые крутогорцы вполне ее поняли! Но не станубольше распространяться об этом предмете; я знаю, что скромность и даженекоторая стыдливость есть нераздельная принадлежность всякогоблаготворительного деяния, и потому… умолкну.
Но не могу умолчать о благотворной мысли, присутствовавшей при выборепиес. В настоящее время, когда умственное око России должно быть обращено, по преимуществу, внутрь ее самой, наши добрые крутогорцы вполне доказали, что они стоят в уровень с обстоятельствами. Выбор такой пиесы, как" Чиновник", положительно доказывает это. Мы сами были свидетелямипотрясающего действия этой пиесы, которое в соединении с истиннопластической игрой исполнявшего роль Надимова члена благородногокрутогорского общества останется навсегда незабвенным на страницах нашейлетописи. Да! мы можем смело давать на нашей сцене «Чиновника»! мы можембез горечи выслушивать страстные и благонамеренные филиппики г. Надимова! Эти укоры, эти филиппики не до нас относятся! Благодарение богу, мы ужепоняли свой долг относительно любезного нашего отечества и, положа руку насердце, можем сказать: Г-н Надимов! в ваших словах заключается горькаяправда, но этой правде нет места в Крутогорской губернии!
Скажу несколько слов и об исполнении, но, не желая оскорбитьпрекрасное чувство скромности, которым одушевлены наши благородныеблаготворители, вынужден умолчать о многом, что накипело на дне благодарнойдуши. Прежде всего, должен я упомянуть о трудах ее превосходительства ДарьиМихайловны, по мысли и наставлениям которой было устроено настоящееторжество. Затем, все исполнители, принявшие участие в деле благотворения, были безукоризненны. Как хороша была княгиня! Как увлекательно наивна былаСлавская! Как… но нет, я чувствую, что перо мое начинает переходить самособою за пределы той скромности, о которой я говорил… Итак, умолкну!
Мужайтесь, благородные труженики! боритесь с препятствиями ипреодолевайте их! Не смотрите на то, что на пути вашем иногда растут нерозы, а терния – таков уж удел всех действий человеческих! Помните всегда, что за вашими невинными занятиями стоят толпы иных тружеников, которыепосылают к небу горячие мольбы о ниспослании вам сугубых сил на новыеподвиги!" Сочинитель этой статьи, коллежский секретарь Песнопевцев, удостоился в тот же день чести быть приглашенным к обеденному столу егопревосходительства Степана Степаныча.
Наконец, в одно прекрасное утро, Максим Федорыч спохватился, что порауж ехать, тем более что репертуар увеселений начинал истощаться. Он собралсвои воспоминания, посоветовался с записною книжкой и нашел, что материаловдля будущего донесения предостаточно. О генерале Голубовицком ипреимущественно о генеральше предположил он высказаться с особенноютеплотою. В пользу их можно, пожалуй, даже пожертвовать двумя-тремясубъектами, чтоб лучше и явственнее оттенить картину. Само собоюразумеется, что нельзя же всех чиновников найти добродетельными; этоневозможно, во-первых, потому, что самая природа в своих проявленияхразнообразна до бесконечности; а во-вторых, потому, что и начальство неповерит этой эпидемии добродетели и, чего доброго, заподозрит ещеспособности ревизора. Поэтому выбраны были в жертву так называемыепререкатели и беспокойные, которых и оказалось двое: советник губернскогоправления Евфратский и член приказа Семибашенный. Евфратский жил весьмауединенно, ни к кому не ездил и вследствие того был заподозрен ввольнодумстве и в намерении восстановить в России патриаршескоедостоинство, о чем будто бы он и выражался стороною там-то и тогда-то. Семибашенный же хотя и не мечтал о восстановлении патриаршескогодостоинства, но взамен того неоднократно предъявлял пагубную наклонность кисламизму и даже публично называл турок счастливчиками, приводя в основаниетакого мнения лишь грубые поползновения своей чувственности. Само собоюразумеется, что такие лица не заслуживали ни малейшего снисхождения.
Прощание было очень трогательно. На обеде, данном по этому случаюгенералом Голубовицким, было сказано много теплых слов и выпито немалотостов за здоровье дорогого гостя.
– Скажу вам откровенно, – выразился при этом генерал, с чувствомпожимая руку Максима Федорыча, – я давно, очень давно не имел такогоприятного гостя!
– Позвольте и мне, в свою очередь, удостоверить, вашепревосходительство, что давно, очень давно я не имел таких приятных минут, какие провел здесь, в вашем любезном обществе, – отвечал Максим Федорычвзволнованный.
– Mais revenez nous voir, – любезно сказала Дарья Михайловна.
– Impossible, madame! мы, люди службы, люди деятельности, не всегдаможем следовать влечениям сердца…
Все присутствовавшие были растроганы. Когда же после обеда наступилчас расставания и Максим Федорыч долго, в каком-то тяжком безмолвии, держалв своих руках руку Дарьи Михайловны, то его превосходительство СтепанСтепаныч не мог даже выдержать. Он как-то восторженно замахал руками ибросился обнимать Голынцева, а Семионович, стоя в это время в стороне, шепотом декламировал:
When we two parted
In silence and tears…
Вечером, часу в девятом, ровно через месяц по приезде в Крутогорск, Максим Федорыч уже выезжал за заставу этого города. Частный пристав Рогуля, сопровождавший его превосходительство до городской черты, пожелал емусчастливого пути и тут же, обратившись к будочнику, сказал:
– Ну, вот и ревизор! что ж что ревизор! нет, кабы вот Павла ТрофимычаПерегоренского к ревизии допустили – этот, надо думать, обревизовал бы!
В эту же ночь послал бог снежку, который в каких-нибудь два часазакрыл самый след повозки Максима Федорыча.
Вечер. Юный поэт Кобыльников (он же и столоначальник губернскогоправления) корпит над мелко исписанным листом бумаги в убогой своейквартире и с неслыханным озлоблением грызет перо и кусает ногти. Ужеседьмой час; еще час, и квартира советника Лопатникова озарится веселымиогнями рождественской елки; еще час, и она выйдет в залу, в коротенькомбеленьком платьице (увы! ей еще только пятнадцать лет!), выйдет свеженькаяи улыбающаяся, выйдет вся благоухающая ароматом невинности!
– А что, мсьё Кобыльников, вы исполнили свое обещание? – спросит онаего.
При этой мысли Кобыльников вскочил со стула как ужаленный и схватилсебя за голову. Он начинал сознавать, что заложил слишком большой фундаментсвоему стихотворению. Уж две строфы, каждая в восемь стихов, готовы ипереписаны, но, судя по развитию, которое принимала основная мысль, нельзябыло даже приблизительно предвидеть, какой будет исход ее. Он уже принесдостаточную дань восторгов возникающим красотам милой девочки; упомянул и оплатьице, и о шейке лилейной, и о щечках "словно персик пушистых"…
И о том, о чем хотел бы, Да не смею говорить…
Теперь он задал себе вопрос: кому суждено обладать всеми этимисокровищами, старцу ли бессильному или поэту чернокудрому? Уж он начерталдва первых стиха:
О, скажи ж, чей мощный образ Эту грудь воспламенит? Эти перси…
Но тут воображение окончательно отказывалось служить. Рифма на "образ" решительно не приходила; то есть, коли хотите, и приходило кое-что вголову, но все какая-то чушь: «вобраз», "нобраз" – черт знает какаядребедень!
– Нет, да каково же! каково же! – вопиял он в отчаянии, – каково это спервого же раза подлецом себя выставить!
А время между тем равнодушно смотрело на его горесть и подвигало даподвигало вперед часовую стрелку. Кобыльников тоскливо взглянул на часы иувидел, что до семи остается только пять минут.
– Нет, ни за что на свете не поеду! – воскликнул он, бросаясь визнеможении на стул, – лучше один посижу, лучше без ужина останусь, нежелиподлецом себя выставлю!
"Нобраз!" – насмешливо шептало между тем воображение.
– Фуй, мерзость! и прилезут же в голову такие пошлости, что ни складуни ладу нет!
Кобыльников плюнул с досады.
– Ни за что не поеду! – повторил он, но вслед за этим ни с того ни ссего раздумался.
Молодость вдруг заговорила в нем ласкающими голосами. Перед глазамиего рисуется залитая светом зала; посреди ее стоит елка, вся изукрашеннаяразноцветными лентами и фольгой; елка, которой ветви гнутся под бременемпастилы и других соблазнительных сластей. А вон и беленькое платьице, вон иголовка, обрамленная темными кудрями! Господи! что за грация в очертанияхэтой головки! что за свежесть, что за сокровища в этой едва-едва начинающейразвиваться груди! И что за веселые звуки пролетают по комнате, когда этамилая девочка засмеется! Точно вот солнышко выглянет из-за хмурых туч, ивсе вдруг кругом улыбнется: и речка, которая до тех пор лениво катила серыеволны, и ближняя лужайка, скрывавшая свой цветной ковер от дождей и холодовугрюмого ненастья, и статский советник Поплавков, который сидит закарточным столом и двадцатый раз сряду озлобленно произносит "пас!". Вотона пошла танцевать – и все-то выходит у нее не так, как у других. Посмотрите, например, или, лучше сказать прослушайтесь, как танцует НастяПоплавкова, Нюта Смущенская! "Конь бежит, земля дрожит!" А она! Неслышно, почти незримо летает она по крашеному полу, нимало не задевая крошечныминожками за землю, и вся как будто уносясь и исчезая вверх!
Но, кроме того, и ужин не лишен своей прелести. Уже накрываетсядлинный стол в задней комнате, и хотя руки дворового официанта Андрея несовсем чисты, но, судя по хлебосольным привычкам хозяина, нельзясомневаться, что на столе будет и свежая осетрина, и жирный зажаренный лещ, и все, одним словом, что приличествует кануну такого великого праздника, как рождество Христово.
– И надо же быть такому несчастию! – рассуждает сам с собоюКобыльников, но рассуждает как-то вяло, без прежних порывов. Вообще видно, что картины, которые нарисовало ему воображение, произвели заметноерасслабление во всем его организме.
В это время часы прошипели семь. Кобыльников машинально встал со стулаи направился к платяному шкапу.
"Нобраз! нобраз!" – шлепнул вдруг враждебный голос и остановил его наполовине дороги.
С минуту еще длилась борьба его с самим собою, но наконец молодостьвзяла-таки свое. Кобыльников поспешно натянул на себя фрак и, взглянувши напереписанные две строфы, покусился было попытать счастья, нельзя ли сбытьих с рук в том виде, в каком они были, но, по внимательном прочтении, стихотворение показалось ему еще более недостаточным, нежели когда-либо. Сдосадою отшвырнул он его от себя и выбежал из квартиры.
На дворе стояла ночь, та слепая, досадная ночь, которая можетслучиться только в далеком, провинциальном городке, где откупщик еще недоведен кроткими мерами до сознания своей обязанности жертвоватьдостаточное количество спирта для освещения улиц. Злой и резкий ветер нессяпо улице, поднимая и крутя в воздухе целые столбы снежной пыли, взвизгивал, и завывал, ударяясь об углы домов. Хорошо, что Кобыльникову предстоялопройти не более тридцати шагов, а не то пришлось бы, ему, бедному, воротиться в квартиру и опять сесть за сочинение распроклятых стихов.
"Нобраз"! – взвизгнул вдруг ветер в самые уши поэта.
– Фу ты, черт! – пробормотал Кобыльников и, плотнее завернувшись вшинель, с усилием начал карабкаться вперед, утопая в сугробах снега, заваливших тротуар.
Но вот уж брезжит свет сквозь снежный туман: сначала он мелькает ввиде крошечного круга, но мало-помалу круг разрастается, и освещенные окнасоветничьей квартиры представляются взору во всем их заманчивомвеликолепии. Издрогший и измученный, врывается Кобыльников в переднююжеланного дома и долгое время поправляет потерпевшие от снега части своеготуалета. – А! молодой человек! милости просим! – встречает его хозяин дома, Иван Кузьмич Лопатников, – ну что, одолели капустниковское дело?
– Кончил-с, – отвечает Кобыльников и мысленно говорит самому себе: "Что, если б ты знал, что я, вместо капустниковского дела, целые три часакорпел над сочинением стихов?"
– То-то, а не то нас с вами новый генерал совсем съест!
Но, разговаривая с хозяином, Кобыльников улучает, однако ж, минуту, чтоб бросить взгляд в сторону, и с удовольствием примечает, что точно такойже взгляд выглядывает из-за елки и на него. Он спешит оставитьгостеприимного хозяина и всеми силами души устремляется туда, откудаблеснул ему теплый луч привета и детской привязанности.
Читатель! не знаю, живали ли вы в провинции, но я, которыйблагоденствовал в Вятке и процветал в Перми, жуировал жизнью в Рязани инаслаждался душевным спокойствием в Твери, я смею вас удостоверить, чтовоспоминания о виденных мною елках навсегда останутся самыми светлымивоспоминаниями пройденной жизни! Во-первых, какая-то умиротворяющая, праздничная струя носится в это время в воздухе, какая-то светлая, радостная мысль просится в душу при виде этих зажженных свечей, этихполных, румяных лиц, при звуках этого говора и смеха; а во-вторых, что запрелестные создания эти дети! как пытливо озираются их умненькие глазки! икак мало похожи они на своих отцов, тут же предстоящих и с томлениемвыжидающих момента, когда можно засесть за зеленый стол или приударить попитейной части! Иной родитель расползся поперек себя толще, лицо у него накруг швейцарского сыру похоже, даже носу словно совсем нет, а сынок у него, смотришь, шустренький, черномазенький, глазки так и прыгают, а носикримский, тоненький, словно выточенный; иной родитель похож на артиста, черноволосый, худощавый, бледный и вообще, что называется, интересный jeunehomme, а сынок у него похож на губернатора, который, в свою очередь, похожна копну. Вот и поди ты! Смотришь, бывало, на этих улыбающихся, кудрявыхдетей, смотришь и думаешь: неужели Ваня будет когда-нибудь советникомпитейного отделения? неужели эта резвая, быстроглазая Ляля будеткогда-нибудь вице-губернаторшей? И, подумавши, взгрустнешь потихоньку.
Коля, мой друг! не отплясывай так бойко казачка, ибо ты не будешьсоветником питейного отделения! Скоро придет бука и всех советников оставитбез пирожного! Но ты, быть может, думаешь, что ум человеческийизобретателен, что он и из патентов пирожное сделать сумеет – о, в такомслучае веселись, душа моя! отплясывай казачка с свойственною твоим летамбеспечностью и доверчиво взирай на будущее! Ляля, милый мой ребенок! Нескругляй так своих маленьких ручек, не склоняй так кокетливо головушку направую сторонушку, не мани так мило Митю Прорехина, ибо Митя не будетвице-губернатором! Скоро придет бука, и всех вице-губернаторов упразднит заненадобностью! Но, быть может, ты думаешь, что не в названье сила, что неисчезнет с лица земли русской чернилоносное чиновническое воинство, – о, втаком случае, мани, мани Митю Прорехина! ибо не малым будет он в этомвоинстве архистратигом!
– Принесли? – спрашивает между тем Наденька у Кобыльникова, который, пунцовый как вишня, стоит перед нею, переминая в руках шляпу.
– Я-с, Надежда Ивановна… я-с… я начал, но еще не окончил, – заикается Кобыльников.
– А я так думаю, что вы только похвастались, что умеете стихи писать!
И Наденька порхнула от него, как птичка.
– Я, Надежда Ивановна, много уж написал, – умолял вслед ей Кобыльников.
Но Наденька была уже далеко и щебетала, окруженная своими подругами.
– Ах, дай поскорее! – умоляла Нюта Смущенская.
– Mesdames! мы уйдем читать в спальную! – говорила Настя Поплавкова.
– Нечего читать! он только похвастался! он совсем и не умеет писатьстихи! – отвечала Наденька голосом, которому она усиливалась сообщитьравнодушный тон, в котором слышалась, однако ж, досада, – mesdames, мы егоне будем принимать сегодня в наше общество!
В это время Кобыльников приблизился.
– Наденька! – сказал он умоляющим голосом.
Наденька вскинула головку и взглянула на него так гордо, что бедныйпоэт внезапно почувствовал себя глупым.
– Вот еще новости! – сказала Наденька, и притом так громко, чтоКобыльников осмотрелся во все стороны и не на шутку струсил, чтобвосклицания этого не услышал папа Лопатников.
После того вся юная компания порхнула в другую комнату, оставивКобыльникова окончательно убитым.
– Какой он, однако ж, жалкий! – заметила при этом Нюта Смущенская.
– Вот еще, жалкий! хвастун – и больше ничего! – хладнокровно ответилажестокосердая Наденька.
Кобыльников стоял словно обданный холодной водой. На душе у него былосмутно и пусто, и как на смех еще подвернулись тут два скверные и глупыестиха:
Ничто меня не утешает, Ничто меня не веселит… -
которые так и жужжали, словно неотвязный комар, в ушах его.
"Что за проклятый вечер! Сначала эта рифма подлейшая, а теперь вот иеще какая-то мерзость лезет!" – подумал Кобыльников и даже сгорел весь отстыда.
А вечер между тем шел своим чередом.
Папа Лопатников без трех обремизил статского советника Поплавкова, несчастие которого до такой степени поразило присутствующих, что все, дажеиграющие, как-то сжались и притихли, как бы свидетельствуя этим скорбныммолчанием о своем сочувствии к великому горю угнетенного многочисленнымсемейством мужа. Поплавков сидел красный как рак и как бы не понимал, чтовокруг него происходит; даже ремиза не ставил, а бессознательно чертилпальцем по столу какую-то необыкновенную цифру. Супруга же его, заглянув вкомнату играющих, тотчас повернула налево кругом и сказала во всеуслышание:
– А мой дурак только и дела, что проигрывает!
Дети шумели и волновались: Митя Прорехин доказательно убеждал ВасюЗатиркина отдать ему свою долю орехов, приводя в основание такой резон, чтоу того, кто кушает много лакомства, делаются со временем соломенные ножки. Маня Кулагина упрашивала братца Сашу представить, как у них на двореиндейские петухи кричат: "Здравия желаем, ваше благородие!" Сеня Порубин, мальчик горбатенький и злющий, как бы провидя, что происходит в душеКобыльникова, подбегал к нему и начинал задирать насчет отношений его кНаденьке, причем позволял себе даже темные намеки относительно каких-тоинтимностей, будто бы существовавших между Наденькой ипервоклассником-гимназистом Прохоровым, который в это самое время забился вугол и, видимо, наслаждался, ковыряя в носу. И Кобыльников никак не могпоймать Порубина, чтоб надрать ему хорошенько уши, потому что скверныйчертенок, произведя ехидство, ускользал из рук его, как змея.
Наденька то и дело порхала по комнате и, как нарочно, смеялась иболтала с особенным увлечением именно в то время, когда проходила мимоогорченного поэта. Злую мысль внушил Кобыльникову Сеня Порубин.
– Еще бы не быть веселой, когда душка Прохоров здесь! – процедил онсквозь зубы в одну из минут, когда Наденька была близко него.
Наденька вспыхнула и как будто оступилась.
– Вы это что говорите? – спросила она, останавливаясь перед ним.
– Ничего; я говорю, что не мудрено, что некоторым людям весело: душкаПрохоров здесь! – глупейшим образом настаивал Кобыльников, поигрываяключиком от часов.
– Я надеюсь, однако, что от этой минуты между нами все кончено? – сказала Наденька и тотчас же удалилась.
– Это как вам угодно-с, – говорил вслед Кобыльников, – конечно, сомной расстаться что же значит, когда есть в запасе душка Прохоров!
Обида эта глубоко уязвила крошечное сердце Наденьки, тем болееуязвила, что в упреке Кобыльникова была некоторая доля правды. Действительно, был короткий промежуток времени, но очень, впрочем, короткий, когда Наденька увлекалась Прохоровым. Слишком рано развитыйребенок, она уже мечтала о чем-то; она украшала Прохорова различнымидостоинствами и добродетелями, которые создавало ее детское воображение; она любила уединяться с ним и с большою важностью говорила ему: "Теперь, Прохоров, потолкуемте о вашем будущем!"
Но Прохоров любил только ковырять в носу и говорил с увлечениемединственно о лакомствах, потому что в душе был великий и страстный обжора. Увлечение Наденьки скоро прошло: она была даже убеждена, что никто ничегоне заметил… и вдруг!! Наденька бегала около елки, суетилась и болтала безумолку, но сердце ее работало. Среди начатой фразы она вдруг почувствовала, что нечто теснит ее грудь, что нечто жгучее подступает к ее глазам. Онавырвалась из толпы и убежала во внутренние комнаты.
Кобыльников все это видел, но ничего не понял. Он видел, что Наденькавесела, и понял только то, что у Наденьки, должно быть, башмачокразвязался, если она стремительно убежала.
А Наденька между тем, уткнувшись в подушку, обливала ее горячимислезами. И чем обильнее лились эти слезы, тем мягче и легче становиласьсамая обида, вызвавшая их, тем назойливее и назойливее смотрелось в душуиное чувство, чувство, которое в одно и то же время и заставляло ныть еебедное сердце, и проливало в него целые потоки радости и успокоения.
– Гадкий Кобыльников! – сказала она с последним всхлипыванием, – бедный Митенька! – повторила она вслед за тем, сладко задумавшись.
Елка между тем догорела; по данному знаку дети ринулись на нее всейтолпою и тотчас же повалили на землю; произошло всеобщее замешательство; слышался визг, смешанный с кликами торжества; Сеня Порубин, несмотря насвою хилость и многочисленные изъяны, как-то так изловчился, что успелзапихать в свои карманы чуть ли не половину гостинцев; Прохоров тоже полезбыло на фуражировку вместе с прочими, но ему не удалось достать ни однойпалочки пастилы, потому что дети подкатывались ему под ноги и решительно недавали приняться за дело как следует; да к тому же и няня маленькихПоплавковых без церемонии поймала его за руку и вывела из толпы, сказав приэтом строго: "Стыдись, сударь! такой большой вырос, а с детьми баловатьсяхочешь! еще Машеньке ручку отдавишь!"
Как было бы совестно Наденьке, если бы она видела эту сцену!
Но об ней вспомнили только тогда, когда елки уже не существовало. ПапаЛопатников серьезно обеспокоился и собрался было на поиск за своеюдевочкой, как она появилась сама в дверях залы.
Наденька была несколько бледна, но на вопрос папаши: "не болит лиголовка?" отвечала: "не болит", а на вопрос: "не болит ли животик?" отвечала: "ах, что вы, папаша!" и, вся вспыхнувши, спрятала свое личико наотцовской груди.
– Что же с тобой, душенька? – допрашивал папаша.
– Ах, папаша, какой вы! – отвечала Наденька и порхнула от него всторону.
Во время этого допроса у Кобыльникова как-то все выше и вышеподнималось сердце, и вдруг сделалось для него ясно, что он пресквернуюштуку сыграл, сказавши Наденьке такую пошлость. С злобою, почти сненавистью взглянул он на Сеню Порубина и начал было показывать золоченыйорех, чтоб подманить его к себе, но Сеня словно провидел, что делается вдуше его, и, сам показывая ему целую кучу золоченых орехов, только смеялся, а с места не трогался.
"Ну, черт с тобой! когда-нибудь после разделаемся!" – подумалКобыльников и в ту же самую минуту как бы инстинктивно взглянул в тусторону, где была Наденька.
Оттуда глядели на него два серых глаза, и глядели с тем жебезграничным простодушием, с тою же беззаветною нежностью, с какою ониприветствовали его из-за елки в минуту прихода. Точно приросли к нему этиглубокие, большие глаза, точно не в силах были они смотреть никуда в другуюсторону. Кобыльникову почуялось, словно кровь брызнула у него из сердца ивот источается капля по капле и наполняет грудь его! Горячо и бодро вдругстало ему.
– Посмотрите-ка, Надька-то! – шептала змеище Поплавкова горынчищуПорубиной – глаз не может от этого молокососа отвести, словно съесть егохочет!
– Влюблена, Анна Петровна, как кошка влюблена! – отвечала mamanПорубина и как-то злобно дрогнула при этом плечами.
– Удивляюсь, однако, чего этот старый дуралей смотрит!
– А чем же он не партия? Для бесприданницы и этакой хоть куда!
– Ну, да все же…
– Вы что же ко мне не идете? – спрашивала между тем НаденькаКобыльникова тем полушепотом, в который невольно переходит голос, когдаидет речь о деле, затрогивающем все живые струны существа.
Кобыльников не отвечал; он просто-напросто задыхался.
– Вы что ко мне не идете? – повторила Наденька.