Так прошло полчаса. Кока вяло ворошил джинсы – искал свой размер. Брал, примеривал, прикладывая к поясу.
Вдруг негромко стукнула входная дверь.
– Это чего такого, тюр[9] открыт? Обана! Шмон был, нет? – удивлённо затоптался на пороге здоровенный мужик, оглядывая раскардаш. – Салам!
– Салам, салам, дорогой, алейкум вассалам! – Лясик кинулся усаживать мужика в кресло: Баран пришёл, бог пришёл!
Бог здоров и мощен, как бык. С головы до ног упакован в спортивный “Адидас” с генеральскими лампасами. Голова квадратна, коротко стрижен, лицо безмятежно, на пальцах – безобразные серебряные перстни с черепами.
А из передней слышится какое-то кряхтение. На коврике топчется деревенского вида баба в платке по брови, в резиновых ботах. Глаза раскосы. Потёртая пуховая блузка болотного цвета мужского размера. Мятая клетчатая юбка. На полу чемодан замурзанного вида.
– Кто это? – шёпотом спросил Лясик, вытягивая шею на скрип половиц.
– Чего? – не расслышал Баран, роясь в карманах пижамы.
Баба молча прошла до стола, тяжело села, обвела всех невидящим взглядом и уставилась в одну точку. Грубые черты скуластого лица напоминали о хлопке, дынях, палящем солнце и жёлто-золотистом плове.
– А… Это танта[10] Нюра, тетюня моя. Онкеля[11] Адама жена. Из Мюнхика товар пригнала… Тож, бля, на ширку подсевши… – Баран шепелявил, путал звуки, вставлял немецкие слова, но понять было можно, благо говорил он мало, руками договаривая то, что был не в силах выразить без связки “бля”. Посчитав объяснение исчерпанным, он наконец выковырял из кармана целлофановый пакетик с желтоватым порошком. – Ну, давай баяны, счас мюзик играть будем! Ширлавки где у вас тута?
Кока потупился, а Лясик сказал:
– Баран, родной, нету шприцов.
– Как это, ёптель? Я, тудым-сюдым, из один конец на другой на такси пру, а у них баянов нету! Чего ты пуржишь? – начал нагреваться Баран.
Пыл спора охладила танта Нюра – она полезла в свои необъятные груди и вытащила из лифчика тряпицу, где обнаружился допотопный стеклянный шприц с железным поршнем и здоровенная игла.
Лясик со скорбью, мельком взглянул:
– Охо!.. Этим шприцем ещё, наверно, Троцкий с Бухариным двигались…
– Не хочете ширяться – не надо, – сказал Баран. – Ширлавки не купили – что теперь, тыры-пыры, делать? Тогда захюнить.
– Что? – не понял Кока, с тоской рассматривая свои плохо видимые вены.
– Занюхать, – пояснил Лясик, более сообразительный на Баранину речь, а Баран подтвердил стриженым черепом:
– Ну… Через назе[12]…
Танта Нюра ждала, уставившись в телевизоры, где три разнокалиберных человечка кроличьими зубами откусывали куски от шоколада Milka, прядая от удовольствия спаниельными ушами. Потом приподнялась и ткнула кулаком в спину Барана.
Тот отозвался, ковыряясь с пакетиком:
– Да, ёптель, счас. В ломке танта Нюра. Сёдни уже два раз шваркнулась – всё ей мало. Счас на банхоф[13] уже ехали – останови, грит, сделать надо… На дорожку, пошосок… Ну и вота… Несите ложку, свечку, вассер[14] кипячён, баян мыть… Вот, ёбаный кебан, и зажубрины на игла! – стал грязным пальцем с узким ногтем проверять иглы. – Танта Нюра, ты этим что, тудой-сюдой, ламмов[15] ширяешь?
Баба не отвечала, сидя по-мужски, расставив ноги, плотно утвердив на полу боты и вперившись в экраны, где целовались в полете весёлые мошки, отведавшие разных соков фирмы Frutta.
– Отвернись, братва, танте Нюре стыдно, – сказал Баран.
Они отвернулись. Послышались звяки, шипение жидкости. Кока приоткрыл один глаз: Баран помогал танте Нюре – та невозмутимо задрала юбку и с размаха всадила иглу себе в бедро, прямо через синие мужские трусы.
Баран, заметив Кокин взгляд, пояснил:
– Она так привыкшая, под кож. Приход не жалует. У ней от приход блютдрук[16] наверх скачет. И через нос тоже не всасывает – у неё гайбарит, что ль, иль гейморрид, хрен его раскуси…
Танта Нюра оправила юбку и достала из отвислого кармана кофты мятую сигарету, закурила. Не обращая внимания на просьбы Барана “оштавить сприц”, тяжело поднялась, протопала в переднюю, подхватила чемоданчик и хлопнула дверью.
– Куда её понесло?
– Такси её ждёт, на банхоф ехать, цуг[17] у ей скоро. Привезла товар – и обратно, а то онкель Адам серчает. Она казашка, подельница первый шорт! – Баран задрал большой палец вверх.
Лясик из вежливости откликнулся:
– Да, сразу видно, душевный человек…
А Баран рассказал: когда в селе случился пожар, танта Нюра по одному всех ягнят и поросят на руках вынесла, а цыплятами-утятами, спасая, набивала карманы.
Кока выглянул в окно – действительно, у подъезда стоит такси. Вот танта Нюра залезла в машину, уехала. Краем глаза Кока заметил чёрную кошку напротив под деревом – она смотрела вверх и, казалось, мечтала покатать по небу пушистые клубочки облаков.
– Ну танта! Такую поискать! – ошалело мотнул головой Лясик.
Баран с треском почесал затылок.
– Да, боевой. Ну, что будем делать? Через назе нюхать? – И Баран, сыпанув три бугорка на стол, по-бычьи наклонив голову к столу, одним глубоким вдохом смёл свой бугорок. Лясик сумел одолеть свою полосу в два присеста. А Коке понадобилось три подхода, чтобы вогнать в себя нечто, от чего ожил мозг, а тело завихрилось, полное волшебными игольчатыми кристаллами.
Все трое вдруг восстали из мёртвых, расправили плечи, словно впервые оглянулись в новом мире, отмытом и отодвинутом от всего, что было раньше. Лясик обнимал и благодарил Барана за божественный подарок. Кока целовал Лясика за дружбу и джинсы и тут же стал их примерять, качаясь и не попадая ногой в штанину. Изнутри накатывали ощущения горячей солнечной гармонии со всем, что есть в мире. И всё стало важным, нужным, интересным, посильным, лёгким, удобным, приятным, нежным, податливым.
“Какой Лясик золотой человек!.. И Баран – прекрасная душа!.. А танта, танта!.. Крокодилиха!..” – восхищался Кока. Ему вдруг стало позарез необходимо узнать мнение Барана о вишнёвых джинсах – скажи-ка, брат, не слишком режет взгляд сей вишнёвый сад?
Они жарко обсудили джинсы – да, режет, цвет блядский, и стали сообща искать другие, переворачивая коробки и спотыкаясь о разбросанные по комнате вещи. Вот, и эти чёрные слаксы хороши!.. И тёмно-синие!..
– И серые нистяк!.. С заклёпками – засибись!..
Из Коки пёрло наружу нечто, похожее на внутренние распорки радости и удовольствия. Ему стало жарко, он снял куртку и рубашку, остался нагишом.
А Лясик переговаривался через открытое окно с женой однорукого Билли – та печально сидела на балконе с подбитой скулой. Вяло поблагодарила за стуки по батарее, немного охлаждавшие домашнего кровопийцу, – правда, ненадолго, но что делать, больной человек, сейчас убежал куда-то. Лясик заверил её, что всегда готов помочь, и присоединился к Коке и Барану, занятым теперь выбором майки, подходящей к джинсам, которые ещё предстоит окончательно выбрать…
Несмотря на распахнутые окна, не хватало воздуха и пространства. Открыли двери на балкон, вышли гурьбой, вежливо уступая друг другу дорогу и яростно почёсываясь. Обрадовались синему небу, тёплому воздуху, шелесту деревьев. Баран чуть не прослезился, увидев внизу цветы в садике (“во, тюльпы на клымбе!”). Всё, что попадало в поле зрения, вызывало умиление и добрые эмоции: и сидящий в кресле-качалке голландец в панамке, и голубки на дереве, и их чудесный посвист, и собачка у стены, которая тоже, наверно, наслаждается бесподобной песнью птиц. С восторгом хвалили балконный фикус, трогали толстые упругие глянцевые листья, удивляясь мудрости солнца, без которого ни фикусу вырасти, ни семечку взойти…
Все трое беспрерывно прикуривали одну сигарету от другой или докуривали друг за другом бычки. Напрочь высохли рты. Лясик побежал за жвачками, заодно и чайник поставить, а Кока, встряхнувшись, стал с великим соучастием слушать полубредовый рассказ Барана о том, как какая-то бешеная белка покусала болонку одной бабёнки, отчего болонка впала в дурняк, без движений лежала на полу, а хозяйка в отчаянии попросила Барана что-нибудь с бедняжкой сделать.
– А что с ей делать? Кинул в багасник, а по дорога взял, да и выбросил в мюль[18] на хрен. Бабёха узнала, сум подняла: зверь дикая, кричит, я думала, ты её до веретинара повезёшь, а ты!.. Идь и похоронь!.. Ага, из мюля падаль доставать – та ещё мяука!..
И Кока сочувствовал попеременно и больной белочке, и страдалице-болонке, и неутешной хозяйке, и бедному Барану и сам, в свою очередь, захлёбываясь от нетерпения, рассказал, что у них на улице в Тбилиси жила громадная крыса, которая охотилась на кошек: каждый день находили их растерзанные тушки, и говорят, она даже загрызла младенца в люльке. И вообще, крысы очень умны и вполне поддаются дрессировке, их можно запросто использовать для ловли мышей…
Лясик, готовя чай, с любовью расставлял на столе сервизные чашки, укладывал полотняные салфетки от BVLGАRI (из одноимённого бутика), наполнял вазочку джемом.
– Братья и сёстры! Прошу! Что хотите послушать?
Кока, изнемогая от благожелательности, чесался всё активнее – взбудораженная кровь проникала во все тупички и капиллярчики, ворошила тело изнутри. Движения, истомно-притягательные, доставляли радость. Кожа зудела, и никакой чёс не мог успокоить этот приятный зуд. Неприятности, что висели над Кокой, улетучились. Будущее стало бесконечно спокойным. Прошлое не имело значения, а настоящее было золотым счастьем, переполняло снисходительной любовью ко всему сущему, несмотря на то, что приходилось часто бегать в туалет: его выворачивало наизнанку, но даже это казалось важным и нужным.
Лясик с Бараном затеяли играть на диване в шахматы. Но глаза игроков временами закатывались, фигуры смахивались на пол. Баран забыл, как ходит конь. Наконец, доска грохнулась на пол. Однако даже поиск фигур был интересен: смотри, куда она закатилась! А королева в углу стоит, стойкая! Пешки-плешки, кони-пони-макагони! И мы молодцы, всё нашли, ничего не потеряли! Ну-ка, пересчитаем! Все тут. Можем и позицию восстановить, я всё помню, всё под контролем, всё под силу, всё путем! А хочешь, в домино порежемся?
Вдруг раздался настойчивый звонок и стук в дверь.
Лясик пальцем приказал молчать, на цыпочках подкрался к двери, выглянул в глазок. Кока тоже подобрался к глазку. На площадке – тип в фуражке. Но не полиция. Это главное. Почтальон, видно. Ничего опасного.
– Hallo? – спросил Лясик через дверь.
– Ben jij mijnheer Schi-ro-kich?.. Wla-di-slaw?[19] – спросил по-голландски фуражечник казённым голосом.
– Ja, en wat?[20]
Тип в глазке отдулся после сложной фамилии и, ворочая на весу папкой, щёлкая замочками и доставая бумагу, важно сказал:
– Ik heb een melding voor je[21].
То ли от оптики глазка, то ли от матери-природы, но лицо курьера было странно вытянутым и занимало как будто две трети тела, скрытого под чёрным форменным плащом до пола. На руках – перчатки.
– Waar? Wat? Waarom?[22] – нервно спросил Лясик.
Фуражечник издали показал лист с гербом, так, чтобы можно было разглядеть крупно и жирно напечатанные имя и фамилию Лясика.
– Je moet daar vandaag zijn, je wordt verwacht, – настаивал фуражечник, и, задрав рукав, посмотрел на блеснувшие большие часы. – Dus, wees er om 19:00 uur![23]
Лясик, переминаясь, расчёсывая грудь, строго ответил в том плане, что он вовсе не Владислав Широких, а его двоюродный брат, Владислава нету дома, уехал в Америку:
– Бросьте вашу бумажку в почтовый ящик – и дело с концом!
С тихими, сквозь зубы, угрозами курьер пнул ногой дверь, потом защёлкнул папку и начал спускаться, неся лист в отставленной руке то ли с брезгливостью, то ли с опаской. Спина сутула, даже как будто горбата. А из-под плаща виднелись лакированные задники допотопных сапог.
Вернувшись в комнату, Лясик стал возмущаться:
– Плохие хреновости! Что за субчиков набирают на почту работать? Хотя какая там почта – у почтальонов совсем другая форма… Не ты ли хвост привёл? – вдруг спросил он у Барана.
– Чего? Я? Хвошт? Ты чего дерзишь, ебанат?! Какие, бля, хвошты?! Как дам по башке – так уедешь на горшке! – угрожающе насупился Баран. Глаза похолодели, верхняя губа стала подрагивать.
Лясик не сдавался:
– Хорош сопло рвать! Может, за тантой Нюрой хвост?
Но Кока напомнил: при чём тут тётя? Посыльный фамилию Лясика назвал, ему повестка на 19:00, правда, неизвестно куда.
Стали думать дальше. Что-нибудь с ворованными карточками просеклось? Или с денежным фальшиком? Или вчерашний скандал в борделе? Но тогда пришла бы просто полиция, а не какие-то персонажи в чёрных плащах типа СС. И вчера, кстати, полиция проверяла документы Лясика и ничего не нашла. И что за форма была фашистская у этого, с позволения сказать, курьера?..
Тут Кока спохватился:
– А ты разглядел, что́ у этого свинорылого курьера в петличках и на кокарде было?
– Что-то серебряное блестело, я не понял толком, – обходя кучи одежды, отозвался Лясик.
– В петличках – кости, на кокарде – череп вроде…
– Иди ты! – отшатнулся Лясик. – Врёшь!
– Вот как у него! – указал Кока на кольцо Барана с черепом. – Видно, мода сейчас у молодёжи…
Лясик посмотрел на руки Барана:
– Да, но не у курьеров же?.. И он был совсем не молод. Впрочем, что за курьер? Булгаковщина какая-то! Или даже гоголевщина! Достоевщина! Ревизор из Петербурга, пожалте бриться!
На что Кока, выглядывая в окно, заметил:
– А из подъезда этот грёбаный курьер так и не вышел, между прочим…
Лясик осёкся:
– Как?.. Что же, улетел? Сквозь щели просочился? Глупости!.. Ты просто не заметил. Не в подвале же он сидит, со своими лычками-петличками?
Тут Баран, переспросив, кто такая “кокадра”, просипел, что он из-за этого шершавого обезьяна в фуражке вышел из кайфа, надо бы подмолотиться. Кто ж откажется?.. Лясику пришла мысль сей божественный фимиам не занюхать, а покурить. Кока был не против, но Баран насмешливо возразил, что лучше уж тогда вообще выпить, как пьёт один его знакомец-таец – с чаем и булочкой.
Меж тем за окнами стало темнеть. Застенчивое солнце, стесняясь своего робкого света, решило уступить небосвод привычным ворчливым тучам, с утра что-то недовольно буркавшим в невидимых закоулках.
Кока, с трудом доползши до туалета, долго стоял с расстёгнутыми штанами, но всё тело ниже пояса было словно сковано, отнято, обрублено. Всё вокруг съёживалось, меркло, мерцало, мешалось. По пути к дивану, закрывая помимо воли глаза, Кока видел мелкую серебристую сеть, накинутую на бархатную мглу. Ячейки шевелились, как сперматозоиды под микроскопом.
Лясик и Баран вперились в телевизоры, где в бесконечно жёлтой пустыне рогатый, с хитоновым панцирем скарабей загребущими лапами катил свой вечный навозный шар на восток. Лясик, красный, потный, расчёсывая икры ног, стал гугниво уверять Барана, что он, Лясик, был в Нубийской пустыне в тот самый день, когда вбивали первые сваи в углы будущей пирамиды Джосера.
– Да-да! Было, помню, ветрено. Из глубин несло песком и розовым светом, и наголо бритые, как ты, жрецы молились на этот свет, а потом помогали тянуть верёвки от сваи к свае, чтобы очертить громадный треугольник… А вот не кажется ли тебе, дорогой Баран, странным тот факт, что пирамида начинается треугольником, а заканчивается точкой в пространстве?.. Страбон писал…
Барану это не казалось странным, он этих срабонов в гробу видал. “А скажи лучше, нет ли у тебя чего пожрать? А то голодняк прихватил”.
Но Лясик возвращался мыслями в пустыню:
– Жрецы молятся. Строители тянут верёвки, метят линии. Скоро чёрные точки рабов начнут свой крутёж по жёлтому песку, но пока пустыня чиста, только дюны и змеи… Впрочем, змея не виновата, что уродилась змеёй… Это надо же было задумать такое – строить в пустыне такие махины?! Их же надо планировать, рассчитывать? Колоть и вытёсывать камни, волочить глыбы по воде, потом по сухим пескам, а потом – по воздуху, наверно? Вот, я помню этот бугорок, он лежит там уже пять тысяч лет! Мне известно его колючее прикосновение! – Подскочив к телевизору, стал Лясик тыкать в экран, где ветер гнал колючки по песчаному океану. – Но всё это потом. А сейчас у постройщиков перерыв, завтрак – лепёшки с сыром и мёдом, вяленое мясо, верблюжье молоко. Молоко накрыто тряпкой…
Притихший было с открытым ртом Баран опять начал спрашивать, нет ли чего зажевать, а то он с утреца ничего не хавал:
– Пора бы эссен[24] хрямкнуть! Меня от ханки на голодуха тянет! – И, получив от Лясика разрешение, отправился на кухню, принялся там чем-то греметь.
Лясик встряхнулся, потёр лицо, шею, подвигал плечами, будто очнулся от сна, указал на экраны, где подросток в тоге, с венком на голове что-то беззвучно, но гневно приказывал слугам:
– Знаешь, кто этот субъект? Римский император Гелиогабал! Шиз и паранойя! Гелиогабал всех забодал! Этот семит-гомик протянул недолго: в четырнадцать лет стал императором, в восемнадцать был растерзан толпой и кинут в Риме в Большую Клоаку. Но за четыре года многое, ох, многое успел!
– Кто? Почему? Что? – не понял Кока.
И Лясик рассказал, что сей развратный и шизанутый малолетка только и делал, что казнил, разорял, отнимал у богачей виллы и драгоценности, приносил человеческие жертвы, наводнял Рим и Сенат выходцами из своей родной Сирии, издевался над патрициями и горожанами, заставляя поклоняться каким-то святым камням или часами наблюдать, как он на арене танцует и поёт в сопровождении хора нагих певиц.
– А однажды собрал друзей и врагов на пир, угостил на славу – ну, знаешь, фаршированные страусы, язычки фламинго в пряном соусе, отбивные из верблюжьих горбов и тому подобное. Потом поиграл для гостей на арфе, после чего приказал засы́пать весь пир с потолка лепестками роз. И засы́пал их полностью, по макушки! Гости, вначале кричавшие от восторга, стали задыхаться от пряного запаха и погибли от удушья, а он устроил массовые гадания по их внутренностям!.. Это сколько же роз надо ощипать, доставить на крышу, ссыпать с потолка?.. Вот были люди! Не то что мы, черви слепые! В мизерном дерьме роемся! Лизоблюды и словоблуды!
– Звери тоже выбирают себе вожаков, – заметил Кока.
– Ну звери-то ладно, ума не имеют, на инстинктах живут, но люди?.. Да что там вожаков!.. Бога выдумали!.. И молятся ему! И просят его! И падают ниц! И бьют поклоны, исповедуются и причащаются! И храмы возводят! Это ли не примитивизм мышления? – И Лясик, не дождавшись ответа, принялся перебирать диски. – Музыку, что ли, поставить? Вот, Santana, в самый раз… Abraxas… Black magic woman…
Но вместо ожидаемой “Чёрной женщины” вдруг на полную мощь грянула похоронная “Аве Мария”!
– Чёрт, что такое?! – Лясик не сразу нашёл кнопку выключателя, и мелодия зловещей загробно-гробовой музыки успела проникнуть к ним в уши, уложиться в сердцах.
Он вытащил диск:
– Хм… Шуберт… Погребальной музыки нам не хватало! Кто же этого Шуберта в сантановскую коробку сунул? Дети, что ли? Они вроде к дискам не подходят. Шуберт – чебуршной, а Шопен – шелестящий! Вот Pink Floyd, он всегда хорош.
– Что за Суберт? – спросил с набитым ртом Баран, входя в комнату, отчего чавки и чваки заполнили паузы, оставляемые благородными звуками гитар.
Лясик подмигнул:
– Наворачивает, молодняк! И куда ему лезет? Мне сейчас кусок в глотку даже палкой, как тому паштетному гусю, не протолкнёшь! А он хлеб с картохой рубит!
– И с буттером[25], – поддакнул Баран: в правой руке – полбагета (помазан маслом, сверху – холодная картошка фри), в левой – хлебный нож с остатками масла.
Лясик и Кока молча наблюдали, как детина управляется с увесистым бутербродом. Покончив с хлебом, Баран облизнул пальцы и нож.
– Чего-то калт[26] стало, нет? – Полез в сервант и достал три вместительные рюмки. – Тяпнем-ка герыч чуток под молчок! Оживимся, тыры-пыры! Таиландец знакомый пьёт – а мы что, хужее?
Лясик безвольно шевельнул рукой. Коке было трудно отвечать – что-то тяжёлое, вязкое, грубое обволакивало его. Веки наливались кипятком. Приливы и отливы плескались в черепе.
– Может, отдохнём, подождём? Попозже? – вяло возразил Лясик.
– А чего, ёптель, хужее не будет! Давай по маленькой! – Баран сыпанул в рюмки порошок и залил водой.
Лясик тупо и недовольно рассматривал рюмки.
– Дружок, почему сие зелье такое жёлтое, как писи тёти Хаси?..
– Хрен знает, – равнодушно ответил Баран, – наверно, дусманы и мохажеды опиух через цитрон[27]-кислота пропустили. Лекарство – первый шорт. Онкель Адам у афганец-поганец прямо первый рука берёт. Ну, чтобы не последний!.. – чокнулся Баран с рюмками на столе и залпом опрокинул свою.
Лясик с опасливым интересом наблюдал за ним. Кока тоже не решался браться за витую хрустальную ножку рюмки, где угрожающе покачивалась желтоватая жидкость.
– Да чего вы дрейфите? Кайне ангст![28] Я мало сыпанул, чуток…
Пробормотав: “Чем вода мутней – тем рыбка крупней… Ну, если чуток… Червячка притопить…” – Лясик глубоко вздохнул и быстро выпил свою рюмку.
Коке ничего не оставалось, как попытаться разом проглотить раствор. “Желудок запрётся на замок”, – ещё подумал он, морщась от страшной горечи, которая радовала Барана.
– Что, горько? Это да. Раз горько – это гут, про́цент высокий… Онкель Адам не промах, плохой товар не притаранит. Вот, по штюк брот[29] заешьте, чтоб герыч в брюхе хорошо открылся…
И сунул им по куску багета, они покорно сжевали.
– Какой-то обездвиживающий препарат, – пробормотал Лясик, опуская голову на грудь. – Весьма конфликтуально… Концептуально… Одним махом семерых побивахом… Гелиогабал таблетки глодал… Малыши, хотите беляши?..
Посидев немного с закрытыми глазами, Лясик встрепенулся, завозился, стал активно чесаться и искать сигареты. Заметив в телевизорах трёх разнокалиберных гидов, которые водят туристов по собору, возбуждённо заявил:
– Терпеть не могу экскурсий! Все мечутся, как ошпаренные кошки, а чего золотые жопки ангелов фоткать? Христос, кстати, никаких храмов себе строить не просил, а тех, кто золото жрёт и серебром запивает, бичевал…
Кока застыл на стуле, превратившись в глыбу текучего вещества, которое куда-то сползает, утаскивая постепенно ноги, туловище, грудь; голова втягивается в обруч звуков – взлаивание гитары, рокот баса и качельный ритм барабанов: туда-сюда, прилив-отлив, восход-заход, приход-уход…
И опять кто-то вопит:
– Эй! Аллюра! Что с ним? Вас ист дас?[30]
Кока пришёл в себя от вопля Барана и увидел, что Лясик сидит на диване, закинув голову.
– Музыку слушает, не видишь? Не ломай ему кайф!
– Да какой, тудым-сюдым, мюзик, он вайс[31] весь! – Сделав звук тише, Баран стал бить Лясика по щекам. – Эй, братан! Проснися! Очинися! Вассер[32] давай! Умер на хрен, бля буду! – Он стал изо всех сил дуть в лицо Лясика, но оно серело на глазах.
Видя, как безвольно катается по валику дивана чёрная копна волос, Кока поспешил за водой, не очень понимая, в чём дело. “Умер?.. Что за глупость?.. Торчит, как всегда!..”
Баран хлестал Лясика по щекам. Безрезультатно: голова моталась туда-сюда, лицо стало сиреневатого цвета. Кока плеснул водой в лицо, но Лясик не реагировал. Баран начал искать у него на шее пульс, как это делают в кино врачи и полиция, но найти ничего не мог.
– Зеркало надо! – вспомнил Кока.
– Да на хер оно! Его встряхануть надо. А ну! – И Баран, приподняв Лясика, начал его трясти.
Но нет – покорное бездвижное тело! Словно спит с перепоя, никак не проснётся.
– Что вы тут ма́хали[33], пока я хавал? – взъярился Баран на Коку, массируя Лясику мочки ушей.
– Музыку слушали. Я там сидел, он – тут.
Стали опять трясти, но тщетно: Лясик недоступен, как мертвецки пьяный.
– Надо скорую вызывать! – сказал Кока минут через десять, когда стало ясно, что ничего сделать нельзя. – Ты же по-голландски кумекаешь?
– Да, можу малость. Но какой лапса им весать? Здесь со скорой вместе менты приканают стопро, а тут… – Баран обвёл рукой комнату, где был полный раскардаш. – И брики всюду!
– Какие брики?
– Ну, эти, цены. Да, бирки. Видно, что всё покрадено…
– А что делать? Не бросать же его так? Звони в скорую! – приказал Кока, а сам начал соображать: гашиш у него в кармане, фальшивые деньги, ворованные вещи, они с Бараном в диком кайфе, языком ворочать сил нет, сушняк долбит, старые проколы на руках, мозоли на венах… И труп в придачу!
Баран не знал номера скорой:
– То ли 333, то ли 999… Хрен знает – я их зову когда?
– Попробуй 112, по всей Европе идёт…
Баран негнущимся пальцем тыкал в аппарат, а Кока в страхе смотрел на Лясика – тот, казалось, безмятежно спит. Кожа отсвечивает лиловым. “Ну, всё, умер!” – понял вдруг Кока, не в силах совладать с тёмной бездной, куда поминутно проваливался сам и был выводим оттуда только криками Барана на смеси неизвестных наречий – тот пытался объяснить по телефону суть дела. На том конце провода его, очевидно, поняли. Баран довольно внятно продиктовал адрес.
Встал вопрос: что говорить ментам? Куда деть кайф? Ведь будут всё шмонать!
Баран предложил: лучше, если он, Баран, вообще уйдёт, у него проколы на руках, а Коке что? – пришёл в гости из Франции…
“Ага, в гости пришёл, из Парижа! И проколов не меньше, чем у тебя! И мозолей полно!”
И Кока возразил, что куда лучше будет, если он, Кока, собрав все факты, уйдёт, а Баран останется ждать скорую. Всё равно Кока голландский не понимает – зачем ему тут мельтешить? Тем более что Баран – свой, а Кока – чужой, иностранец. Ещё обвинят, что он отраву привёз:
– У тебя же голландская виза? Прописка? Паспорт голландский? Говорить умеешь по-ихнему? Ну вот! А я что? Без языка, чужак, откуда ни возьмись. Я на флажке у Интерпола! Меня ищут!
– Да иди ты, тыры-пыры, Интрепол! – заныл Баран. – Не уходь, я боюся! – И обернулся на недвижного Лясика, который сидел со зловещим лицом смертельно уставшего человека.
– Чего ты боишься? – возражал по инерции Кока.
– За шкирдык возьмут, вот чего…
Но вдруг пелена спала: Коке стало стыдно уходить (хотя он и считал это самым разумным – какая разница, кто встретит скорую). Только надо спрятать факты. Зарыть под фикусом!
Кока скомандовал:
– Версия такая: мы только что пришли в гости, видим – дверь открыта, а хозяин – вот он. Мы сами ничего не знаем, только вошли – и сразу позвонили!.. Вот, поставим на стол эту дырявую бутылку с фольгой, типа он что-то курил, ему стало плохо…
И Кока, напялив тишотку и куртку, взял у Барана пакетик с героином, вытащил остатки своего гашиша, стал по-собачьи рыть сухую землю в кадке под фикусом. Его била дрожь, секундами он не понимал, что́ с ним, где он, что делает. Тело чесалось, рот пересох до невозможности звука. Его шатало и тошнило. Вырыв углубление, он запихнул туда факты и завалил землёй, утрамбовав поплотнее.
В комнате Баран намеревался снять с Лясика Rolex:
– Ур[34] снять! А то пропадут в этой мяука!
– Оставь! Никто их не тронет! Это не Казахстан. Оставь!
– Это… Того… Мне чего?.. У меня часов – выше крыши, вот, – задрал Баран рукав пижамы, показывая свои часы размером с блюдечко, а Кока нащупал в кармане пахучий катышок от Хасана. Надо бы его тоже спрятать…
Озираясь, он краем глаза вдруг заметил, что Лясик будто шевельнулся. Потрогал его за руку. Рука тепла, но сам Лясик всё так же презрительно-молчалив, слеп, нем и глух. Коке стало жутко. Он отдёрнул руку.
И в этот момент в дверь властно зазвонили и застучали.
Баран протопал открывать.
В комнате возникли два полицейских: один светлый, голландского образца, с конским хвостом из-под фуражки, другой – чернявый и курчавый, арабского покроя (как обычно, парой, чтобы больше понимать).
Не обращая внимания на кавардак, Барана и Коку, ничего не спрашивая, они подбежали к Лясику, жестами приказали отодвинуть журнальный столик, а сами сволокли Лясика на пол. Содрав с него халат, сняв часы, чернявый стал делать искусственное дыхание, а светлый что-то прочирикал по-голландски. Что – ни Баран, ни Кока не поняли.
– Раша? О!.. – неодобрительно покачал головой светлый коп и жестами спросил, что Лясик делал: пил водку, кололся, глотал, курил? – попеременно глядя на Коку и Барана (тот на все вопросы неопределённо кивал головой). Потом нагнулся над Лясиком, рассмотрел вены – явных проколов не было, а старые пятна и мозоли не заинтересовали копа. Он разогнулся и стал что-то гневно говорить.
Баран, набычившись, тихо объяснил Коке:
– Хочут знать, что за кайф был, чтобы это… ну… как его, тудым-сюдым… шиворотка сделать…
– Сыворотку? Скажи ему!
– Хороши мульки – своим язык такой слова скази! – ощетинился Баран. – Сам скази!
Тогда Кока указал на бутылку с фольгой и полувопросительно предположил:
– Крэг? Хероин? – и жестом показал, что Лясик, возможно, курил.
Светлый коп поцокал языком и стал что-то говорить по рации.
Чернявый коп начал резко поднимать и опускать руки Лясика – никакого движения на сиреневатом лице, кроме безмятежного замкнутого счастья.
В комнате сгустилась напряжённая тишина. Слышно было только дыхание чернявого, писк рекламы в телевизорах и отчётливые щелчки стенных часов: 18:32… 18:33… 18:34…
Наконец чернявый понял, что ничего не в силах сделать. Он разогнулся и отошёл к окну, по пути отложив в сторону самурайский меч и мельком, но цепко оглядывая стены. А светлый коп, что-то буркнув сквозь зубы, старательно обходя Коку и утвердив руку на пистолете, приоткрыл дверь в соседнюю комнату, завернул туда с опаской. Не снимая руки с рукояти, неслышно проследовал в кухню. Погремел там посудой. Вернулся. Что-то пометил у себя в блокноте. Затем вынул маленький фотоаппарат и сделал снимки стен, развала вещей, самурайского меча, ящиков и баулов.
Гнетущая атмосфера душила. Коке нестерпимо хотелось пить и чесаться. Он тихо, не привлекая внимания, переместился бочком к двери, незаметно вылез на балкон и тут же стал яростно скрестись, что не укрылось от чернявого (тот внимательно осматривал стены, вещи, ящик с парфюмерией).
Баран что-то пытался объяснять полицейским, но они злобно молчали, в разговоры не вступали – казалось, они чего-то напряжённо и угрюмо ждут.
Прибыли врачи. Шустрая медсестра сразу начала разматывать какой-то провод. Седовласый врач в зелёном халате настраивал на ходу аппарат. Молодой санитар стучал в прихожей складными носилками.
Провод включили в розетку (на экранах разом вырубились румяные дети на зелёных лужайках), стали готовить предметы, похожие на утюги.
Кока, оставаясь на балконе и продолжая остервенело чесаться, видел, как этими утюгами начали тыкать и бить Лясика в грудь, сопровождая удары отрывистыми приказами и восклицаниями. Санитар щипцами держал язык. Медсестра регулировала что-то на аппарате, а врач утюжил Лясикину грудную клетку. Но никакой реакции.
Хмурые полицейские заняли позиции у дверей. Не отрываясь, наблюдали за врачами и готовились, очевидно, арестовать Коку и Барана, если усилия лекарей окажутся тщетными.