bannerbannerbanner
Начало конца

Марк Алданов
Начало конца

Полная версия

II

Профессор Альбер Фуко, старый бездетный вдовец, по внешности напоминавший Клемансо и с 1918 года почти бессознательно чуть подчеркивавший это сходство, с раннего утра работал в своем кабинете. До больницы он обычно читал новые журналы и исследования, относившиеся к разным областям медицины, в особенности к тем, в которых он был признанным королем. Его имя встречалось в чужих работах постоянно, почти всегда с самыми лестными эпитетами. Были весьма лестные слова и в работе, попавшейся ему в это утро. Тем не менее в ней его теория подвергалась критике, столь же резкой по существу, сколь вежливой и почтительной по форме. Статья крайне задела профессора Фуко. Хотя по привычке он, читая, со злобой бормотал: «Этакий осел!.. Какой, однако, невежда!» – все же чувствовал, что работа серьезная, что над ней надо очень подумать.

Ровно в 8 часов 30 минут в кабинет испуганно постучал камердинер и сообщил, что автомобиль подан. По дороге в больницу профессор обдумывал свою лекцию. Он, собственно, не собирался говорить о том вопросе, к которому относились возражения новой работы. Но теперь решил его коснуться, пока начерно, и заранее предвкушал удовольствие от своего ответа.

В больнице появление профессора Фуко, как всегда, вызвало панический трепет: все подтянулись, ассистенты, врачи, сиделки, сторожа, даже больные. Профессор переходил от кровати к кровати, вглядывался в больных холодным, проницательным, все сразу замечающим взглядом, задавал короткие вопросы, осматривал новых пациентов и ставил диагноз, не обращая почти никакого внимания на почтительные соображения робко следовавшего за ним врача. Несмотря на страх и нелюбовь, которые он внушал большинству окружавших (студенты и врачи называли его l’animal[124]), слушали профессора благоговейно, порою с истинным восторгом: он все знал, все видел насквозь и в несколько минут замечал то, чего не могли заметить люди, месяцами следившие за больным. В больнице и в медицинском мире его окружала атмосфера подобострастия, трепета, зависти и восхищения; помимо того, что почти все врачи так или иначе от него зависели по конкурсам, диссертациям, местам, практике, он считался гордостью французской науки, гениальным диагностом и первым в мире врачом по сердечным болезням.

Все же лекция, которую он прочел, вызвала после его ухода у наиболее одаренных слушателей, не вполне слепо в него веривших, некоторое смущение, вздохи, покачивания головой. Он говорил очень хорошо и в защите теории, носившей его имя, проявил обычную ясность мысли, обычный логический блеск. Доводы старого профессора были сильны и еще усиливались от его громадного авторитета. Тем не менее даже в собственной его больнице лучшие врачи считали теорию Фуко устарелой, неверной, опровергнутой новейшими данными французской, австрийской, американской науки. Ближайший его ученик – тот, которому, по общему молчаливому признанию, должны были со временем достаться больница и кафедра профессора, – слушая, с грустью думал, что великий диагност на старости лет все больше становится душителем мысли и препятствием к развитию медицины: всем было известно, что недавно карьера одного молодого даровитейшего врача, осмелившегося выступить против теории Фуко, была им безжалостно разбита.

Утро в больнице прошло спокойно: грозы, брани, разносов не случилось. Затем профессор посетил двух больных на дому. Оба визита его раздражили. Первый пациент был здоровый человек, очевидно, считавший, что его богатство дает ему право отнимать даром время у профессора Фуко. Второй пациент, напротив, умирал – тут к старому профессору, как это бывало очень часто, обратились в минуту последней крайности: уж если он не поможет, то не поможет никто. Старик только развел руками и, удалившись на совещание с постоянным врачом больного, не спросив мнения товарища даже из вежливости, сердито сказал, что совершенно напрасно было его вызывать: «Vous finirez par me faire voir le pante réfroidi…»[125] Он любил грубый медицинский жаргон. «Ничем на тебя, животное, не угодишь! – подумал с недоумением врач. – Приехал на десять минут, получил огромный гонорар, какого никому не платят, казалось бы, благодари…»

Вернувшись в свой особняк, профессор Фуко очень плотно позавтракал. В его годы полагалось бы есть поменьше, но он не хотел лишать себя последнего удовольствия: к собственной досаде, замечал, что это удовольствие занимает в его жизни все большее место. В виде уступки медицине или, точнее, химии (в нее верил больше, чем в медицину) он ел богатые витаминами вещества – в витамины поверил далеко не сразу, но поверил. После завтрака он лег спать на четверть часа: камердинеру всегда приказывалось будить его ровно через пятнадцать минут; засыпал он тотчас, и короткий сон его освежал. Затем он сел за письменный стол и стал читать: остававшийся до приема пациентов час предназначался для чтения книг, не имевших отношения к медицине. Читал он преимущественно труды по истории человеческого невежества, а также книги общепризнанных мыслителей, выдержавших испытание столетий. Теперь читал Спинозу, которого особенно любил: понимал его по-своему и между строчками произведений Спинозы усматривал мировоззрение, довольно близкое к своему собственному.

«Божье могущество, – читал он в этот день, – делится на обычное и необычное. Его обычное могущество заключается в том, что Он поддерживает мир в определенном установленном порядке. Необычным же своим могуществом Он пользуется тогда, когда желает что-либо совершить вне законов природы: например, чудеса, вроде того, что Он дает речь ослице или разрешает появление ангелов и прочее тому подобное. Можно, впрочем, с полным основанием усомниться в этом последнем роде могущества Божия, ибо чудо было бы еще большим, ежели бы Он правил миром по раз навсегда данным и неизменным законам вместо того, чтобы в угоду неразумию людей изменять законы, столь превосходно Им установленные по Его собственной воле…» «Sacré Juif»[126], – пробормотал с усмешкой профессор. Был очень доволен тем, что нашел новое подтверждение своему пониманию Спинозы, и решил обратить на эту страницу внимание своих товарищей философов. Выписки не сделал, так как память у него, громадная от природы и развитая бесчисленными труднейшими экзаменами, и теперь, на исходе седьмого десятка, служила ему без отказа, так же безошибочно, как тридцать лет тому назад. Подумал, что и собственная его жизнь идет по раз навсегда установленным законам. Если что нарушить в этом размеренном по часам огромном труде, все пойдет прахом: «заговорит ослица»…

Отрываться от книги ему не хотелось, но в 2 часа 30 начинался прием пациентов на дому. Секретарша испуганно подала ему список. Он сердито пробежал: «Много есть на свете богатых болванов…» Профессор зарабатывал огромные деньги – говорили, что у него двадцать пять или тридцать миллионов, – и не проживал четверти своего дохода – пропорция, редкая даже во Франции. Деньги мало интересовали Фуко, тем более что его наследниками были какие-то племянники и внучатые племянницы (бульшую часть своего богатства он завещал Пастеровскому институту). С пациентов у себя на дому он брал обычно по шестьсот франков; иногда сам удивлялся, почему именно шестьсот – и цифра ведь какая-то неровная. Впрочем, часто делал отступления от правил, особенно, если болезнь у пациента была интересная. Нередко отсылал богатых больных к своим ученикам и, напротив, лечил совершенно бесплатно бедняков. Не всем людям, называвшим его l’animal за резкость и суровость, было известно, что он немало жертвует на благотворительные дела и раздает просителям, притом без малейшего шума. Реклама была ему совершенно не нужна: он состоял членом многих академий и ученых обществ, имел большой офицерский крест Почетного легиона и несколько иностранных, преимущественно экзотических орденов; его неоднократно вызывали за границу или в колонии к разным королям, шахам, магараджам, как и к просто богатым до ошаления людям.

Первый пациент, советский посол, являлся уже вторично, хотя сразу был поставлен вполне успокоительный диагноз. «Этому господину лечиться не от чего, кроме неизлечимой мнительности и столь же неизлечимой глупости…» Люди сами по себе мало интересовали профессора Фуко, но для того, чтобы разгадывать их болезни и, когда можно (то есть сравнительно редко), их лечить, надо было понимать умственное и душевное устройство каждого больного. Профессор и в самом деле был чрезвычайно проницателен. Так, после первого же приема Кангарова он не только раз навсегда, на всю жизнь, запомнил все особенности его организма, в медицинском отношении не интересные, но и очень верно определил характер пациента. Спросил себя, кем при этом господине состоит пришедшая с ним очень милая и хорошенькая девушка, и, собственно, больше из-за нее не ответил отказом на радостную просьбу посла: «Быть может, вы, господин профессор, разрешите снова явиться к вам с электрокардиограммой и с анализом?» – «Буду очень рад, хоть в этом никакой необходимости нет», – сказал он сухо. Поэтому теперь пришлось снова потерять полчаса времени, которое гораздо лучше было бы потратить на чтение Спинозы.

 

Второй пациент был несколько более интересен. Болезнь у него была самая обыкновенная, классическая грудная жаба, без осложнений, ничем не любопытная и не очень страшная. Профессор Фуко предписал больному покой, легкую диету, воздержание от табака и крепких напитков и, на случай припадков, тринитрин. При этом подумал, что совершенно то же самое предписал бы любой начинающий врач за тридцать франков, без рентгеновского аппарата и без электрокардиограммы. «Диагноз вполне благоприятный, но старайтесь избегать каких бы то ни было волнений… Вы забыли ваши перчатки… Ко мне приходить вам больше незачем», – повторил он больному, отворяя дверь, и легким наклоном головы пригласил в кабинет Вислиценуса.

«Ну, покажи, покажи, какие вы, первые в мире, – подумал Вислиценус, входя в кабинет. – По виду ясно, что состоит во всех филантропических и душеспасительных обществах. А впрочем, лицо умное… Врачи его поколения, кажется, носили бороду». Он настраивал себя на иронический лад, но в действительности волновался – и стыдился этого. «Сейчас буду знать, что и как… У него приемная похожа на библиотеку, а кабинет на физический институт. Это рентгеновский аппарат, а что это за махина?» Письменного стола не было. В углу комнаты стоял низкий круглый столик с двумя креслами, без письменных принадлежностей: только на камине у рентгеновского аппарата лежало множество очинённых цветных карандашей.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал профессор, показывая на кресло у столика. – Скверная погода, не правда ли? – Убедившись, что пациент владеет французским языком, спросил, давно ли он в Париже, нравится ли ему Франция, хорошо ли теперь в России. Почти не слушая ответов (впрочем, весьма коротких), профессор внимательно вглядывался в пациента. И ему тотчас, еще до осмотра, до первого медицинского вопроса, почти без доказательств, просто по интуиции стало ясно, что это тяжело больной человек, по-видимому, много живший, с организмом очень изношенным и, вероятно, безнадежным. Он даже заранее поставил интуитивно первую догадку о болезни: тоже грудная жаба, но неизмеримо хуже и опаснее, чем у предыдущего, неинтересного пациента. «А сколько же теперь жителей в Москве? – спросил он и достал из ящика карточку. – Неужели три с половиной миллиона?.. Как, кстати, пишется ваша фамилия? Тэ-эс или зет? Был такой знаменитый химик… Значит, Москва догоняет понемногу Париж?..» Продолжая беседу, он вскользь спрашивал и записывал карманным пером сведения о пациенте: возраст, национальность, место жительства. «Вы женаты?.. И никогда не были женаты? Так… До войны ведь было всего миллиона полтора? Очень интересно, очень интересно… А ваша профессия?» – «Я революционер», – сказал Вислиценус и сам понял, что ответ вышел глупый. «Но какую же было объявить профессию?» – с досадой подумал он и поправился: «Советский служащий». – Профессор положил на стол карточку и уставился на пациента. Несмотря на 45-летнюю практику, он такой ответ слышал впервые.

– Очень интересно, – сказал он без улыбки, точно так же, как о том, что в Москве теперь три с половиной миллиона жителей. – Конечно, это такая же профессия, как всякая иная. Мы, французы, от нее только отвыкли. Я думал, что немного отвыкли и у вас? Может быть, ваша профессия больше изнашивает людей, чем другие? – Он помолчал с полминуты, вопросительно глядя на собеседника. Вислиценус ничего не говорил. – Эта милая барышня сказала мне, что вы жалуетесь на сердце?.. Кстати, она родственница вашего посла?

– Нет, переводчица и секретарша, – кратко ответил Вислиценус. Профессор посмотрел на него.

– Очень мила и хороша собой… Так, переводчица и секретарша, – протянул равнодушно профессор, поглядывая на пациента. – Значит, вы жалуетесь на сердце. Боли, да?

Он приступил к медицинскому допросу. Спрашивал он кратко, ответы улавливал с полуслова или даже подсказывал, тотчас прекращая пояснения пациента и вслух переводя его затрудненные слова на медицинский язык. Казалось, он лучше больного знал, что именно больной испытывает. «Douleur précardiale avec sensation de constriction thoracique… Irradiation bronchiales… Sensation d’angoisse allant jusqu’а l’impression de mort imminentel»[127], – как будто не без удовольствия говорил он с видом полного одобрения, точно все это было превосходно и очень благоприятно для пациента. – Ваши объяснения мне не нужны, – холодно прервал профессор, когда больной стал объяснять ему собственный взгляд на свою болезнь. Вислиценус невольно смутился. – У вас был сифилис? – деловито спросил Фуко, как о чем-то само собой разумеющемся. – Не было сифилиса? – повторил он вопрос не то удивленно, не то с сожалением. – Наверное не было? Но вы, конечно, всю жизнь боялись сифилиса. У вас подагра, да? Намек на подагру, так… Отлично. Пожалуйте сюда, к рентгеновскому аппарату».

Он взял с камина цветной карандаш, пустил в ход аппарат и стал что-то чертить. Увидел с удовлетворением, что его интуитивный предположительный диагноз был совершенно правилен: грудная жаба с сильнейшим повреждением аорты, с другими осложнениями. «Ему осталось жить три месяца, много четыре», – подумал он почти с удовольствием от точности своего предсказания: чувство жалости давно было у него вытравлено, как не могло бы не быть вытравлено у всякого нормального человека, видевшего на своем веку столько горя, страданий и смертей, сколько он. «Очень хорошо, очень хорошо», – повторил он несколько раз.

Вислиценус смотрел на него с надеждой. Из достоинства не хотел спрашивать, есть ли непосредственная опасность: «Ничего, ждал долго, могу подождать еще пять минут! Колдуй сколько хочешь…» Все же его беспокоило и неприятно удивляло, что старик ничего не говорит первый, точно испытывая его мужество и выдержку. Профессор зажег свет. С лица его исчезло скучающее выражение, он смотрел на Вислиценуса ласково, с благодарностью, почти с любовью. Это был очень интересный случай, редкий по сочетанию осложнений. «Очень хорошо, отлично», – повторил он.

– Что, господин профессор, это опасно? – спросил, не выдержав, Вислиценус.

– Сейчас вам скажу. Я еще не составил себе определенного мнения. Разрешите попросить вас перейти сюда, к электрокардиографу.

Он подвел больного к сооружению, стоявшему посредине комнаты, уложил на кушетку, попросил засучить штанину, накрыл какой-то пробковой тканью, положил что-то мокрое на ногу, пустил в ход аппарат и опять стал колдовать. «Это электроды… Что-то помню из физики: электроды, электроны… Надо будет, разумеется, сделать поправку на его поправку к моей мнительности, – устало думал Вислиценус. – Если он скажет: «особенной опасности я не вижу», значит, опасно. Если он скажет: «опасно», значит, это смерть. Но когда? Через год? Через два?..» Он еще подумал, что люди, пославшие «гороховое пальто», быть может, стараются совершенно напрасно. Профессор остановил аппарат. Ему было совершенно ясно все: теперь он твердо знал, как именно умрет пациент, почти безошибочно знал, когда он умрет. Этот редкий и ценный случай прекрасно укладывался в теорию профессора Фуко.

– Особенной опасности не вижу, – сказал он уверенно. – У вас грудная жаба… Вы можете одеться.

Усадил пациента в кресло у столика и кратко, деловито, точно изложил ему режим. Пить спиртные напитки нельзя, разве лишь в очень небольших количествах. Курить тоже нельзя. Есть можно что угодно, разумеется, ничем не злоупотребляя. «А главное, покой, старайтесь не тревожиться и не волноваться, – говорил профессор, сам дивясь психологической нелепости своего совета. – Вы одинокий человек?»

– Да.

– Но может быть, есть кто-либо, кому я мог бы поподробнее объяснить режим для вас? Может быть, мне позвонят по телефону или зайдут ко мне? Да хотя бы эта милая барышня? Нет? Она вам чужая? Так… Ну что ж, это не беда. Да, собственно, и режим не сложный. Могли бы вы уехать в деревню? Это было бы отлично. Свежий воздух очень поддерживает сердце.

– Боюсь, что это невозможно.

– Ну, тогда оставайтесь в городе. У него есть свои преимущества («Le Burberry est chaud. Le Burberry est frais», – сказал себе Вислиценус). А на случай припадка я вам дам лекарство.

– Необходимо ли быть под наблюдением врача?

– Это, конечно, не мешает. Ваш доктор опытный человек, – сказал профессор. Он считал этого доктора невеждой и ничтожеством, но так же относился к громадному большинству других врачей: интуиции настоящего диагноста не видел ни в ком, как не видел и подлинной научной культуры: химию и бактериологию почти все знали очень плохо; некоторые же по самоуверенности, непониманию и невежеству вполне заслуживали каторжных работ: у них на совести было гораздо больше убийств, чем значилось за Тропманом или за Ландрю. – Через полгода я рад бы был снова вас повидать, – сказал он, твердо зная, что через полгода этот человек будет в могиле. Подумал, что надо будет о дне его смерти справиться, для таблицы, у посольского врача. Профессор снова заговорил о политике. «Гораздо умнее и значительнее своего посла», – сделал он вывод, не по ответам пациента, кратким и совершенно не интересным, а по его виду, по выражению лица. Жаль, что нельзя им поменяться болезнями». – Он терпеть не мог коммунистов, но имел слабость к умным людям. Не переставая разговаривать, профессор что-то писал на листочке. – Здесь я все указал. – Он приподнялся в кресле.

– Очень вас благодарю, – сказал Вислиценус, вставая и кладя на стол триста франков. – Мне сказали, господин профессор, что вы почему-то назначили мне льготную цену… Я, конечно…

– Это никакого значения не имеет, – прервал его Фуко. – Если вам трудно, вы можете даже не платить ничего.

– Что вы, нет, нет, – сказал, вспыхнув, Вислиценус. – Еще раз очень вас благодарю. – Профессор проводил его до двери. В приемной уже сидели два новых пациента. – Очень рад был с вами познакомиться. Если вам что понадобится, пожалуйста, обращайтесь ко мне когда угодно. Я всегда буду к вашим услугам… Прошу вас, – обратился он, наклоняя голову, к новому пациенту.

III

«Похоже, что каюк, – устало подумал, спускаясь по лестнице, Вислиценус. – Особенно то, что он хотел поговорить с близкими людьми… Ну что ж, я этого ждал и не боюсь… – Он был так расстроен, что при выходе забыл взглянуть на сыщика; вспомнил, лишь отойдя в боковую улицу. – Как будто исчез? Черт с ним! Какое это может иметь теперь значение!..»

Уже зажигались огни. Дул ветер. «Холодно… Надо было бы зайти в кофейню и вопреки запрету выпить чего-либо крепкого, перно, что ли?» Этот напиток был приятен тем, что напоминал абсент, а с ним молодость, довоенное время. «Тогда говорили: «L’heure saint de l’absinthe…»[128] Ну что ж, сказал первый в мире, теперь и сомневаться нечего. Грудная жаба, название какое скверное!..»

С гадливостью он приложил руку к груди, точно там теперь в самом деле притаилась какая-то жаба. С дерева упал на решетку желтый лист. «Вот и поэтический образ, хоть, кажется, немного истрепанный…» Вдруг он почувствовал боль – ту самую, мгновенную, бешено нараставшую, с удушьем, с тоской, с ужасным ощущением быстро приближающейся смерти. «Припадок… Сейчас конец!.. Нет, только не сейчас! Еще немного, еще хоть несколько дней!..»

Он остановился, задыхаясь, и прислонился к стене. Прохожий с недоумением на него взглянул и ускорил шаги. Боль все росла, росла до предела, еще секунда – и разорвется сердце! Тупым взглядом он смотрел на желтый лист, на мокрую решетку под деревом. «Неужели тут? Неужели сию минуту? Не может быть!..» Еще подумал, что если сейчас умрет, то это будет от посещения врача, от волнения, и с невыразимым облегчением почувствовал, что боль слабеет… «Начинает проходить…»

Пошатываясь, он отодвинулся от стены. «Нет, не упал… Вон скамейка, надо до нее дойти. Да, проходит!..» Вислиценус бессильно опустился на скамейку против сапожного магазина. Несмотря на слабый свет кончающегося дня, в витрине между ровно выстроенными высокими сапогами он видел свое искаженное лицо. Удушье проходило, но мысли еще связывались плохо. Он обливался потом. «Это был сильнейший припадок, такого еще не случалось ни разу… Может, и жаль, что не сыграл в ящик». Огромная черная тень быстро пересекла на мокром буром тротуаре проблеск освещенной витрины. В стекле скользнул высокий человек с поднятым воротником, прошедший позади скамейки по мостовой. «Кажется, знакомый, – подумал с ужасом Вислиценус, – но где же я его видел?..» Он собрал силы и повернулся. Высокий человек скрылся за углом. «Нет, вздор… Вот она, «impression de mort imminente…» Прошла боль, сейчас пройдет совсем… Еще не прошла, но проходит, совсем проходит…» Он приподнялся, снова опустился на скамейку, затем встал и, пошатываясь, пошел дальше.

 
124Животное (фр.).
125«Кончится тем, что вы будете вызывать меня к покойникам!.» (фр.).
126«Проклятый еврей» (фр.).
127«Боль в области сердца, захватывающая грудную клетку и отдающая в предплечье… Ощущение тревоги, доходящее до чувства неминуемой скорой смерти» (фр.).
128Священный час абсента (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru