bannerbannerbanner
Кольцо императрицы

Михаил Волконский
Кольцо императрицы

Полная версия

Левушка и без Чиликина знал, что на завтра тут, у них, на Васильевском острове, против здания двенадцати коллегий, назначена смертная казнь осужденным верховным судом, но совершенно не мог согласиться, чтобы это могло иметь какое-нибудь отношение к расправам Чиликина на конюшне.

А тот, заговорив о предстоящей казни, видимо, попал на весьма интересовавший его предмет.

– Вот что, сударь мой: не имеете ли вы какой-нибудь лазеечки в здании двенадцати коллегий, чтобы посмотреть на производство самой казни? Очень любопытно. Мне хотелось бы устроиться поудобнее, очень хотелось бы – так, если можно, из окошечка.

– Неужели вы пойдете смотлеть? – спросил Левушка, не скрывая своей гадливости к этому человеку.

– А как же-с не идти? – подхватил Чиликин. – Это-с весьма поучительно и притом очень лестно. Первейшие министры, персоны, пред которыми трепетали не только такие черви, как аз недостойный, но даже и те, пред холопом которых, может быть, мне-то трепетать приходилось, и вдруг они предо мной во прахе и унижении. Так это сидишь у окошечка, что ли, и даже развалишься – тебе и горюшка мало, а они там где-то внизу, что ли, страдают и последние свои минуточки переживают, дрожат, робеют, а ты это сидишь, и даже как можно удобнее, и смотришь… И вдруг эту самую первейшую персону, пред тобой ставят на колена и этак голову ему долой, или там четвертовать станут. Как же не лестно? Вы не знаете, четвертовать будут кого-нибудь из них?..

– Я бы вас самих четвелтовал, вот сто! – заявил вдруг, не выдержав, Левушка.

– Зачем же меня-то-с четвертовать, – засмеялся Чиликин, приняв это в шутку, – зачем меня четвертовать? Я – человек маленький… А вы слышали, что сказал про Остермана и Миниха Кирилл Флоринский? Мне из Москвы вот пишут: «Яко же бо Дии и Ермии во языцах, так Остерман и Миних были кумиры златые, им же совести не устыдешася, яко болваном, и жрати, своя совести воли их заклающе, в жертву; но уже сокрушишася о камень Петров!..» – Игнат Степанович поднял палец и, встав со своего места, закончил нараспев: – «Жертвенники, образы и жрецы Вааловы Остерман, Миних и снузники тех, их же и кроме нас, яко скудельнии идолы, сам сокрушит Господь».

Левушка, злясь на себя, зачем полез к Чиликину, поднялся, чтобы уйти.

– Так как же насчет окошечка? Порадейте, благодетель! – остановил его Игнат Степанович.

– Ах, оставьте меня с вашим окошечком!

– Ну, так делать нечего, я уж на площадь, просто в народ пойду, – заключил Чиликин, но таким тоном, точно его очень обидел Левушка тем, что не захотел «порадеть» об окошечке.

VI

На другой день, восемнадцатого января, с утра стал собираться на площадь пред зданием двенадцати коллегий народ.

Высокий черный помост эшафота был устроен еще ночью. Вокруг него стояли солдаты. Человек в нагольном тулупе, накинутом на красную рубаху, сидел наверху эшафота, на обрубке дерева, и спокойно позевывал в кулак, как бы томясь ожиданием. Это был главный деятель готовившейся драмы – палач. Два его помощника были тут же. Возле них в холщовых мешках лежали топоры.

Очевидно, все было готово, ждали только назначенного часа, чтобы вывезли осужденных. Они уже были переведены из крепости в здание двенадцати коллегий на рассвете.

Игнат Степанович, не имевший возможности устроиться у окна, явился на площадь в сопровождении своего кучера, который должен был находиться пред ним, чтобы прокладывать дорогу.

