Алексей Петрович взял у него сумку, подошел к письменному столу и раскрыл ее. Но с первого же письма, адрес которого он прочел, глаза его раскрылись широко, и он стал быстро перебирать остальные, выбрасывая их на стол.
– Это – не то! – проговорил он наконец. – Вы знаете, что вы мне привезли тут?
Но в это время внизу, где было помещение князя Ивана, раздались шум, треск, что-то непонятное, необъяснимое, заставившее вздрогнуть князя Ивана и Бестужева, вдруг склонившего голову и прислушавшегося.
Трудно было Ополчинину выстоять и выдержать допрос государыни во время маскарада, но еще труднее было пережить ему то, что последовало затем.
Он был самолюбив, завистлив и от природы злобен, а тут как раз было где разыграться именно уязвленному самолюбию, зависти и поднявшейся вследствие их злобе. Сначала, когда он встал с колен и опомнился от своей растерянности, под влиянием которой, как думал он потом, он произнес отчаянное, позорное слово «виновен», он как будто не поверил в то, что случилось. Но доказательства явились сейчас же. С мнительностью болезненного самолюбия он во всех окружающих сейчас же по их взглядам, улыбкам и двум-трем долетевшим до него словам увидел своих смертельных врагов, которым он тут же решил отомстить, отомстить за то, что они были свидетелями происшедшего с ним.
Но, конечно, они были ничто в сравнении с тем, кто теперь составлял их центр, а вместе с тем и главный предмет злобы и ненависти самого Ополчинина, – с князем Косым, который казался ему низким и гадким интриганом, безжалостно и недостойно поступившим с ним.
Он стоял тогда у окна, не зная, куда глядеть и куда идти, сознавая только одно, что не пропустит этого даром князю Ивану. И вдруг подошедший Лесток как бы пробудил его и вернул вновь к действительности.
Он на другой же день, как было сказано, отправился в назначенный час к лейб-медику, и они условились. Ополчинин должен был ехать через несколько дней в Ригу с поручением, которое было способно погубить самого Бестужева.
Лесток еще в маскараде сказал Ополчинину, что если тот способен будет выполнить свое поручение, он может рассчитывать на то, что его дело примет иной, совершенно новый оборот. В самом деле, расчет, заключавшийся в этих словах, мог быть верен. Холодно обсудив происшедшее, Ополчинин понял, что главною двигательною силою был тут Бестужев. Потеряй только вице-канцлер доверие государыни – будут уничтожены и его «клевреты». (Так он мысленно называл князя Ивана.)
Ополчинин с наслаждением взялся способствовать падению Бестужева и готов был, как и выразился он Лестоку, на всякую «хитрость».
Решено было, что он после нужных приготовлений выедет немедленно. Эти несколько дней ожидания он провел один-одинешенек. Товарищи как-то вдруг изменили свои отношения к нему и молча обходили его. Кажется, собирался их суд над ним.
В это время отчужденности, одиночества злоба Ополчинина далеко ушла вперед. Он вполне сознавал, что план, избранный Лестоком для своих целей, очень хорош и может достичь результата, но ему, Ополчинину, этого казалось уже мало. Бестужев Бестужевым, а он хотел свести свои счеты непосредственно с князем Косым, и свести так, чтобы они были покончены раз и навсегда.
Мало-помалу все ушло у него на второй план, и остался один только Косой, счастливый, довольный и наслаждающийся своим счастьем.
Ополчинин посылал к Соголевым узнать, что там у них, и получил известие, что Сонюшка самой императрицей назначена теперь в жены Косому. А Сонюшку он привык уже считать своею и был так уверен в этом, что твердо высказывал свою уверенность тогда ей в маскараде же, почти пред тем, как его нашли и позвали в зал, и в фойе. Он еще хотел «ускорить» свадьбу.
«Вот и ускорил, и ускорил! – злобно повторял Ополчинин, сам себя дразня и растравляя. – Нечего сказать, хорош!»
И от себя он мысленно переносился то в квартиру Сысоевых, где на его месте, возле молчаливой с ним и, вероятно, радостной теперь Сонюшки, был торжествующий и счастливый Косой, то в дом Бестужева, в помещение князя Ивана, где тот, пока он, Ополчинин, сидит тут у себя и не знает, что ему делать с собой, ходит и мечтает о своем счастье.
Он бывал прежде в доме Бестужева и знал, где теперь, помещался князь Иван – внизу, направо с главной лестницы. Тут была пустая квартира, в первом зале которой помещалась временная канцелярия Бестужева, а дальше были две комнаты, где жил у него всегда ближний чиновник. Ополчинин знал, что чиновником, жившим в доме Бестужева, был Косой, – значит, он помещался в этих комнатах.
И вот, чем больше думал Ополчинин о князе Иване, чем больше растравлял себя, тем больше тянуло его к нему какой-то, точно не здешней, сверхъестественной силой.
Настал день отъезда. Ополчинин получил все бумаги, забрал их и приехал домой, чтобы собраться окончательно в дорогу. Но чем ближе становился час отъезда, тем более медлил Ополчинин. Неужели он уедет так, ничего не сделав, и оставит в покое князя Ивана? Ведь Бог знает, что еще с ним будет в дороге, а тут Косой может жениться уже в это время, уехать в свою очередь, а потом ищи его!
Вестовой увязывал вещи, и лошади уже приехали, когда вдруг все, что в последние дни зрело и создавалось в душе Ополчинина, оформилось и ясно стало пред ним во всех подробностях так, как будто все уже случилось.
Это был один миг, но его было вполне достаточно, чтобы Ополчинин как бы осязательно ощутил всю прелесть отмщения и окончательно потерял всякое самообладание. Все его помыслы, чувства, желания и действия сами собою определились в одном направлении.
Он начал действовать, и притом систематически, точно каждый шаг у него был теперь заранее определен, обдуман и даже изучен.
В тот момент, когда он отправил вестового укладывать в бричку вещи, он запер дверь на крючок, достал из шкафа запрятанное туда одеяние нищего, завязал его в особый узелок и успел справиться со всем этим до возвращения вестового. Поэтому, когда тот пришел, он, как ни в чем не бывало, надевал плащ свой, собираясь выходить. Узелок он взял сам в руки.
На дворе Ополчинин нарочно медленно садился в бричку и долго приказывал что-то вестовому, несколько раз повторив ему, что уезжает в Ригу.
Выехав из ворот, он дал спокойно отъехать бричке далеко от казарм, но тут остановил ямщика и приказал ехать с вещами до станции, добавив, что самому ему нужно остаться в городе и что он к завтрашнему утру будет там сам.
Затем, выйдя из брички, он направился к первому попавшемуся заезжему двору и спросил там себе комнату. Он велел подать себе ужинать, водки и вина, и, когда ему принесли потребованное, принялся прямо за водку. Съел он мало, но пил очень много, и вино на него не оказывало никакого действия.
Наконец он решительно скинул с себя одежду и, развязав свой узелок, надел платье старого нищего, которое уже давно было привычно ему, благодаря его переодеваньям в Петербурге. Только он не пристегнул на этот раз деревяшки, которая мешала быстрым движениям.
Переодетый, он незаметно выбрался из окна заезжего двора и, хорошо зная Москву с детства, бодро зашагал по улицам, где горели еще слюдяные фонари и двигался народ.
Мало-помалу он выбрался окольными путями к дому Бестужева, но не с главной стороны его, а с противоположной – со стороны сада, раскинувшегося сзади, по обычаю всех богатых московских домов – и, найдя пролаз в частоколе, что тоже было обычным явлением, вскоре же очутился в бестужевском саду. Здесь он залег в кусты и стал ждать.
Он не боялся, что его накроют. Если бы и увидел его кто-нибудь – вернее всего, что оставил бы без внимания старика нищего, очевидно, лишенного крова и приютившегося в богатом барском саду.
Ополчинин лежал терпеливо и долго.
Судя по звездам, прошло уже много времени, но он все лежал, не двигаясь, и смотрел по направлению выходившего задним фасом в сад дома. Он видел в верхнем этаже огни, видел, как погасли они, как показался свет в двух окнах нижнего этажа, но не в той стороне, где жил Косой, – как затем исчез и этот свет, и дом погрузился со стороны сада в полную тьму, заблестев маленькими квадратиками стекол на лунном свете.
Тогда Ополчинин пополз потихоньку к левой стороне дома. Через несколько времени он очутился вблизи цветника, и от окон его отделяла только широкая, освещенная луною дорожка.
Два окна зала, где помещалась канцелярия, были приподняты. Очевидно, их оставили открытыми, чтобы освежить комнату, переполненную в течение дня разным народом. Со стороны улицы окна нижнего этажа затворялись ставнями, но здесь, со стороны сада, ставень не было.
Однако перейти на свету дорожку, отделявшую цветник от дома, Ополчинин не решился. А вдруг кто-нибудь не спит в этом замолкшем и по виду совершенно безмолвном доме и смотрит в одно из окон. Поэтому он пополз в обход до забора, потом стал пробираться по стене за клумбами цветов.
Достигнув окна, он выпрямился во весь рост и просунул в окно голову. На него пахнуло комнатным воздухом, пахнувшим сыростью, табаком и слежавшеюся пылью, и странным показался зал в таинственной полутьме пробивавшихся из окна лунных лучей и ложившихся на полу светлыми квадратами. Где-то в углу скребла мышь.
Ополчинин ясно расслышал. Это служило хорошим признаком – значит, в доме успокоились и затихли совсем, если мыши начали свою возню. Он оперся ногою о карниз, ухватился руками за подоконник и ловко скользнул под поднятую раму.
Когда он почувствовал под ногами крепкий пол вместо влажного и зыбкого грунта сада, ему в первую минуту стало жутко, но вместе с тем было даже как будто что-то приятное в этой жути.
Он оглянулся и переступил с ноги на ногу, чтобы испытать, не скрипит ли пол. Но пол был паркетный, штучный, хорошо сколоченный, и не скрипел.
И вдруг Ополчинин вздрогнул: направо, там, где должны были быть парадные двери, раздался стук, потом шаги.
Ополчинин, не помня себя, кинулся на цыпочках в угол к шкафу и, только притаившись, вздохнул свободнее.
Мышь, пробежав по залу, исчезла. Шаги в сенях сменились говором, хлопнула дверь.
Ополчинин, конечно, не мог подозревать, что это князь Иван вернулся из своего ночного путешествия. Он вообще давно уже потерял сознание всего того, что не касалось прямой, избранной им теперь цели. Но и тут он действовал, шел и двигался, точно это был не он, а какой-то сидевший вместо него самого в нем дух управлял теперь его волею и разумом, нес сообразно своим желаниям его тело и заставлял его действовать, ходить и двигаться.
Когда в сенях стихло, Ополчинин, успев уже выбрать из-за шкафа отворенную, как он думал, дверь в следующую комнату, где так же, как в зале, виднелись лунные лучи, направился прямо к ней.
Но оттуда, из этой комнаты, так же тихо и бесшумно подвигалась прямо на него знакомая ему фигура старика нищего. Ополчинин остановился. Нищий сделал то же самое и уставился на него своими блеснувшими глазами.
Ужас суеверного страха охватил Ополчинина. Он чувствовал, что ноги его трясутся, голова кружится и кровь стучит в висках, а сердце точно перестало биться. Будь то, что он видел пред своими глазами, хотя чем-нибудь, не так ясно, натурально и рельефно, было бы меньше страшно. Однако в том-то и дело, что пред Ополчининым стояло не видение, не нечто бесформенное и расплывчатое, но вполне определенное. Он именно вполне определенно видел старика нищего, освещенного сбоку луной и смотревшего на него из другой комнаты.
И тут вся сцена в маскараде так и представилась ему, когда рядом с ним в одеянии этого нищего стоял Косой. Ополчинин вспомнил, что у князя Ивана есть точно такое же платье, и на минуту подумал, не он ли это сам шел переодетый, и они встретились, и, может быть, князь Иван так же «робел» этой встречи, как и он сам.
Ополчинин выждал секунду – не скажет ли ему что-нибудь этот другой, из той комнаты, но тот молчал и стоял, не двигаясь. Тогда он сделал еще шаг, и тот приблизился.
Ополчинин, уже не сомневаясь, что имеет дело с живым лицом, кинулся на него.
Они сошлись… сшиблись; Ополчинин, не помня себя, выхватил готовый у него за пазухой нож, размахнулся… Все это было мгновенье – меньше мгновенья… и страшный удар раскатился по комнате, и осколки большого, вделанного в стену зеркала посыпались на пол. В чаду своего волнения Ополчинин, обманутый полусветом зала, принял за появление постороннего свое отражение в зеркале, устроенном в таком же окладе, как были двери, и кинулся на него, не помня себя.
Шум и треск разбитого зеркала были услышаны наверху в ту самую минуту, когда князь Иван передал привезенную им сумку Бестужеву и тот стал вынимать из нее письма. Сбежались слуги. Спустился князь Иван сверху, узнал в лежавшем у разбитого зеркала переодетом старике нищем Ополчинина, легко представил себе то, что произошло здесь.
Прежде чем предпринять что-нибудь, нужно было оказать помощь пострадавшему Ополчинину. Руки его были все изрезаны осколками стекла. Он лежал на полу без движения. Князь Иван осмотрел его.
– Странное дело – при падении Ополчинин пришибся, должно быть, головой об угол поваленного им тут же дубового стула, и она оказалась почти так же пробитою, как это было у старика пред гербергом Митрича.
Косой хорошо помнил, как они с Левушкой осматривали его тогда и перевязывали ему голову. И вот теперь точно этот умерший у них старик нищий отомстил за себя как будто он жил еще и действовал – и князь Иван должен был сознаться, оберегал его.
Князь Иван сделал наскоро перевязку Ополчинину, раздел его, уложил на свою кровать, умылся сам, переоделся, оставив у больного Степушку, поднялся опять наверх к Бестужеву.
Он застал Алексея Петровича все еще за привезенными им письмами. Бестужев сидел, видимо, на первом попавшемся ему стуле у круглого стола, возле которого отдал ему сумку князь Иван, и, не перенеся даже сюда лампы, так, как был, углубился в чтение. Он так занялся, что казалось, ничто уже, даже причина раздавшегося внизу шума, не интересовало его. Реторта шипела на спиртовке. Он забыл о ней. И первым вопросом его было, когда вошел к нему Косой:
– Откуда вы достали это?
Но он спросил так только, увидев лицо князя Ивана, совсем машинально. По крайней мере, спросив, он на минуту поднял глаза и снова опустил их к письму, видимо вовсе и не желая услышать ответ.
Косой понял это, понял, что, должно быть, в письмах было что-нибудь очень важное, и остановился молча, чтобы не мешать.
– Это ужас, что такое!.. – проговорил как бы про себя, продолжая читать, Алексей Петрович. – Сейчас, – кивнул он князю Ивану, – сядьте…
Косой сел и стал ждать.
Бестужев кончил письмо, которое держал в руках, и, взявшись за новое, взглянул, поймав взгляд смотревшего на него князя.
– Вы знаете, что было в этой сумке? – спросил он.
– Я знаю только, что там не было тех писем, за которыми я ездил, – уверенно и спокойно ответил Косой. – По-видимому, я ошибся, попав не на того курьера… Я догнал на первой станции и все это сделал слишком поспешно. Но лица не мог разглядеть…
– И хорошо, что не разглядели, хорошо, что ошиблись… Я не знаю, какие письма нужнее: эти, – Бестужев показал на лежавшие пред ним, – или те, за которыми вы поехали…
– Даже так? – протянул Косой. – Я как вошел сейчас, понял, что тут есть интересующее вас, но не ожидал, что…
– Да как же нет? – перебил Бестужев. – Ведь это – секретная переписка Шетарди со своим двором. Вот его официальное донесение, вот письмо к кардиналу, к прусскому королю, к Амелоту – Амелот, по-видимому, сделал ему выговор, и он оправдывается, прямо говоря, что будет стараться исправить свои ошибки, что если, по словам Амелота, честь короля Франции обязывает поддерживать шведов и доставить им обеспечения и преимущества, на которые они надеялись, то он теперь приложит к тому еще большие старания, чем прежде. В письме к прусскому королю он приводит слова, написанные ему Амелотом, – вот…
Бестужев взял письмо и стал читать его вслух:
«Если король Франции всегда желал переворота в России, только как средства облегчить шведам исполнение их намерений, и если этот переворот произвел противное действие, то надобно жалеть о трудах, предпринятых для его ускорения. Если война продолжится, то шведы не останутся без союзников. Пусть царица остается в уверенности относительно благонамеренности короля; однако не нужно, чтобы она слишком обольщала себя надеждою на выгодность мирных условий».
– Этого уже одного довольно, – заговорил Бестужев. – А тут, в других письмах, еще лучше… Я давно знал, что у Шетарди должны быть секретные курьеры; те письма, что он посылал по почте, мы прочитывали, и в них решительно не было ничего предосудительного. Для меня было несомненно, что он не мог ограничиваться ими, однако ни разу не пришлось не только перехватить его курьеров, но даже узнать наверное, что он посылает их… И что же, это был русский, у которого вы взяли?..
– Должно быть, русский, – улыбнулся Косой. – Ямщик говорил, что очень крепко бранился на станции…
– Ну, во всяком случае, теперь глаза государыни будут открыты, – решил Бестужев. – Из этих писем она ясно увидит, какую пользу нам ждать от французского посла. Теперь я не боюсь и за переговоры с Нолькеном. Завтра же еду с докладом к государыне… Да, эти письма сделают многое… А те другие, значит, едут по назначению? – вдруг вспомнил он, но с улыбкой.
Теперь ему уже казались не так страшны ухищрения его противников, когда у него в руках было несомненное доказательство их собственной интриги.
Но князь Иван в это время вынул из кармана другую замшевую сумку и положил ее на стол пред Бестужевым.
– Они не едут, – сказал он, – вот они!..
Как ни привык Косой к тому, что Бестужев на его глазах редко чему удивлялся, но теперь он видел, что на Алексея Петровича его слова произвели впечатление. Вице-канцлер, пораженный, поглядел на сумку, перевел взор на князя Ивана и снова взглянул на стол, на то место, где была положена сумка, точно ждал – не исчезнет ли она?
– Это что ж? Вы тоже привезли? – спросил он, не скрывая своего удивления.
– Нет, это привез не я. Она была принесена сюда, прямо ко мне вниз…
– Принесена? – протянул Бестужев. – Но кем?
– Старым нищим! – и князь Иван рассказал, каким образам попала ему в руки эта сумка от Ополчинина, прокравшегося ночью к нему и наткнувшегося на зеркало. – Она была у него на груди, – пояснил он, – вероятно, он собрался совсем уже ехать, но заблагорассудил пред отъездом пожаловать ко мне в виде старого нищего…
– Странно, – опять улыбнулся Бестужев, – очень странно! Но судьба, если захочет, все устроит… В этом нищем ваша счастливая звезда. И где же он теперь?
– Он лежит у меня на постели, я оттого и замешкался внизу. Надо было ему перевязку сделать…
– А за доктором послали?
– Где же теперь, ночью? Все равно никого не найти… Я велел, чтобы с утра сходили.
– Да, да, пусть сходят, – произнес Бестужев. И отпустил Косого, сказав, что теперь, после утомления, ему лучше всего заснуть.
– А вы не ляжете? – спросил его Косой.
– Нет, сегодня мне спать не придется, – ответил Алексей Петрович.
Князь Иван спустился к себе, зашел посмотреть на Ополчинина (тот бредил о чем-то совершенно несвязном) и, выйдя из спальни в комнату, которая служила ему кабинетом, лег, не раздеваясь, на диван.
Тут только, вытянувшись на диване, он почувствовал, как он устал, и как только закрыл глаза, так ему показалось, что он едет верхом по лесу, где заливается соловей, и лошади, выгнанные в ночное, фыркают и скачут своими связанными ногами. Потом лес начинает шуметь, и он едет уже не со Степушкой, но с Ополчининым, и не верхом, а по гладкой дороге с заворотом. Что-то было знакомое в этой дороге. Князь Иван сделал усилие вспомнить и вспомнил свой сон, виденный им вскоре после приезда в Петербург. Там, в этом сне, лошадь гналась за ним и старалась загрызть его. Кто-то объяснил ему, или он сам нашел это – он уже не помнил, – что лошадь означала ложь. И в самом деле, сколько всякой лжи опутало его! Кругом него была ложь, но, слава Богу, мало-помалу все прошло, и теперь его ждало только счастье с его Сонюшкой. Он не знал, как они будут жить, и хватит ли у них средств, но до этого ему теперь, по крайней мере, мало было дела. Ему довольно было и сознания, что Сонюшка его, что никто уже не сможет отнять ее у него. И с этою счастливою мыслью он заснул глубоким сном без сновидений, ободряющим и освежительным.
Вероятно, князь спал очень долго, но, когда он очнулся, почувствовав, что его будят, он окончательно потерял сознание времени и долго не мог понять, почему так светло в окнах, и почему он лежит одетый на диване у себя в кабинете.
Будил его дворецкий Бестужева.
– Ваше сиятельство, ваше сиятельство, – говорил он, – извольте вставать. Сейчас доктор приедут…
Косой сел на диван, спустил ноги и протер глаза. Очнувшись, он вспомнил все происшедшее сегодня ночью.
– Да, доктор, – сказал он. – А который час?
– Да уже одиннадцать скоро.
– Одиннадцать? Неужели? – даже испугался Косой. Никогда ему не приходилось вставать так поздно. – Так неужели до сих пор доктора еще не было?
– Нет-с, утром один приезжал и за цирюльником посылали – кровь бросили, а теперь сейчас сам лейб-медик пожалует.
– Как лейб-медик? Какой лейб-медик?
– Господин Лесток. Граф к ним с утра посылали, они на словах приказали ответить, что будут после одиннадцати.
Камердинер, видимо, с удовольствием называл Бестужева «графом». Это было еще внове, потому что отец Алексея Петровича получил только на коронацию графское достоинство.
– Что же, граф записку лейб-медику посылал?
– Да-с, записку писали и послали.
– А сам Алексей Петрович дома?
– С утра уехали во дворец с докладом. Они приказали, что если не вернутся к приезду господина Лестока, то чтобы вы и молодой графчик приняли их…
– А Андрей Алексеевич дома?
– Сейчас сюда придут.
Едва только успел привести себя в порядок князь Иван; как к нему вошел свежий, румяный, довольный собой и жизнью сын Бестужева.
– Что у вас тут за происшествия? – начал он. – Здравствуйте! Выспались?
Князь Иван всегда ощущал удовольствие при виде симпатичного ему молодого графа Андрея, а после того, как тот возился с ним в маскараде, и совсем полюбил его.
– Кажется, выспался, – ответил он. – Вы видели Алексея Петровича, когда он уезжал во дворец?
– Да, я, как встал утром, пошел к нему. Он, кажется, опять всю ночь не спал.
– Я ему вообще удивляюсь, – сказал князь Иван, – как он выдерживает?
– Не знаю! Принял какие-то свои капли и, как ни в чем не бывало, уехал.
– Он вам ничего не говорил?
– Сказал только, чтобы вас не тревожить, а разбудить вас к приезду Лестока… Мне люди рассказали, что вы куда-то ездили ночью, потом у вас оказался ночной посетитель с зеркалом. Удивительная история! Я не понимаю только, зачем для него понадобилось отцу тревожить самого Лестока… Ведь лейб-медик даже не практикует теперь, но к нам, сказал, приедет…
Князь Иван отлично понимал, зачем понадобился Алексею Петровичу именно Лесток для оказания врачебной помощи лежавшему тут же в доме Ополчинину: лучше трудно было и придумать, как пригласить лейб-медика сюда. Но он ничего не стал объяснять Андрею Алексеевичу.
Он только усмехнулся в усы и прошелся по комнате, заранее представляя себе, какое должен будет сделать лицо Лесток, когда узнает своего пациента.
– Я иногда удивляюсь, – сказал он только, – быстроте и верности, с которыми ваш батюшка делает свои распоряжения. Я ни одного из них не знаю, которое не попадало бы сразу туда, куда нужно.
В это время пришли сказать, что приехал Лесток, и молодой Бестужев должен был идти ему навстречу.
Лесток вошел и сразу всем остался очень недоволен. Заниматься медицинской практикой теперь ему было, во-первых, некогда, а во-вторых – совершенно не нужно, при тех огромных деньгах, которые он получал и при дворе, и от французского двора.
Конечно, он приехал в дом к Бестужеву не ради этой практики, но только под предлогом ее. Своих сношений с вице-канцлером он никогда не прерывал и при встречах обменивался с ним отменными любезностями.
Получив сегодня утром записку от Бестужева, с просьбою приехать сегодня же к труднобольному, Лесток все-таки ощутил некоторую долю приятности польщенного самолюбия, что такой человек, как Бестужев, сам понимавший многое в медицине и любивший ее, все-таки верит в его научный авторитет и зовет его к себе в дом, к «труднобольному». Он попытался велеть расспросить у посланного, кто, собственно, болен, но от того ничего не могли добиться: он твердил лишь, что ему велели отнести записку и принести ответ, а больше он-де ничего не знает. Могло быть, что и сам Алексей Петрович заболел.
Вообще эта записка заинтриговала Лестока, и мысль побывать запросто в интимной жизни в доме Бестужева, посмотреть, что там у них и как, показалась ему соблазнительной. Он сказал, что приедет, и приехал в назначенный час, но, конечно, особенного удовольствия в этом не видел: ему было интересно, жаль не поехать – вот и все. Но, во всяком случае, он думал, что его встретит сам Алексей Петрович, что ему окажут должный почет, к которому он успел уже привыкнуть. А на самом деле вышло, что встретил его сын Бестужева, сказавший, что отец во дворце и хотел, правда, вернуться к его приезду, но, вероятно, его задержали у государыни. Кроме того, его, Лестока, повели не в парадные комнаты наверх, а вниз, через зал, где была канцелярия и в дверях виднелось разбитое зеркало, и наконец ему пришлось столкнуться с князем Косым, которого он помнил отлично и который именно сегодня показался ему особенно неприятен.
Всем этим Лесток остался крайне недоволен. Он едва ответил на поклон князя Ивана и одну минуту думал уже уехать домой, и непременно уехал бы, если б не сообразил, что этим сам станет в неловкое положение.
– Где же больной? – спросил он, обращаясь к молодому Бестужеву с таким видом, будто Косого и не было в комнате.
Андрей Алексеевич открыл дверь в спальню.
Лесток, потирая руки, уверенной походкой знающего свое дело доктора, вошел туда.
Князю Ивану, по правде сказать, очень хотелось войти за Лестоком в спальню, но он ждал, войдет туда или нет молодой Бестужев, и хотел пройти только за ним. Однако Андрей Алексеевич, пропустив лейб-медика, затворил дверь и шепотом сказал князю Ивану:
– Батюшка приказал впустить его туда одного.
Лесток оставался в спальне довольно долго.
Князь Иван с молодым Бестужевым ждали его, тихо разговаривая. Косой отвечал Андрею Алексеевичу машинально, а сам все время думал о том, что должно было происходить в спальне между Лестоком и его неудачным посланным. Он знал уже, что Ополчинин пришел в себя, и потому, когда проснулся, не зашел к нему. По продолжительности пребывания Лестока в спальне князь чувствовал, что они разговаривают не только о болезни, но, вероятно, и о сумке, бывшей вчера на груди у Ополчинина. Однако говорили они так тихо, что ни одно слово, ни единый звук не долетали из спальни.
– А я очень желал бы, чтобы батюшка приехал до отъезда лейб-медика, а то он, кажется, обиделся…
– Погодите, – остановил его Косой, заслышав стук колес на дворе, – кажется, карета Алексея Петровича.
– Так и есть! Ну, слава Богу! – сказал молодой Бестужев, посмотрев в окно.
Алексей Петрович, как приехал от государыни, в своем парадном, бархатном кафтане, в орденах и ленте, прямо прошел через канцелярию в помещение князя Ивана.
– Ну, слава Богу, все хорошо, даже более чем хорошо, отлично! – сказал он Косому. – Государыня одного меня только и приняла сегодня. Ей все доложено.
Он сказал это слово «все» так, что князь Иван сразу понял, что все не только было доложено, но и произвело свое действие, словом, что кампания выиграна.
– А он там? – показал Бестужев на спальню.
– Лейб-медик у больного, – ответил князь Иван, не смогши сдержать при этом улыбку.
– Ну, хорошо! Оставьте меня здесь одного, мне нужно переговорить с ним, – проговорил Бестужев.
Князь Иван и Андрей Алексеевич вышли.
Оставшись один, Алексей Петрович прошелся по комнате, подошел к зеркалу, поправил кружева своего жабо и, вглядевшись в свое лицо, остался им доволен – и признака утомления благодаря подкрепляющим каплям не было заметно в нем.
Он отошел к письменному столу князя Ивана и вынув из кармана золотую табакерку с миниатюрой на крышке, положил ее на стол. Миниатюра представляла собою удивительно похожий портрет Сонюшки, заказанный Алексеем Петровичем Караваку для князя Ивана. Сегодня утром, весьма кстати, принесли эту табакерку готовою.
Дверь спальни отворилась, и Лесток, весь красный, сердитыми, быстрыми шагами вышел оттуда и остановился, не подозревая, что сам Бестужев ждал его тут.
Они посмотрели друг другу в глаза, и Лесток понял, что Алексей Петрович не ждет и не желает никаких объяснений. В самом деле, разговаривать было не о чем.
Но Бестужев после официального, изысканно вежливого поклона все-таки спросил:
– Ну, что больной?
Лесток, борясь с собою, ответил, силясь заставить повиноваться свои дрожавшие губы:
– Кажется, очень плох. Нужно опасаться гангрены.
Он отвечал как доктор, и этим ответом хотел показать, что он здесь именно как доктор и потому считает лишними всякие другие разговоры.
Он хотел поклониться и пройти – в самом деле, это было для него самое удобное, но Бестужев остановил его.
– Простите, что я был лишен удовольствия встретить вас лично, – проговорил он, – но я прямо от государыни… – и он показал на свое парадное одеяние.
Лесток опять поклонился и хотел снова пройти. Ему было решительно безразлично, где был и откуда приехал Бестужев; уйти поскорее, вот чего желал он только.
Между тем вице-канцлер опять произнес:
– Мне, кстати, нужно сказать вам несколько слов по поводу сегодняшнего моего доклада…
– Простите, мне некогда, – начал было Лесток.
– По приказанию ее величества, – сказал Бестужев.
Лесток остановился – он должен был выслушать, если дело касалось приказания императрицы. Однако он хотел выслушать стоя, но Алексей Петрович имел жестокость придвинуть ему стул.
Лесток был в таком состоянии волнения, что уже не мог долее сопротивляться. Он опустился на стул, тяжело дыша; он был весь в испарине и очень красен.
– В чем дело? – спросил он наконец.
– Ведь вы, кажется, хорошо знакомы с Шетарди?
– Да, как и со всеми, – ответил Лесток, поежившись.
– Но все-таки между вами и французским послом существует некоторая интимность?
– Никакой особенно… Я люблю приятное общество…
– Да, я знаю, – сказал Бестужев («и французские, деньги!» – мелькнуло у него). – Ну, так знаете что? – продолжал он, – намекните ему, чтобы он уехал отсюда… в отпуск домой, во Францию…