Анна Леопольдовна пала жертвой русского народного недовольства и была свержена Елисаветой Петровной, не имевшей определенной партии и не составившей какого-нибудь хитро обдуманного заранее плана. За Елисавету было народное чувство, и ее внезапный поступок как бы явился результатом суммы отдельных желаний, которые одинаково чувствовались как генералом, так и солдатом в гвардии, и как первым вельможей, так и простым мужиком среди вольных людей. Но, главное, за Елисавету было поведение самой правительницы, весьма понятно пристрастной к иностранцам, а к одному из них, графу Линару, в особенности.
И граф Линар, благодаря которому в свое время спасся от падения Остерман, теперь послужил именно одною из причин того, что Остерман лишился всего, потому что он скомпрометировал правительницу, ибо недовольство ею во многом зависело от пребывания Линара в Петербурге.
Над Остерманом, Минихом и над другими, арестованными вместе с ними, был назначен суд.
Но, наряду с судьбою пострадавших, еще более интересовались теми, кто всплывал наверх. На первом же торжестве нового царствования, 30 ноября, по поводу орденского праздника Андрея Первозванного, были розданы щедрые награды. Затем каждый день молва приносила вести о тех или других милостях новой императрицы. Рассказывали, что особенно будут отличены Преображенские и их гренадерская рота, конвоировавшая Елисавету Петровну во время переворота. Впрочем, слово «переворот» вовсе не употреблялось, а говорилось «благополучное восшествие на престол ее императорского величества Елисаветы Петровны».
Все эти слухи, предположения и рассказы волновали общество, и страсти разыгрывались, потому что каждый весьма естественно воспринимал события постольку, поскольку они могли касаться его самого, и каждому, от мала до велика, так или иначе хотелось урвать что-нибудь.
Один Левушка, живший как-то без особенных планов и мечтаний, принимавший жизнь просто так, как она слагалась для него, не желал ничего себе особенного, но все-таки суетился и вертелся, как волчок, целый день рыская по знакомым и проводя время с товарищами, молодыми людьми. В этой суете время проходило так быстро, что он почти не замечал его.
Объяснение с Сонюшкой не оставило в нем никакого следа горечи. Оно случилось неожиданно для него и потому казалось несерьезно. Напротив, Соня была так мила в этом объяснении, что он вполне успокоился обещанной ею дружбой. Так даже выходило как будто лучше.
Одно лишь беспокоило Левушку, а именно, неимение никаких известий от князя Косого, который все еще не возвращался и не давал ничего знать о себе.
Для Левушки время после отъезда Косого, в особенности последние недели, прошло очень скоро и, главное, совсем вне дома. Он как-то не то что не имел времени, а просто не хотел теперь, привыкнув к совместной жизни с хорошим человеком, оставаться один. Он не обедал дома, не сидел, не читал, приезжал только ночевать, со дня на день ожидая, что вот-вот приедет Косой и они снова заживут с ним по-прежнему.
Однако Косой не возвращался так долго, что, несомненно, с ним что-нибудь случилось в дороге. По самым тщательным расчетам, он мог по крайней мере уже раза два съездить к месту своего назначения и обратно, а не только вернуться в Петербург.
Левушка соображал, уж не решил ли князь Иван остаться за границей, но тотчас успокаивал себя соображением, что в этом случае тот дал бы знать.
Наконец Левушка решил серьезно обдумать и сообразить, нельзя ли как-нибудь выяснить, что сделалось с Косым. Он долго ходил по своему кабинету и сначала перебирал на разные лады все обстоятельства, которые, возможно, случились с Косым, но ничего определенного не мог придумать. Тогда он начал изыскивать средства, чтобы навести о князе Иване справки. Первым делом он решил съездить в иностранную канцелярию – не было ли там каких-нибудь известий, затем побывать в немецком посольстве. Там могли навести справки и в Дрездене, и в Бреславле, и в Лейпциге.
Пока Левушка ходил у себя в кабинете, его поразил непривычный шум шагов в верхнем этаже. Тогда он призвал Петра Ивановича:
– Слысись?
Петр Иванович посмотрел на потолок и спокойно ответил:
– Так точно. Это вещи переносят.
– Какие вещи? – удивился Левушка.
– А нового жильца-с. Так как я докладывал вам, что барыня писала, чтобы верхний этаж для доходности сдать под жилье смирным людям, и вы мне тогда приказали поступить сообразно приказу барыни, то я и сдал верхний этаж, о чем тоже докладывал вам. А сегодня туда переезжают. Возы привезли и, говорят, сам барин со дня на день приедет.
Левушка так давно не был дома и так мало интересовался тем, что тут происходило, что совершенно забыл, что действительно Петр Иванович докладывал ему обо всем этом, но он пропустил как-то это мимо ушей. Ему стало стыдно пред Петром Ивановичем за такое невнимание.
– Кто же этот балин? – спросил он.
– Из именья, из-под Москвы, помещик, сказывают. Для него помещение-то купец наш сымал, он ему письмо писал об этом. Знакомы они по Москве. Говорит, что богатый. Цену дали хорошую. Я барыне отписал. Они изволили согласье дать.
– Ну и отлично, – подтвердил Левушка, – лишь бы спокойный человек был.
– Купец его очень хорошо аттестовал! Один барин всего и есть, а целый этаж занял; должно быть, и правду богатый…
В тот же день, когда Торусский сидел за послеобеденным чаем, приехал с дороги новый жилец. Левушка узнал это по прозвеневшим под самыми окнами бубенцам тройки, стихшим у ворот и зазвучавшим снова через некоторое время уже на дворе.
«Что ж это он на двор въезжает, а не к парадному крыльцу?» – подумал Левушка и, чтобы посмотреть на вновь прибывшего, пошел к себе в спальню, выходившую окнами на двор.
Сквозь замерзшее стекло он увидел в сумерках зимнего дня тройку с потными лошадьми и огромный с важами возок. Приехавшие ранее дворовые увидели сверху барский возок и кинулись по стеклянной галерее, примыкавшей к дому со стороны двора в верхнем этаже, вниз, навстречу барину.
Окно возка раскрылось, оттуда высунулась рука, долго повозилась с ручкой дверцы, и наконец дверца эта отхлопнулась. Соскочивший с козел гайдук засунул обе руки в возок и бережно вытащил довольно больших размеров кованый сундук, а вслед за сундуком вылез укутанный с головой в шубу маленький человечек, лицо которого и разобрать нельзя было.
Все это имело такой вид, будто не барин приехал, а привезли в возке главным образом сундук, а при нем уже состоял маленький человек в шубе.
«Надо будет его хотя к чаю пригласить, а то ведь с дороги у него нет ничего», – решил Левушка и послал мимоходом сказать встречавшему на дворе жильца Петру Ивановичу, чтобы тот пригласил его вниз к барину чай пить.
Через несколько времени Петр Иванович явился несколько недовольный и нахмуренный и доложил, что «жилец» просил благодарить и что-де придет непременно, как только устроится немножко.
– Только это – не настоящий барин, – заявил Петр Иванович. – Кажется, мы маленькую промашку сделали, связавшись с ним. Не настоящий барин совсем. Одно – если деньги платить будет, да смирный. Вот что семьи нет у него и собак – это хорошо. А деньги, верно, есть – сундучище во какой вынесли, и он все носится с ним: под кровать сундук не подлезал, так он чурки велел под ножки кровати-то поставить и все-таки сундук под нее спрятал. Ключи от всех дверей потребовал и все замки осмотрел.
Слова Петра Ивановича, что это – не «настоящий барин», безусловно подтвердились, когда к Левушке явился новый жилец их дома. Это был маленький, худенький человечек с беспокойно бегавшими глазками, нервный, казавшийся на вид лет пятидесяти.
Левушка, как увидал его, так и убедился сейчас же, что никогда уже звать его к себе не будет и сам к нему не пойдет. Несмотря на то, что гость, видимо, принарядился, чтобы сойти вниз, он все-таки казался очень плох в своем деревенского покроя суконном кафтане и плохо натянутых шерстяных чулках.
Он вошел, потирая руки, и на вежливый поклон Левушки расшаркался как-то особенно антипатично. Он не кланялся, а изгибался всем корпусом.
– Позвольте познакомиться, – заговорил он, сильно двигая губами и показывая из-за них один-единственный большой плоский желто-белый передний зуб, – зовут-с меня Игнат Степанович Чиликин…
– Чиликин? – переспросил Левушка, сделав шаг назад.
– Да-с, Чиликин, Игнат Степаныч… Может быть, изволили слышать фамилию?
– Нет! Вы к какому дворянству, собственно, принадлежите? к московскому?
Левушке было важно не столько знать, к какому именно дворянству принадлежал Чиликин, сколько выяснить, дворянин он вообще или нет, а спросить прямо об этом он считал неудобным.
Но Чиликин ответил уклончиво:
– Я из-под Москвы. А вы будете господин Торусский, племянник владетельницы настоящего дома?
Левушка в свою очередь не ответил, кто «он будет», и просил гостя сесть, предложив ему чая.
У Левушки была одна особенность: с антипатичным ему человеком ему становилось тяжело, невыносимо, и он в таких случаях обыкновенно сидел насупившись и молчал, под конец же у него всегда разбаливалась голова. Он и теперь сел глубоко в свое кресло у камина, вытянул вперед ноги и уставился на красневшие в камине уголья.
Однако Чиликин не смутился этим. Он преспокойно взял поданный ему стакан чая, захватил большую порцию меда на ложку и, облизав ее, стал запивать неспешными глотками.
– Хотите рома? – спросил Левушка.
Чиликин с охотою попросил рома и начал рассказывать, что никогда не бывал в Петербурге и что теперь приехал по важному для себя делу.
Левушка слушал и старался разобрать, что это за человек пред ним. Неужели все жители провинции теперь таковы? Но нет, он помнил провинцию по своим сравнительно еще недавним воспоминаниям и никогда не знавал таких людей, как вот этот Чиликин.
А тот в это время приставал к нему с разными мелочными просьбами – переделать замки у дверей, повесить новый замок, побольше, у входной двери, не надбавлять платы за лишнее стойло, принять водовоза на свой счет, словом – нашел целый ряд совершенно не интересовавших Левушку вещей, благодаря которым мог сделать себе грошовую выгоду.
– Это – не мое дело, – не выдержал наконец Торусский, – это – дело нашего человека Петра, вот что встретил вас. Ему поручено заведование домом.
– Ах, нет, что вы! Как же я могу разговаривать о таких вещах со слугою? Он просто – хам и больше ничего. А вот прикажете вы – это другое дело будет. И не посмеет ослушаться-с… Нет-с, уж вы насчет замочков-то распоряжение отдайте!.. – заключил Чиликин, принимаясь за третий стакан чая с ромом.
Ром ли действовал на него или последорожное состояние, но только он становился все разговорчивее и разговорчивее, по мере того как Левушка делался угрюмее. Тот даже почти перестал отвечать, а говорил только «да» и «нет».
А Чиликин, как бы не желая замечать, что давно надоел, расспрашивал Торусского о его связях и положении общества, причем, спрашивая Левушку, знает ли он того или другого, выказал довольно основательное знакомство с именами высокопоставленных лиц, а также и тех, через которых к ним была дорога.
После такого подробного опроса Чиликин, улыбаясь, приступил к Левушке с новою просьбой.
– Вот что-с, Лев Александрович, – начал он таинственно, – я вижу-с, что вы – человек просвещенный и знакомства такие имеете и, насколько могу судить, не пустослов-с. Ну, так вот что: могу я у вас совета спросить по моему делу, по которому я приехал сюда, в Петербург?
Левушка пожал только плечами.
– Да-с, дело у меня крайне важное. Вот видите ли, вы меня изволили спросить, к какому дворянству принадлежу я, и я уклонился от ответа тогда. Ну а теперь скажу, что в том-то и беда моя, что я не принадлежу еще к дворянскому сословию и не имею права владеть населенными имениями. Чувства и все прочее имею совершенно дворянские, а населенным имением владеть не могу. Вот я и приехал похлопотать, нельзя ли при новых веяниях, с восшествием на престол всепресветлейшей государыни Елисаветы Петровны, получить нужное мне звание.
– За какие же заслуги, за сто же вам могут дать дволянство? – почти со злобой спросил Левушка.
– Мало ли какие заслуги! Я денег больших не имею, но из тех крох, что есть у меня, готов уделить на дела благотворения, сделать пожертвования; вообще, я думаю, с деньгами можно-с сделать многое, лишь бы они были.
Теперь Чиликин становился совершенно ясен. Он явился в Петербург, чтобы при помощи денег (которых, вероятно, у него были «не крохи», как он говорил, а гораздо больше) получить себе дворянство ради выгоды владеть населенным имением и покупать людей.
Левушке это было противно. Он с наслаждением сказал бы этому господину с плохим зубом, чтобы он не верил так слепо в силу своих денег, но, к сожалению, должен был сознаться, что знал несколько фактов, которые заставляли молчать его.
Когда Чиликин простился наконец и ушел, Левушка вздохнул, точно с плеч у него сняли непомерную, давившую его тяжесть.
Торусский на другой же день отправился в канцелярию иностранных дел и в немецкое посольство, но ни тут, ни там не было и признака известий о князе Косом. Делать было нечего, Левушке оставалось после этого одно только – ждать.
Прошло еще около месяца, наступили рождественские праздники, а Косой не возвращался. Накануне Нового года вышел именной указ с наградами преображенцам. Гренадерская рота получила название Лейб-кампании, капитаном которой была сама императрица. Унтер-офицеры и все рядовые не из дворян были пожалованы в потомственные дворяне и получили именья. Остальным ротам Преображенского полка и другим гвардейским полкам были пожалованы денежные награды.
Сонюшка заждалась и истомилась. Сначала она придумывала разные комбинации, в силу которых мог задержаться князь Иван за границей. Но мало-помалу изобретательность ее истощилась, и все чаще и чаще приходило ей на ум, что, может быть, Косой просто встретился с кем-нибудь, кто заставил его забыть о ней. В такие минуты она старалась вспомнить его лицо, правдивые, честные глаза и успокаивала себя тем, что это невозможно. Она опять перестала спать по ночам, сидела, поджав ноги, на постели и все думала об одном и том же.
Она ходила, пила, ела, садилась за работу, но точно это не она была, а кто-нибудь другой, посторонний, сама же она ничего не могла делать – только думать и думать. Выходки Веры Андреевны даже не волновали ее; она ко всему как-то была равнодушна и безучастна.
Вывозили ее на вечера вместе с Дашенькой. Она ехала туда и проводила время покорно, но совершенно апатично. И вот что она начала замечать с каждым днем за собой: с каждым днем ей становилось все труднее и труднее думать, и все большее и большее усилие требовалось ей для этого. Иногда, чтобы связать последовательно несколько мыслей, ей требовалась такая работа, что после нее она ощущала как бы физическую усталость.
Один раз только Соне было весело, но каким-то ненормальным, почти сумасшедшим образом.
Это было на праздниках, на катке, устроенном на Па-де-Кале. Было ясное, морозное утро. Почти все молодое общество Петербурга собралось тут.
Такие праздники на катке вошли в моду еще при царе Петре, по образцу Голландии. Довольно значительное пространство гладкого, вычищенного льда обсаживалось елками, увешанными венками из бумажных цветов и флагами. Между елок шли гирлянды разноцветных фонарей, зажигавшихся вечером. Молодые люди на коньках бежали за санками, красиво и причудливо устроенными в виде какой-нибудь пестро раскрашенной лодки, птицы или зверя, обитыми бархатом и убранными кисточками, ленточками, колокольчиками и бубенчиками. Барышни со своими мадамами сидели на особо устроенном помосте, возле обставленных елками хоров, где играли рожечники. Мужчины со своими санками с размаха подбегали к какой-нибудь, заранее избранной, как в танцах, приглашали ее сесть в свои санки и во весь дух мчали, наперегонки с другими по льду, один круг, два, три, подвозили к прежнему ее месту, высаживали и подъезжали к другой. Дамы постоянно менялись, менялись и кавалеры, и это было очень весело. Главное, тут не требовалось ни знакомства, ни официальных представлений. Молодой человек, выбрав первое хорошенькое личико, лихо подкатывал свои санки. Отказа не могло быть. Всякая, явившаяся на каток, обязана была сесть и позволить провезти себя один полный круг, затем сказать, если желала этого, чтобы ее везли на место. Все это делалось быстро, под неумолкаемые звуки роговой музыки, звон бубенцов, колокольчиков и крики и смех.
У Соголевых не было мадамы, и потому их привезла на каток сама Вера Андреевна. Она была в новой, сшитой на заработанные Сонюшкой деньги, шубке, Дашенька тоже была одета в новое; одна Сонюшка, точно ей было безразлично, сидела, кутаясь в старенькую бархатную шубку. Правда, эта шубка темно-гранатового бархата была лучше многих и, была ли сшита лучше других, или Сонюшка умела ее носить, но казалась гораздо лучше, чем новые вещи на Дашеньке и на Вере Андреевне.
Сонюшка сидела возле Дашеньки и Рябчич и, как-то целиком уйдя в себя, словно прислушивалась и приглядывалась не к тому веселью и шуму, которые были кругом нее, но к тому, что происходило внутри у нее.
Да, кругом веселились, радовались и смеялись, а ее сжимала жгучая, щемящая сердце тоска.
Сегодня ей было как-то особенно не по себе. Она слишком часто привыкла в толпе молодых людей искать и находить знакомое уже ей до мельчайших оттенков выражения лицо Косого. И сегодня она несколько раз углядела всех, но князя Ивана не было. Она знала это раньше. Будь он тут, она бы почувствовала это, не глядя.
Однако невольно Соне пришло в голову, как было бы хорошо, если бы он, ее милый, был тут! Она среди окружавшей ее толпы видела некоторых, которые с особенным, понятным ей счастьем садились в известные санки. С каким счастьем села бы она тоже в сани Косого, будь он тут!
И вот Сонюшка, закрыв глаза, стала воображать себе, что он тут, ищет ее, ждет и беспокоится, наконец вдруг увидел ее, улыбнулся одними глазами только, так, как он делает это всегда, когда видит ее, и бежит к ней так, что никто не может догнать его. Вот он впереди всех и, круто сделав заворот, останавливается вдруг пред нею…
В это время Сонюшка слышит, что действительно раскатившиеся сани, дрогнув бубенчиками и резнув лед, остановились. Она открывает глаза. Пред ней двоюродный брат Рябчич, ухмыляющийся и вежливо ожидающий, чтобы она села в его сани. Делать нечего – надо было садиться.
Сысоев отлично умел кататься на коньках и добросовестно сделал два круга с Сонюшкой. Когда он подвез ее на место, рванулась было Дашенька, думая, что Сысоев выберет и ее, но тот преспокойно повернул сани и отъехал в сторону. Наденька Рябчич крикнула ему, чтобы он вернулся, но он не слыхал.
Почти вслед за Сысоевым подъехал Левушка.
– Софья Александловна, пожалуйте!..
Сонюшка ехала уже второй раз, а Дашенька еще не каталась ни разу. Вера Андреевна недовольно поморщилась.
Подъехал молодой Творожников и увез Рябчич. Вера Андреевна кусала губы.
Сонюшка отлично видела ее недовольство и сейчас же поняла причину его.
– Вот что, – сказала она Левушке, когда они отъехали, – провезите, пожалуйста, также и мою сестру…
– Васу сестлу? зачем? – спросил Левушка. – Здесь ведь полная свобода выбола. Таково плавило…
Когда они вернулись, Вера Андреевна сидела мрачнее тучи. Она готова была подняться и уехать, если бы это не было сочтено за постыдное бегство. Дашенька делала вид, что ей вовсе не хочется кататься.
Левушка отъехал к группе молодых людей, отдыхавших и оправлявших коньки. Среди них был и молодой Творожников, только что прокативший Рябчич.
– Знаете, планиметлия злится, зачем ее «китайский божок» сидит, а ездит сталшая, – сказал ему Левушка.
У них в тесном кружке уже давно почему-то Вере Андреевне было присвоено, хотя, правда, совершенно нелепое, но почему-то нравившееся название «планиметрия» – кажется, потому, что она при ком-то стала рассуждать об этой науке. Что же касается «китайского божка», то это название, данное Дашеньке Косым, так и осталось за нею.
– Да ну? – сказал Творожников. – Сейчас поеду бесить планиметрию.
И он отправился к Сонюшке.
Это слышали другие, стали спрашивать, в чем дело, и, узнав, летели тоже к старшей Соголевой.
Из этого вышло то, что Сонюшка не только не сидела ни минуты, но, напротив, ее даже ждали, так что ей приходилось переходить из одних саней прямо в другие, и едва она успевала опуститься на сиденье, как ее подхватывали во весь дух, и она неслась со страшной быстротою по гладкому льду, точно убегая от всяких неприятностей, так что тяжелые мысли не могли догнать ее. Эта быстрая-быстрая, сумасшедшая езда захватила ее, заставила рассеяться и не то, что забыться, а мешала ей сосредоточиться. И ей было хорошо.
– Вы не боитесь? – спрашивали ее.
– Нет, пожалуйста, – отвечала она.
И сани неслись, перегоняя остальные.
Вера Андреевна выходила из себя, совершенно не подозревая, что дает этим спектакль молодым людям, которые находят его очень забавным. Она несколько раз пробовала указывать знакомым на младшую дочь, но те, как бы не понимая ее намеков, все-таки обращалась к Сонюшке.
Наконец уже и Рябчич не вытерпела:
– Что это меня никто не катает? – сказала она. – Все только Сонюшку!
Есть что-то захватывающее, увлекательное в быстрой езде, и эта езда именно таким образом влияла на Сонюшку. Она не имела времени дух перевести. Подъезжали к ней и незнакомые, и всем одинаково отвечала она и благодарила.
Позже других на каток явился Ополчинин. Он был награжден деревней и повышен в чине и теперь считался человеком не только состоятельным, но и таким, у которого много еще впереди. Он начинал свою службу при весьма блестящих для себя обстоятельствах. И это он сразу почувствовал после своего удачного участия в действе 25 ноября. Уже тогда к нему стали заметно относиться с большим, чем прежде, дружелюбием, а теперь, после высочайшего указа, по которому Ополчинин получил отличие не наряду с другими, а находился в числе выделенных особо, – к нему относились уже с некоторою долею предупредительности.
И на катке его встретили особенно заметно. Правда, «прежние» его собутыльники, в особенности Левушка и Творожников, как будто держались немножко в стороне, но вместо них нашлись десять других, которые очень любезно заездили вокруг Ополчинина, чуть не готовые сами подвязать коньки ему; когда же он подвязал их, то в его руках очутились уже санки, услужливо уступленные ему одним из «начинавших» молодых людей.
Санки были очень красивые, в виде белого лебедя, горделиво выгнувшего свою длинную шею. Ополчинин взялся за ручки и оглядел нарядные скамейки, где сидело дамское общество. Он чувствовал, что не одно сердце дрогнуло при этом. Так или иначе, он сегодня на катке был одним из тех, на которых смотрят, спрашивают, где они, и показывают на них, и, разумеется, каждому женскому самолюбию было бы в высшей степени лестно, если бы он подъехал.
Ополчинин понимал это и, испытывая удовольствие польщенного самолюбия, нарочно медленно передвигая ногами, поехал с санками, как бы не смотря на барышень. Были между ними разные, многих он знал. Иные смотрели на него и улыбались ему, как бы подзывая его, другие, напротив, усиленно старались разговаривать с соседками, но Ополчинин знал, что они только и думали о том, чтобы он подъехал к ним.
И вдруг он увидел рядом с не спускавшей с него глаз Рябчич хорошенькое, раскрасневшееся личико Сонюшки. Ее только что привезли на место, и она села, не обращая ни на кого внимания и не делая даже усилий смотреть на кого-либо.
Ополчинину показалось, что она потому не смотрит на него, что «не смеет» смотреть, не смеет думать, чтобы он обратил внимание на нее, когда тут есть девушки и более богатые, и видные по положению своих родителей.
Так вообразил себе Ополчинин, и вот именно потому, что он вообразил так себе, он подъехал не к кому другому, а к Сонюшке, искренно думая, что осчастливит ее. Она послушно встала и села в его санки.
Ополчинин особенно отчетливо и красиво оттолкнулся коньками и, мерно раскачиваясь, погнал санки, ловко лавируя между другими, которые он обгонял.
С тех пор как Ополчинин протанцевал с Сонюшкой у Творожниковых, он был у Соголевых, говорил с нею, сидел и должен был сознаться, что и она разговаривала, и держала себя так же мило, как и танцевала, и с нею так же было ловко вообще, как и во время танцев. Теперь, когда она сидела в его санках, и он, то замедляя, то ускоряя по своему произволу ход, легко и скоро скользил, зная, что она должна сидеть так, пока ему не надоест, он чувствовал ее в своей власти. И это сознание власти над нею мало-помалу переходило у него в ряд очень приятных и последовательных мыслей.
– Вы устали? – обернулась к нему Соня. – Довольно…
– Нет еще! – ответил он и, как бы в доказательство того, что вовсе не устал, настойчивее стал отбивать коньками по льду.
Ему было очень весело и очень приятно сознавать себя счастливым обладателем поместья, заслуженного собственным своим усердием. Прежде он всегда мечтал жениться на богатой и составить себе этим путем карьеру. Но теперь неожиданно судьба так побаловала его, и начало его службы принесло ему такую легкую и быструю удачу, что он в самолюбивых грезах мог уже рассчитывать на собственные свои силы. Для своих лет он был достаточно богат и занимал достаточно видное положение, сравнительно с другими. Теперь он мог быть вполне самостоятелен. Как бы там ни было, а богатая невеста все-таки «осчастливливала» его, однако этого он не хотел. Он хотел именно сам осчастливить. Добро бы еще он полюбил кого-нибудь из богатых! Но в том-то и дело, что он чувствовал, что никто из всех девушек ему не нравится так, как Сонюшка Соголева.
Женись он на ней (ведь то, что он думал так, ни к чему его не обязывало), и она была бы вполне в его власти. Он знал, что Соголевы бедны. И вот он из бедности берет Соню и возвышает, делает ее своею женой. И она уже из одной благодарности должна терпеть все. Захочет он – приласкает ее, захочет – огорчит и заставит, даже нарочно заставит, претерпеть, чтобы тут же и помиловать и по щеке погладить. Она же такая смирная, робкая, покорная… И с нею не стыдно показаться куда угодно, воспитана она превосходно. Ему не было дела, как относилась к нему сама Сонюшка. Он слишком любил сам себя, чтобы допустить, что его нельзя было бы полюбить, если он этого захочет.
«Вот если она обернется сейчас на меня, то все это случится», – подумал он, не замечая, что задевает санками за чужие.
– Тише! – испугалась Сонюшка. – Мы чуть было не опрокинулись, – сказала она, когда он сумел справиться, свернув вовремя, и обернулась.
Что-то странное, настаивающее и заставившее ее насторожиться, увидела она в глазах Ополчинина, когда обернулась.
Когда Сонюшка вернулась с ним, Вера Андреевна не выдержала больше: она больно щипнула дочь за руку и велела собираться домой.
Дашенька все время просидела на месте. Только двоюродный брат Рябчич, не могший дождаться своей очереди, чтобы провезти вторично Сонюшку, один раз посадил ее в сани.
Игнат Степанович Чиликин, произведший на Левушку своим появлением крайне неприятное впечатление, оказался все-таки очень мирным и тихим жильцом, отнюдь не беспокоившим Левушки: тот и не слыхал его совсем. Чиликин даже как будто и не ходил наверху. Из дома он отлучался тоже как-то незаметно. Гостей у него не бывало, а приходили к нему, и то крадучись, точно потихоньку, какие-то монахи, чиновники, подьячие, очевидно, по делу, оставались недолго и так же, крадучись, уходили.
Раз только утром случилось Левушке самому открыть форточку у себя в спальне. Его поразил при этом донесшийся со стороны конюшни страшный не то вопль, не то крик, такой жалобно-протяжный, какого Торусскому никогда не приходилось слышать.
– Сто это такое? – спросил он, призвав Петра Ивановича.
Тот недовольно проворчал, показав на потолок:
– «Верхний» своего лакея дерет!..
В этом названии «верхний» сказалась вся сила презрения Петра Ивановича к Чиликину.
– Как делет? Сам делет? – спросил Левушка.
– Сам-то присутствует, а дерет кучер.
Левушка захлопнул форточку и ушел в кабинет, чтоб не слышать этих криков. Он прошелся несколько раз по кабинету и снова призвал Петра Ивановича.
– И давно он это?
– Да-с, начал давно, кажется.
– И все еще не пелестал?
– Нет-с, теперь затихло.
– За сто ж он его?
– Мы не знаем. Один раз уже драл, в прошлом месяце, так за то, что чашку разбил, а теперь – неизвестно.
– Сто ж это – его люди, сто ли? Как же он может, если он не имеет плава владеть людьми? Ведь он – не дволянин? – удивился Левушка, вспомнив цель приезда Чиликина в Петербург.
Петр Иванович опять отвернулся, что служило у него признаком недовольства обстоятельствами.
– Да он и не имеет права, собственно, – сказал он, – но так подведено, что он все равно, как барин. Он в своем имении как бы управитель, а именье-то на чужое имя. Подставное то есть лицо. Так что он вполне хозяйствует.
– Где же у него именье?
– Люди, что сюда привезены, не сказывают; говорят, сами не знают. Их на Москве он купил и прямо сюда привез.
– В молду ему дать, и только! – решил Левушка и на целый день уехал из дома.
В половине января экзекуция повторилась, и опять были слышны крики на конюшне.
– Нет, я так не могу! – сказал Левушка, он послал к Чиликину предупредить, что желает видеть его, и пошел к нему.
– Что же-с, Лев Александрович, разве я не могу учить людей, вверенных моему попечению? – заговорил Чиликин, выслушав Левушку. – Это – уж последние времена-с, если те, кто обязан поддерживать власть над подлым народом, будут колебать ее…
– Как колебать? Я колебать ничего не хочу, я плосу только не длать людей на конюснях так, стоб они вопили на весь двол.
– А, это – другое дело, – подхватил Чиликин, – и в следующий раз я этому мерзавцу рот завяжу…
Левушка видел, что напрасно пришел и что ему не сговориться с этим человеком.
«Господи, и зачем надо было пускать его сюда жить к нам?» – мелькнуло у него.
– Да лазве вы не можете без лозог? – все-таки попытался он сказать. – Отчего же у меня никогда не делут, а люди служат отлично?
– Все зависит от того, какой народ, – вздохнул Чиликин, – мне попался такой, что иначе никак нельзя. Вот народ! Только страхом наказания и живет. Да и вообще-с без наказания нельзя. Возьмите вы хотя бы государство – разве оно не наказывает? Изволили слышать, сегодня барабаны били? Читали объявление о завтрашней казни? Завтра-с всенародно будут казнены первейшие персоны: Остерман, Миних-фельдмаршал, Головкин-граф, Левенвольд! Вельможи! Так что же после этого холопская-то спина значит!..