Народ собирался со всех концов. Запасливые шли с табуретками, лестницами, скамейками и бочками, чтобы увидеть лучше других. Вместе с простым народом приезжали и люди в каретах – все больше военные, многие с дамами. Их пропускали за ряды солдат, и Чиликин с завистью видел, как они проходили туда. Игнат Степанович сунулся было за ними между солдат, но его не пустили. Впрочем, разметавшаяся по площади толпа была настолько редка, что можно было двигаться. Но чем более приближалось время к десяти часам, тем сильнее и сильнее становился наплыв народа. Гул и говор усиливались кругом, и толкотня переходила в давку. Кучер, охранявший Чиликина, работал что было сил, но и то едва-едва спасал Игната Степановича. Мало-помалу их оттирали все дальше и дальше, и наконец Чиликин с ужасом увидел, что они так далеко от солдат, что ему ничего не видать; даже плаху он мог рассмотреть лишь едва-едва из-за спин толпы. А палач уже снял полушубок и стоял в одной рубашке. Видно, у него было что-нибудь под нею, потому что день стоял морозный.

Вдруг гул толпы стих, и возле эшафота произошло движение. Это солдаты, вышедшие впереди осужденных, окружили эшафот. Били барабаны. Остермана вывезли в извозчичьих санях в одну лошадь; за ним шли Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Тимирязев. Но ничего этого не мог видеть Чиликин. Он с отчаянием порывался вперед, становился на цыпочки, все его усилия оказывались, однако, напрасны. Он начал оглядываться по сторонам и вдруг затолкал своего кучера.

– Туда, туда, направо, работай! Видишь, сани и на них господин стоит? Вот туда… туда…

Кучер заработал локтями и всем корпусом в направлении, указанном ему, и они быстро достигли саней.

– Батюшка, Иван Кириллыч? Князинька! – заговорил Чиликин. – Позвольте к вам в сани стать!..

Неприятно было для князя Ивана его возвращение в Петербург. Он попал сюда как раз в день, назначенный для казни. Однако он не знал этого и, только въехав на Васильевский остров, заметил необычное движение здесь и узнал, что на площади двенадцати коллегий построен эшафот для казни «злодеев» и что этими злодеями были приверженцы павшего регентства.

Князь Иван никогда еще не видал такой толпы, в какую ему пришлось попасть при въезде на площадь. Косой думал пробраться в санях через толпу, чтобы скорей проехать к дому, и дал рублевик полицейскому. Его пропустили в санях, но, попав в толпу, выбраться из нее оказалось невозможно. Лошади стали, ни вперед, ни назад нельзя было двинуться. Князь Иван волей-неволей должен был подняться, чтобы осмотреться кругом – нельзя ли как-нибудь проехать.

Тут как раз стихла толпа, и забил барабанный бой, а над самым ухом Косого раздалось:

– Князинька, позвольте к вам в сани стать.

Он узнал бывшего управляющего своего отца – Чиликина, лезшего к нему в сани.

– Как же, приехал в Питер, – заговорил тот, – и стою в одном доме с вами-с. Верхний этаж занимаю. Знакомый мне купец подыскал. Я его о вас спрашивал…

Но в это время кучера Игната Степановича, помогавшего ему карабкаться на сани, отпихнули, и Чиликин отклонился назад, поскользнулся; его толкнули, народ выдвинулся вперед, и Игната Степановича оттерли, отдавили куда-то в сторону.

А там, на помосте эшафота, почти на руках внесли солдаты больного старика в коротеньком парике и поношенной лисьей шубейке и опустили его на стул. Он сел так, как его посадили, и закачал головою в разные стороны, точно осматриваясь, но по слишком равномерным поворотам этой головы и, главное, по неподвижно, как-то чересчур уже прямо уставившимся глазам видно было, что он едва ли различал происходившее вокруг него. Голова его, ноги и руки тряслись, и он не хотел или не мог сделать усилия остановить их. По изменившемуся, потерявшему осмысленность, бледному лицу князь Иван все-таки узнал Остермана, и узнал его лисью шубку, в которой тот обыкновенно сиживал дома и в которой принял от него прошение.

С таким же, как у старика Остермана, бледным лицом стал пред ним высокий видный чиновник в мундире сенатского секретаря и начал читать. Он, очевидно, читал приговор, но расслышать слова князю Ивану не удалось. Он видел только, что бумага в руках сенатского секретаря дрожала, и он несколько раз порывисто поправлял воротник своего мундира.

Чтение кончилось. Солдаты взяли опять Остермана. Он покорно отдался им и к одному протянул даже руку кистью, чтобы удобнее было взять за нее. Его положили лицом вниз. Палач, двинув плечами и расправив руки, нагнулся над ним. Лежавшее ничком, точно уже безжизненное тело Остермана двинулось неправильно вперед, как будто его притянули за голову. И действительно, его на плаху притянули. Помощник палача вынимал из мешка топор.

Барабаны перестали бить. Мертвая тишина застыла в морозном воздухе. Толпа притаилась и остановилась, не дыша.

И у князя Ивана захватило дыхание.

«Господи, не надо, не надо! – молился он про себя. – Зачем они это делают?.. зачем?»

Сенатский секретарь сделал знак палачу.

– Бог… государыня… тебе жизнь… – донеслось до князя Ивана.

Те же солдаты как-то дружнее и спорее подхватили Остермана и снесли его вниз.

«Помилован!» – вздохнул князь Иван, точно все время его рот был закрыт чем-то, не дававшим воздуха, и теперь его отпустили.

По толпе пробежал сдержанный гул.

Князь Иван не мог смотреть дольше. Он чувствовал головокружение, кровь стучала в виски. Он опустился в сани. Он не слыхал и не видел, как читали приговоры остальным, как их тоже помиловали; он очнулся лишь тогда, когда весь этот ужас был уже позади, и сани его, выбравшись с площади, подъехали к дому.

– Князь Иван, вы ли это? Откуда, как, сто… Голубчик, в молду вам мало дать… Как же это не писать и не известить?.. – горячился Левушка, встречая Косого, обнимая его и радуясь чуть не до слез.

Оказалось, князь Иван писал несколько писем, но из маленького немецкого городка, где он заболел и пролежал все время до своего выздоровления, приходилось отправлять письма с оказией, а верных оказий в Россию не было.

– Ну а тепель вы здоловы? – спросил Левушка.

– Теперь, кажется, совсем здоров. Только и попал же я прямо в Петербург на зрелище! – и князь Иван рассказал про казнь и про свою встречу с Чиликиным.

– Так это вас бывсий уплавляющий еще! – сказал Левушка. – Так я ему неплеменно в молду дам!

Глава четвертая. Проигранная ставка

I

Опять каток. Опять переливается роговая музыка, и коньки вместе с полозьями санок режут с визгом лед.

 

На этот раз Сонюшка знает, что князь Иван будет здесь. Он прислал письмецо, что приехал, был болен, но помнит и любит по-прежнему. Затем он был у них, но его не приняли – Вера Андреевна запретила.

Сонюшке стоило невероятных усилий и хлопот, чтобы попасть сегодня на каток. Для этого нужно было придумать целую историю, чтобы именно сегодня поехать к Рябчич. По счастью, Вера Андреевна с Дашенькой собралась делать послепраздничные визиты. Это всегда сопровождалось торжественностью: бралась карета, надевались шелковые платья, старый Мотька расставался со своим чулком и облекался в ливрею, давно съежившуюся, точно он вырос из нее. Расфуфыренная Вера Андреевна с Дашенькой садилась в карету, и они отправлялись по знакомым, главным образом к таким, у которых они бывали раза два в год, собственно, сами хорошенько не зная, зачем. Сонюшки никогда не брали во время этих визитов.

На этот раз она не поехала с особенным удовольствием.

Решено было, что, как приедет карета, Сонюшка поедет в ней к Рябчич, пока Вера Андреевна будет одеваться с Дашенькой, а потом карета вернется за ними, и они отправятся. Для этого Сонюшка, у которой были золотые руки на всякую работу, должна была просидеть чуть ли не целую ночь за переделкой панье на новой юбке Дашеньки. Нужно было исправить, а сама Дашенька не умела. Сонюшка сделала все, что от нее требовали, и боялась одного только, чтобы мать не вспомнила, что сегодня воскресенье и что Рябчич, вероятно, поедут на каток, – тогда она не пустила бы ее к ним. Но Вера Андреевна не вспомнила: она была слишком занята визитами.

Как бы то ни было, Сонюшка сидела теперь на катке вместе с Наденькой Рябчич, под надзором ее мадамы, и была вполне счастлива. Косой должен был быть уже тут.

Вот он. Он увидел ее сейчас же. Он ждал ее и, только что она появилась, направился к ним со своими санками.

Он похудел после болезни, но худоба скорее шла ему. Его лицо было по-прежнему красиво, только его черные глаза казались немного больше и блестели. Он подъехал к Сонюшке.

– Здравствуйте!

«Милый, хороший мой, родной!» – сказала она ему глазами и, вся сияя улыбкою счастья, уселась в его санки.

– Ну вот, не успели мы приехать, у нее уже явились санки! – проговорила вслед Сонюшке Рябчич.

Но и к ней почти сейчас же подъехал Творожников.

Косой был в самом восторженном настроении.

– Ну что, что нового? – спросил он Сонюшку, задыхаясь и от счастья, и от быстрого бега.

– Много, много нового, – ответила Сонюшка, – и смешного, и грустного. Но только теперь все хорошо будет…

– Да, теперь все хорошо будет, – подтвердил Косой.

Ему думалось, что теперь, с восшествием на престол императрицы Елисаветы, взойдет и его звезда, и что он имеет право надеяться на это. А много ли было ему нужно? Лишь устроиться настолько, чтобы можно было жить семейным домом.

– А у вас что? – спросил он опять.

– У меня что? У меня? Ополчинин мне сделал декларацию.

Сонюшка почувствовала, как дрогнули санки под рукою князя Ивана.

– Как декларацию? Он? Почему он?

– Да, еще на праздниках мы были на катке. Он повез меня в своих санках, и тогда уже мне показалось в нем что-то… а потом…

– А потом? – переспросил Косой, замедляя ход.

– Потом он был раза два у нас. Маменька пригласила его вечером, и тут как-то так случилось, что он очутился возле меня в углу и сказал так, что я могла понять…

Сонюшка оглянулась и сама испугалась того, что она сделала. Князь Иван был сам не похож на себя; он сжал губы и, сдвинув брови, смотрел на нее.

Она была, конечно, не виновата в том, что Ополчинин, думавший, что его мысли относительно ее на катке пройдут у него, ошибся в этом и дошел до того, что дал ей почти без обиняка понять у них на вечере, что она ему нравится. Напротив, ей казалось это забавным, и она, начав рассказывать князю Ивану, была вполне уверена, что это также позабавит и его, именно позабавит, потому что он не мог и не должен был сомневаться в ней! Что такое для нее был Ополчинин, да и не один он, а все мужчины, вместе взятые?

Но князь Иван не мог понять это.

– Ну чего вы? Ну что с вами? – заговорила Соня, испуганно глядя на него и обернувшись в санях.

Он нервно, с ожесточением отбивал коньками, как будто весь сосредоточившись на том, чтобы как можно лучше и быстрее везти свои санки. На самом же деле он не чувствовал того, что делал.

– Что же вы ответили ему? – сквозь зубы произнес он.

Соня рассмеялась, прямо глядя ему в глаза.

– Ну что же я могла ему ответить? Как вы думаете, а?

– Софья Александровна, не мучьте меня!

– Ах, глупый! Неужели я могла сказать ему, что люблю моего милого, что тебя люблю?.. Ну, конечно, я сделала вид, что не поняла, и заговорила о другом! Ну, доволен? Нет? – и она отвернулась.

Князь Иван чувствовал, что он уже доволен.

Сонюшка, начав рассказывать об Ополчинине, хотела рассказать также и о Торусском, но, увидев, как это действует на князя Ивана, ни слова не сказала ему про Левушку.

Ополчинин был тоже на катке. Он видел, что князь Косой уже слишком что-то долго ездит с Сонюшкой, но особенного значения этому не придал. Начав, после своих рассуждений тогда на праздниках на этом катке, думать о Сонюшке, он все более и более увлекался ею. У него было все, как ему казалось, и все улыбалось ему; недоставало только увлечения. Вот он и увлекся, и решил, что Соня будет его женою. Не захочет – все равно, мать заставит. И это даже больше как-то нравилось Ополчинину – взять себе насильно в неволю маленькую, хорошенькую жену. Сонюшка будет его женою. Он был вполне спокоен за это. Пусть объяснение, которое он начал с нею у них на вечере, вышло неудачным. Да наконец она просто могла слишком застыдиться, вот и все. Разве какой-нибудь полунищий князь Косой мог в самом деле тягаться с ним, с Ополчининым, которому покровительствовала сама судьба.

«Впрочем, вечером мы с ним увидимся», – подумал Ополчинин, которого на сегодняшний вечер звал к себе Левушка, и он знал наверное, что там будет и князь Иван.

II

Левушка был так рад возвращению Косого, что решил отпраздновать это событие непременно у себя особым вечером, пригласив к себе всех знакомых молодых людей.

В назначенный день он с утра хлопотал, вел длинные совещания с поваром относительно ужина, ездил сам за вином и очень радовался, что достал настоящего старого литовского меда. Князь Иван попробовал было сказать, что останется у себя в комнате, но Левушка так искренне огорчился, что Косой поспешил обратить свои слова в шутку.

Гости начали съезжаться рано. Даже прямо к обеду с катка князь Косой привез двоих.

Когда он первый раз сегодня появился в обществе своих молодых знакомых, то был удивлен тою неподдельною искренностью дружелюбия, которую иные из них выказали ему. Молодой Творожников попросту расцеловал его несколько раз, сказав, что он очень, очень рад. Еще кто-то пожал ему руку. Отвечая на любезности и приветствия, князь Иван почувствовал, что его дергают за рукав. Он обернулся. Двоюродный брат Рябчич широко улыбался ему и тоже сказал: «Очень рад!» С ними, то есть с Творожниковым и Сысоевым, он и приехал прямо к обеду.

Пока они сидели за столом, явилось еще несколько человек, так что Левушка не вытерпел и, несмотря на то, что было другое вино, велел откупорить бутылочку старого меда.

Князь Иван, вполне примиренный с Сонюшкой, испытывал большую приятность в обществе людей, бывших вполне ему по сердцу. За обедом они провели время очень весело. Потом перешли в кабинет. Там у Косого потребовали рассказа об его путешествии, о болезни, о всем виденном и слышанном, и он рассказывал с охотою.

Беседа завязалась интересная, но, к сожалению, она быть длительной не могла, потому что подъехали еще молодые люди, разговор сейчас же разбился и измельчал. Всякий интерес пропал; говорили только, чтоб не молчать, поглядывали по сторонам в заметном ожидании.

Оживление пришло лишь тогда, когда стали устраивать стол для карт. Тогда каждый заговорил одушевленнее, стараясь, разумеется, сделать вид, что вовсе не интересуется карточным столом. Но, несмотря на это, все сошлись у стола, как только его поставили. И все были очень любезны и предупредительны друг к другу.

Уселись. Игра началась как будто в шутку, так, между прочим, для препровождения времени…

Князь Иван, знавший за собой маленький недостаток, или – вернее – способность увлечься, раз начнет играть, воздержался.

– Нет, я посмотрю сначала, – сказал он Левушке.

Принесли чистые стаканы и новые бутылки с вином.

Князь Иван налил себе меда и, отпивая по глоткам, стал следить за игрою.

Сначала играли очень весело и дружно, шутили и смеялись, пили. Через несколько талий определилось, кому везло, кому нет, и начавшие проигрывать вдруг притихли. Те, кто выигрывал, тоже постарались замолкнуть, чтобы не подать вида, что слишком радуются выигрышу.

Мало-помалу за столом стали раздаваться только неожиданно редкие удары рук по столу да отдельные: «восьмерка!», «бита!..», «туз!», «получите!»

Косой смотрел на игру сквозь туман табачного дыма и, главное, сквозь туман, который как бы изнутри застилал ему глаза от выпитого меда и вина. Ему давно уже показалось скучно сидеть так. Он почти бессознательно опустил руку в карман, нащупав там деньги, вынул их.

Метал как раз Ополчинин.

– Атанде, – сказал Косой, – я ставлю.

Ополчинин, точно давно ждал этого момента, посмотрел на него веселыми, ясными, вызывающими глазами.

Этот взгляд Ополчинина решил дело. Вся таившаяся против него злоба поднялась в душе князя Ивана. Он кинул на стол деньги и напряженно начал смотреть на руки Ополчинина, метавшие карты.

– Дана! – сказал Ополчинин и небрежно придвинул к Косому горсть монет, равную его ставке.

Князь поставил опять и опять, но примета игроков, по которой взявший первую ставку непременно должен проиграть в конце, по-видимому, начала оправдываться на князе Косом. Ему не то что не везло – были карты, и даже не редкие, которые давались ему, но он не мог угадать их и выигрывал маленькие ставки, а большие проигрывал. Деньги, бывшие при нем, скоро вышли у него все.

Он взял под рукою у Левушки и сейчас же проиграл взятые. Тогда он встал и пошел к себе в комнату. Там он при свете месяца достал все свои деньги, зачем-то, словно прощаясь с ними, пересчитал их у окна и хотел было идти.

Тут только почувствовал он разницу перехода от накуренного, пропитанного запахом вина кабинета со столом и наплывшими восковыми свечами, к свежему воздуху своей тихой, утонувшей в лунном свете комнаты.

Это были последние, совсем последние его деньги.

«Что же это я делаю?» – мелькнуло у него, но только мелькнуло: луна блеснула ему в глаза, и он, как бы махнув рукой на все, точно заранее зная, что все равно пропадать ему, пьяный, пошел с деньгами в кабинет, куда уже тянула его точно змеиная сила.

Никто из игравших не заметил его ухода и возвращения. Кружок у стола давно поредел. Одни кончили играть и успели уже уехать. Один, проигравшийся, сидел рядом с не принимавшим участия в игре, но способным всю ночь сидеть у карточного стола Сысоевым и завистливо-животными глазами смотрел на переходившие по столу деньги. Двое спали на диване.

Князь Иван, вернувшись, сел к столу и стал снова играть. Он не считал, не соразмерял величины ставок, делал одно безрассудство за другим, глотая вино большими, тяжелыми глотками и даже без ужаса и без волнения уже замечая, как тает кучка денег пред ним. Ему было все равно, когда метали другие. Тут он ставил мелкие суммы и пропустил одну талию, на которой мог бы сразу отыграться, и внутренне взбесился на себя. Но когда доходило до метки Ополчинина, тогда он прилагал усилия собрать всю свою волю, старался играть обдуманно, взвешивать шансы; но чем обдуманнее действовал он и чем больше взвешивал, тем хуже выходило.

Те самые люди, которые с изысканной вежливостью садились в начале вечера за стол, казались теперь грубыми, с тупым выражением озверевших лиц, не стеснявшихся выражать свою злобу на несчастье; а те, которые пользовались их несчастьем, старались суеверно скрыть, что им везет, прятали потихоньку, точно крали, свои деньги в карман и корчили невинные лица.

Но всех противнее, всех грубее и всех несноснее был Ополчинин.

Наиболее неприятной и особенно грубой была в нем несокрушимая уверенность в своем счастье. Она выражалась особенно в манере метать и открывать карты. Ополчинин держал колоду, опустив веки, но Косой чувствовал, что он смотрит и видит его из-под этих опущенных век. И, когда выходила его карта, он, не целясь, прямо открыв глаза, уставлялся на князя Ивана и нагло ударял костью кулака с сухим, резким звуком по столу. Если после этого Косой медлил прислать ему деньги, он спокойно сам протягивал к ним руку.

 

Ополчинин все чаще и чаще ударял по столу, деньги уходили у князя Ивана. Он уже не считал и не жалел их, а только с каким-то точно любопытством смотрел, как это Ополчинин открывает карту за картой, а у него все бита, бита, бита. Косой ставил теперь и заранее уже знал, что карта будет бита, но все-таки ставил, как будто это иначе и нельзя было. Он ставил, проигрывал и вспоминал, а как хорошо было раньше, прежде, когда он был на катке или даже сидел и рассказывал о своей поездке, как было весело, счастливо и именно хорошо! Это было чувство, точно перед ним стоял кубок тонкого, свежего, чистого напитка, и он не выпил его, а дал испортить и отравить этот напиток сам, по своей воле, и сидел теперь пред ним и смотрел на мутную, скверную жидкость и не мог оторваться от нее.

Но вот он пододвинул на карту последние три монеты, лежавшие пред ним. Неужели их возьмут у него?

Карты быстро мелькают в руках Ополчинина, Косой тупо смотрит на них: он не надеется, он готов даже удивиться, если ему дадут. Ну, конечно, его карта бита!

Он швырнул свои три монеты и быстрым взмахом написал на столе: сто рублей. Ополчинин посмотрел на надпись, взглянул на Косого и спросил:

– А деньги?

Князь в свою очередь взглянул на него.

– Я попрошу вместо мела поставить деньги, – повторил Ополчинин.

Он знал, что их у князя Ивана не было, но, выиграв с него значительную уже сумму, мог бы позволить ему сделать такую ставку.

Косой вдруг пришел в себя. Дерзость банкомета и сознание, что с только что отданными тремя монетами исчезает у него всякая надежда вернуть проигрыш, если Ополчинин не позволит ставить мелом, перевернули все происходившее пред ним. Что сделать ему, что будет он делать завтра, как встанет, как проснется? Где возьмет денег? Левушка… Творожников, – вспомнил он; даже имя Чиликина мелькнуло у него. Он раскрыл давно уже расстегнутый камзол, вытащил висевшее на цепочке кольцо и сказал:

– Вы помните это кольцо, вы знаете ему цену? Ну, так я ставлю это кольцо, если вы ответите против него ста рублями.

Ополчинин взглянул на него. Видно было, что неуверенность овладела им. Но она сейчас же сменилась другим чувством, он вскинул плечами и начал метать.

Косой опять следил за картами, отчетливо и в первый раз весь вечер уверенно, точно уловив темп и попав в такт, с которого его уже не сбить. И он не сбился – карта была дана. Косой пошел тем же кушем, потом опять на квит. Три карты дали ему четыреста рублей. Он был в проигрыше около семисот, теперь оставалось триста.

«Ставь четыреста!» – точно подсказал ему внутренний голос.

«Господи!.. Никогда… больше… никогда не буду играть!» – подумал князь Иван и увидел, что Ополчинин мечет.

Князь Иван не помнил, когда и как, но четыреста рублей, безумно отыгранные им, стояли у него на карте.

Ополчинин метал, и руки у него слегка дрожали; он метал очень скоро, но всем следившим, и в особенности Косому, казалось, что-то очень медленно, точно карты были не карты, а чугунные гири.

«Никогда… никогда… не буду!» – повторял себе князь Иван.

– Дана!.. – проговорил чей-то голос, предупредивший Ополчинина.

Косой отыграл свой проигрыш, имел еще лишних сто рублей и, встав, огляделся.

За столом сидело только четверо. Свечи почти совсем догорели, и их пламя покраснело на пробивавшемся сквозь шторы свете забрезжившего утра, точно застыдилось. Пустые бутылки, наполовину полные стаканы стояли кругом, на полу валялись разодранные карты. Под столом был натоптан кусок мела. Двоюродный брат Рябчич спал на своем стуле. Один из лежавших на диване был Левушка и храпел. Князь Иван встал, дошел до выкаченного на средину комнаты кресла и опустился в него.

III

Когда князь Иван встал, у стола еще продолжалась игра, как бы по инерции. Ополчинин докончил талию и передал следующему; прометал тот. Попробовал еще третий, но дело шло как-то вяло.

После четырехсот рублей, поставленных князем Иваном на карту, ставки, гораздо более мелкие, казались не интересны. Кто-то сказал:

– Не пора ли кончить?

– Ну последнюю! – решил Ополчинин и прометал талию.

После этой еще были прометаны две; тогда один из игроков, точно вспомнив теперь, что завтра ему «надо вставать», поднялся из-за стола и сказал, что больше играть не будет.

Стали прощаться, попробовав разбудить спавших, но это оказалось невозможным. Левушка перевернулся на другой бок, проворчав что-то похожее на «ммолду!..», а двоюродный брат Рябчич не подавал никаких признаков жизни, кроме совершенно бессмысленного сопения. Князь Иван как сел в кресло, так тоже заснул.

– Ну, что же, едемте? – спросил один из бодрствующих.

– Я сейчас, – сказал Ополчинин, считавший выигранные деньги у карточного стола, а затем, сложив их, поднял голову и увидел себя одного среди спящих.

Его не стали ждать и ушли.

Денег у него оставалось еще много. По приблизительному расчету, он, должно быть, один был в большом выигрыше и обобрал всех. Он спрятал деньги, допил остатки вина из первого попавшегося стакана и грузно поднялся из-за стола.

Привычная обстановка безобразно проведенной ночи за картами не поразила его. Ему знаком был и этот покрасневший огонь догорающих свечек, и дым накуренной комнаты, и свет утра в окна, и наконец спящие фигуры в самых неудобных и непроизвольных положениях, точно тела павших на поле сражения.

Ополчинин хотел было уйти, но остановился у кресла, в котором, вытянув далеко вперед широко расставленные ноги, сползши корпусом на сиденье, спал, раскинув руки, Косой. Он был без кафтана, в одном расстегнутом и распахнувшемся камзоле. Кружевная манишка тоже раскрылась и из-под нее свисла далеко вбок откинувшаяся цепочка с крестом и висевшим на ней кольцом.

Ополчинину так вдруг и вспомнился Косой, как он стоял пред ним за столом, показывая это кольцо, и говорил: «Вы помните это кольцо, вы знаете ему цену?» Ополчинин, разумеется, помнил и знал. Он тогда не хотел давать карту, но желание отнять у князя Ивана кольцо взяло верх: он стал метать и проиграл.

Дело было не в этом. Деньги были все-таки не бог знает, какие уж большие, но скверно было, что Ополчинин вспомнил, что у Косого есть это кольцо, могшее принести ему по теперешним временам большие выгоды.

И вот легкое чувство зависти, в связи с воспоминанием виденного на катке, где Косой слишком долго оставался с Сонюшкой, раздражающе подействовало на Ополчинина. Теперь он стоял и серьезно смотрел на спящего Косого. Тут могло что-то быть; неужели между ним и Сонюшкой есть какая-нибудь близость? У Ополчинина еще при объяснении с Сонюшкой у них на вечере явилось сомнение, нет ли у нее кого-нибудь на сердце. Она уже слишком тщательно и ретиво оградила себя от дальнейшего разговора. Точно эта область была занята у нее, и она никого больше не хотела впускать туда.

«Да, несомненно, это так, – сообразил Ополчинин, – и потом сегодня на катке… да, сомнения не может быть… И он вовсе не так мало опасен, пока это кольцо у него, чтобы пренебрегать им… Но стоит только отнять у него это кольцо, и тогда… он бессилен, бессилен, вполне!»

Ополчинин нагнулся, как ему казалось, чтобы посмотреть, легко ли снимается кольцо с цепочки, и чуть только коснулся его – оно снялось и очутилось, как бы само собою, у него в руках. Он испытывал чувство, как будто делает что-то очень забавное, шуточное, не в самом деле, а будто нарочно. В нем нервно дрожало что-то, похожее на смех, но он не смеялся, он точно говорил себе: «А вот возьму, да и возьму!..» – и взял.

Он зажал кольцо в руке и неестественно неслышными шагами направился к двери. Он боялся оглянуться, я эта боязнь заключалась в том, что князь Косой проснулся, поднял голову и смотрит ему вслед, смотрит, больше ничего, как только смотрит. Но князь Иван не проснулся и не почувствовал, как Ополчинин унес его кольцо.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru