bannerbannerbanner
полная версияРанние грозы

Мария Крестовская
Ранние грозы

VIII

Разлад между матерью и дочерью если и не обострялся, то, во всяком случае, как-то странно затягивался и осложнялся. Наташа точно спряталась в себя, и Марья Сергеевна, которой надоело, да и не хотелось уже выдерживать характер, начала следить за девочкой уже с некоторым беспокойством и недоумением.

Несколько раз порывалась она перейти к прежним отношениям с дочерью, но это плохо удавалось ей. Наташа не сердилась, не имела даже надутого вида, как это часто свойственно избалованным детям, а между тем Марья Сергеевна чувствовала, что девочка уже не та, хотя для не очень наблюдательных глаз их отношения оставались почти такими же, как и прежде.

По прошествии первых же трех дней Марья Сергеевна, видя, что Наташа не подходит просить прощения, не вытерпела и однажды сама за чайным столом обняла и поцеловала ее. Это было как бы водворением мира с ее стороны, но, целуя дочь, Марья Сергеевна почувствовала в ее ответном поцелуе что-то совершенно новое, как будто холодное и равнодушное. И с тех пор это продолжалось.

Встречаться им теперь приходилось реже: у Наташи шли экзамены, у Марьи Сергеевны кончался сезон, давались последние вечера, делались прощальные визиты и т. д.; тем не менее встречаясь, они были внешне очень ласковы друг с другом. Только Наташа стала как-то меньше болтать, дурачиться и восхищаться матерью. Она точно выросла за несколько дней, стала задумчивее и как будто втайне о чем-то грустила. Даже ее взгляд сделался глубже, и порой, ловя его на себе, Марья Сергеевна невольно смущалась, хотя и не могла себе объяснить, почему. Часто это сердило ее. Прощаясь на ночь, они, как и прежде, крестили друг друга, но каждый раз Марья Сергеевна подмечала, что Наташа делает это теперь торопливо, немного сконфуженно и точно нехотя.

Все эти маленькие, только Марье Сергеевне заметные мелочи смущали и удивляли ее, но она надеялась, что через некоторое время все войдет в обычную колею. Теперь ей было досадно, зачем она в ту же ночь, по возвращении с бала, не зашла к Наташе и тогда же не помирилась с ней; в душе она немножко сердилась на себя за то, что послушалась тогда Вабельского, которому как-то невольно рассказала все.

Она не чувствовала в себе способности и умения перевоспитывать дочь, и потому ей хотелось посоветоваться об этом с кем-нибудь. Но с кем – она не знала. Мужа ей почему-то не хотелось путать в это дело, она даже хотела бы скрыть от него размолвку и была очень рада, что его весь день не было дома; родня же и знакомые слишком мало знали и ее, и Наташу, и их «особенные» отношения, чтобы с пользой что-нибудь посоветовать. Первая размолвка с дочерью своей новизной и с непривычки казалась ей целой историей, чуть не переворотом, заботила и даже мучила ее, поглощая все ее мысли. Она почти не могла ни думать, ни говорить о чем-нибудь другом, а потому очень обрадовалась, когда в числе гостей на вечере увидела Вабельского. Все это произошло на его глазах, он был даже косвенной причиной их ссоры, и Марье Сергеевне казалось, что с ним ей удобнее, чем с кем бы то ни было, посоветоваться об этом.

«Он такой милый и умница, что-нибудь придумает…»

Вабельский первый заговорил с ней о Наташе и об утреннем визите.

Марья Сергеевна сама не заметила, как мало-помалу рассказала ему свои отношения с дочерью, чуть ли не со дня ее рождения. На нее вдруг нашел какой-то порыв откровенности.

Вабельский молча и внимательно слушал ее, слегка склонив красивую белокурую голову.

– Ваша Наташа, – заговорил он, когда она, взволнованная своей неожиданной исповедью, примолкла на мгновение, – ваша Наташа прелестная девочка, и из нее может выйти чудная женщина, одна из тех женщин, которые встречаются все реже и реже. Но…

Он запнулся с тем выражением лица, которое невольно является, когда не хотят сразу высказать свою мысль.

Она поняла его.

– «Но»?.. – повторила она вопросительно, точно желая этим заставить его продолжать.

– Но я боюсь, что вы сами же испортите ее… Вы не сердитесь, будем говорить откровенно, по-товарищески?

Он взял ее руку и слегка пожал ее.

– Нет, нисколько не сержусь; знаете, я и сама не раз думала то же самое. Я давно уже хотела поговорить об этом с кем-нибудь… Но с кем же?.. С кем-нибудь из знакомых мне отцов и матерей? Но что могут они посоветовать мне, когда они все сами точно так же, если еще не хуже, испортили своих детей? Чему они могут научить?..

Вабельский засмеялся.

– Это правда, – сказал он, – большинство наших детей портится их же собственными матерями. Сколько пользы могу я принести вам своим советом – не знаю; детей у меня нет, и потому о воспитании я могу судить только теоретически… Во всяком случае, я думаю, что с детьми необходимы известная выдержка и система, необходим более или менее план воспитания, так сказать, правильный режим, а не то, что сегодня – так, завтра – иначе, и всегда – как бог на душу положит: авось, мол, сойдет как-нибудь, все равно и так вырастут.

Марья Сергеевна внимательно слушала.

– Но что же, что же делать? Как воспитывать? А вот теперь… В таких случаях как исправлять ошибки?..

– Да ваша же собственная Наташа учит вас, что делать. У нее же есть и характер, и выдержка, а у вас нет! Она не хочет идти просить у вас прощения и не пойдет, хотя и знает, что вы сердитесь и мучаетесь. А вы не выдержите, и сегодня же сами первая пойдете к ней мириться! Таким образом, ваша Наташа не только не сознает своей вины, но даже будет чувствовать себя отчасти мученицей, даром обиженной и, уж конечно, совершенно правой, чему доказательством ей будет служить уже сам тот факт, что в конце концов вы и сами это осознали и пришли к ней. И в будущем вы не только не гарантируете себя от подобных капризов, но еще и даете им полный простор развиваться и усиливаться. Вы мне скажете: Наташа не дитя, не ребенок. Ей уже четырнадцать на днях минет. Положим, четырнадцать вдвое больше, чем семь, но все-таки это еще не аттестат на зрелость и самостоятельность. Этот возраст даже более трудный, опасный и требующий известного ухода и выдержки, чем всякий другой, потому что с него начинается переворот и перерождение девочки в будущую женщину.

Марья Сергеевна в душе соглашалась с ним, но только чувствовала, что не сумеет приняться за дело.

– Это очень трудно, – задумчиво заговорила она, поднимая на него глаза, – и сделать это гораздо труднее, нежели понять, что именно нужно сделать. Я понимаю, но исполнить едва ли сумею.

Он, улыбаясь, глядел на нее, как бы мысленно думая о чем-то совсем ином. Он сразу взял с ней товарищеский тон, и, слушая его, говоря с ним, она чувствовала себя так легко и просто, что ей казалось, будто они уже давно знают друг друга. Она была глубоко благодарна человеку, говорившему с таким интересом о том, что было для нее дороже всего, и руководившему ею там, где она без посторонней помощи не могла найти твердой почвы под ногами.

Когда она спускалась с лестницы, Вабельский пошел проводить ее и, помогая ей одеваться, шутливым и заботливым тоном наставлял ее.

Ей было смешно, что ее учат, как маленькую, и в то же время ей это нравилось, тем более что она находила его совершенно правым.

– До свиданья! Смотрите же, не испортите моей Наташи! – шутливо проговорил он.

– Вашей?

– Ну, нашей!

Они глядели друг другу прямо в глаза и улыбались. Марья Сергеевна чувствовала себя в каком-то особенном состоянии духа: ей было как-то беспричинно весело.

Подсаживая ее в карету, Вабельский крепко пожал ее руку.

– До свиданья. Заезжайте же, – сказала Марья Сергеевна.

Вабельский ничего не ответил и только поклонился.

Карета тронулась; он остался еще на подъезде, и Марья Сергеевна, еще раз выглянув из окна кареты, поклонилась ему. Слабый отсвет от фонарей осветил на мгновение ее лицо, скользнув светлой, желтоватой полосой по ее пунцовому плюшевому шарфу, из-под которого на него сверкнули темные глаза и красиво обрисованный рот.

Вабельский задумчиво глядел ей вслед. Какое-то странное выражение пробегало по его лицу.

– Очень ты, барынька, хороша! Очень! – тихо проговорил он и, запахнувшись плотнее в шинель, быстро вскочил на свои дрожки…

Когда карета отъехала от подъезда и плавно закачалась на упругих рессорах, Марья Сергеевна откинулась в самую ее глубь и, запрокинув голову на мягкие подушки, прикрыла глаза. Улыбка, с которой она простилась с Вабельским, еще не сбежала с ее лица, придавая ему какое-то мечтательное выражение…

Было уже поздно; на улицах стояла тишина, кое-где лишь запоздавшие кареты быстро катились по мостовой да редкие извозчики сонно почмокивали на таких же сонных кляч. Марья Сергеевна томно глядела из-под опущенных ресниц в окна кареты прямо против себя, машинально следя взглядом за едущими экипажами и мелькавшими перед ней фонарями…

Какие-то обрывки мыслей и фраз вяло толпились в ее голове, но ей было так хорошо в мягком сумраке кареты, в теплом меху ротонды, на слегка покачивающихся подушках… Она не то дремала, не то мечтала о чем-то, убаюкиваемая тихой ездой.

IX

Весна подходила к концу. Снег давно стаял, река прошла, смолистые сочные почки на вздувшихся и почерневших деревьях лопались, выпуская из себя липкие ярко-зеленые листочки, еще совсем маленькие и сморщенные, но свежие и душистые тем особенным запахом смолы, который присущ им только в мае.

Каждый год Павел Петрович, с наступлением лета, отправлялся в дальнюю командировку, продолжавшуюся месяца два, иногда три. До сих пор это не выбивало Марью Сергеевну из обычной колеи. К этим командировкам она привыкла уже давно, и в большинстве случаев тотчас по его отъезде они с Наташей перебирались на дачу, куда в июле месяце приезжал и Павел Петрович. Но этим летом их задерживали в городе Наташины экзамены, и Марья Сергеевна находилась в каком-то странном состоянии духа: она точно потеряла свое обычное спокойствие, и какие-то неясные желания бродили и зарождались в ней.

 

Еще провожая Павла Петровича на станцию железной дороги, она почувствовала это.

День был яркий, солнечный; все кругом ее двигалось, жило, суетилось, говорило, смеялось; во всем сказывались весеннее обновление и жизнь. С улицы доносилась трескотня экипажей, звонки конок и гул снующего народа. Марья Сергеевна стояла у вагона рядом с Наташей и рассеянным взглядом следила за толпой. Ей хотелось чего-то нового, и она с любопытством всматривалась в эти оживленные, чужие ей лица и в лица дочери и мужа, такие спокойные и серьезные.

Наташа молча стояла возле нее с тем апатичным выражением, которое всегда проявлялось у нее в минуты грусти. Девочке, по-видимому, было жаль расставаться с отцом, и, нежно сжимая его руку, она печально глядела на него. Он улыбался ей ласково, но сдержанно, и что-то говорил ей своим спокойным, несколько медленным голосом.

Марья Сергеевна едва слушала их. Бывало, отъезжающий поезд всегда производил на нее тяжелое впечатление; даже возвращаясь в опустевшую квартирку, она не чувствовала такой гнетущей тоски, как в эти минуты на вокзале. Но теперь чудный весенний день невольно бодрил и ее. И на душе ее было скорее как-то радостно, нежели грустно.

Раздался последний звонок. Павел Петрович еще раз горячо обнял жену и Наташу.

– Пишите же…

– Да, да…

Они вместе кивали ему, и Наташа, улыбаясь сквозь катившиеся по ее щекам слезы, посылала рукой ему поцелуи.

Зато когда они вернулись домой в свои большие комнаты, казавшиеся после яркого уличного света и оживления немного темными и мрачными, Марья Сергеевна вдруг почувствовала страшную пустоту… И ощущение этой пустоты не только не проходило в следующие дни, но даже усиливалось. Кажется, к отъездам мужа она привыкла уже давно и, подчиняясь необходимости, никогда особенно не скучала, а теперь… Теперь на нее напала вдруг беспричинная тоска, и Марья Сергеевна инстинктивно чувствовала, что тоска эта не по мужу. Она сама не знала, о чем скучает, но чего-то ей недоставало. Раздумывая порой об этом, она решила, что это происходит просто оттого, что, во-первых, между ней и Наташей пробежала черная кошка; во-вторых, потому, что они отчасти выбиты из обычной колеи: в городе становилось слишком пыльно и душно, ее невольно тянуло в зелень, на чистый воздух; в-третьих, в прежние годы Марья Сергеевна сама готовила дочь к экзаменам, теперь же Наташа переходила уже в третий класс, занятия осложнились, и Марья Сергеевна чувствовала себя уже не в силах лично подготавливать ее. Наташа знала положительно больше ее самой; притом она уверяла, что заниматься одной или с кем-нибудь из своих товарок по классу ей гораздо удобнее и потому редко даже бывала дома. Днем – в гимназии, а по вечерам или она уходила к одной из подруг «готовиться», или к ней приходила какая-нибудь из них, и они просиживали так часов до десяти, после чего Наташа, утомленная и усталая, спешила скорее лечь спать, чтобы иметь возможность встать на другой день пораньше.

К тому же сдержанность Наташи с матерью не проходила: девочка точно не хотела или не могла уже вернуться к прежней искренности и задушевности, и Марья Сергеевна, не раз делавшая попытки к сближению, чувствовала себя отчасти даже обиженной и незаслуженно оскорбленной. Порой это даже возмущало ее, и она сама становилась с дочерью суше и холоднее.

Но тогда тоска и одиночество снова охватывали ее. Не раз вспоминала она о Вабельском, ей очень хотелось поговорить с ним, посоветоваться, но с того вечера, когда они виделись, прошло уже около трех недель, а он не являлся. Сначала она все поджидала его, ей казалось, что он непременно должен прийти на днях, и, видя, что его все нет, она немного удивлялась и досадовала.

После того вечера, когда она так задушевно разговорилась с ним, она чувствовала к нему какую-то невольную симпатию. Никогда еще не хотелось ей так иметь возле себя близкого человека – друга, с которым она могла бы поговорить и поделиться всем, что накопилось у нее в душе. Прежде у нее или не было такой потребности, или же этого друга заменяла ей Наташа. Теперь же, думая о Вабельском, Марья Сергеевна чувствовала, что именно он мог бы быть таким другом, какого ей недоставало.

По утрам, когда она просыпалась и входившая Феня поднимала темные шторы на окнах, впуская целые потоки солнца и света, Наташа в большинстве случаев была уже в гимназии или еще спала, засидевшись накануне, и в доме царствовала тишина. Только откуда-то из кухни доносились звонкие голоса прислуги, звяканье посуды и смех кухарок и горничных, перекликавшихся друг с другом на весь двор через открытые окна. Марья Сергеевна задумчиво отхлебывала чай маленькими глоточками и рассеянно перелистывала журнал или газету. Потом она облокачивалась на подоконник и с любопытством заглядывала вниз. Свежий ветер колыхал возле ее лица тонкие пряди ее волос и шелестел мягкими складками фулярового капота, сквозь широкие рукава которого ее охватывало слегка свежим воздухом. Здоровый румянец ярче заливал ее лицо, и солнечные лучи, скользя по нему, золотили мелкий, едва заметный в тени нежный пушок на ее щеках. И снова, как тогда, на вокзале, на нее налетал какой-то особенный стих…

Феня лениво убирала и подметала комнату, поминутно выбегая в кухню и пропадая там по получасу. Постель стояла еще неприбранная, со смятыми подушками и разбросанными простынями, умывальник был залит мыльной водой, а снятые с вечера платья и юбки еще валялись разбросанными по всем креслам и стульям. На всем лежал легкий слой пыли, и только цветы в жардиньерках ярко светились на солнце и, казалось, тянулись к нему, подставляя лучам его свои пышные ароматные головки.

И на Марью Сергеевну снова нападала тоска, а перед ней лежал еще длинный, бесконечный день.

«Скорей бы уж кончались эти экзамены! – думала часто Марья Сергеевна. – Меня просто тянет на воздух, в зелень… оттого и тоска… Переедем, и все кончится».

Вабельского она больше уже не ждала, случайно узнав, что он почти на другой день после вечера, на котором они в последний раз виделись, был вызван в Москву телеграммой по какому-то делу.

X

Раз утром, когда Марья Сергеевна только что успела одеться, вдруг раздался звонок.

Марья Сергеевна удивленно прислушивалась к голосам в передней. В последнее время звонки раздавались очень редко: все разъехались, и визиты прекратились.

Феня подала визитную карточку.

Марья Сергеевна быстрым взглядом прочла ее и вдруг торопливо и радостно поднялась с дивана.

– Ах! Проси, проси… – заговорила она взволнованным голосом. – Постой, дай мне что-нибудь накинуть…

И, схватив кружевной шарф, она торопливо повязывала его в большой бант, бросая на себя быстрые взгляды в зеркало, и, завязав наконец, пошла навстречу Вабельскому, радушно протягивая ему обе руки.

– Здравствуйте! Здравствуйте! – радостно заговорила она. – Где же вы это были, куда пропали? Я думала, что уж вы навеки исчезли!

И она приветливо смеялась ему, не отнимая от него своих рук, которые он поцеловал хоть и почтительно, но с каким-то едва уловимым оттенком фамильярной, дружеской ласки.

– Ну, садитесь, садитесь, – говорила она все тем же торопливым и радостным голосом. – Впрочем, нет, пойдемте ко мне, там гораздо лучше; тут совсем нет солнца, у меня уютнее…

И она провела его в свой залитый яркими лучами будуарчик с широко распахнутыми окнами, в которые врывались, колыхая тюлевые занавески, струи теплого воздуха.

– Вот, садитесь здесь и чего хотите – чаю, кофе? Или не хотите ли позавтракать?

– Успокойтесь, ничего не надо, давайте лучше сядем вот тут и поболтаем. Мы с вами так давно не виделись.

Но она не успокоилась:

– Да нет, право же, я сама завтракаю обыкновенно часа в два, а теперь четверть второго, всего получасом раньше!

И она ласково смотрела на него, точно прося согласиться.

Виктор Алексеевич улыбнулся:

– Ну, будем завтракать, если уж вам непременно хочется накормить меня.

– Вот и отлично!

Она вышла распорядиться и через минуту вернулась назад с тем же смеющимся, повеселевшим лицом, и это оживление делало ее еще красивее.

– А теперь рассказывайте, где были, что делали?

– Ничего особенно интересного не делал. Вызвали меня тогда в Москву, так что я даже и проститься не успел заехать к вам. Думал пробыть там всего дней пять-шесть и ограничиться только Москвой, а между тем все дело осложнилось, пришлось лететь в Нижний, в Казань, и вместо шести дней вышел почти месяц.

Она прервала его:

– Когда вы вернулись?

– Вчера… Вчера вечером…

На минуту он остановился и посмотрел на нее пристальным взглядом. Она ласково улыбнулась ему, в душе ей было очень приятно, что он вернулся только вчера и сегодня уже у нее. «Вспомнил так скоро…»

– Да, вчера, – задумчиво проговорил он и, точно вдруг поняв ее мысли, засмеялся каким-то особенным смехом.

Они глядели прямо в глаза друг другу, и каждый из них сознавал, что другой читает и понимает его мысли.

– Ну, а вы что поделывали без меня, что «наша» Наташа?

– «Наша Наташа»? – повторила она, улыбаясь слову «наша». – Ничего… В гимназии… Держит экзамены…

– А ваша маленькая размолвка прошла благополучно? Без следа?

– Без следа? – Марья Сергеевна задумчиво и грустно улыбнулась. – Нет, следы, кажется, остались… маленькие… всего лишь царапинки… Не раны, – прибавила она, успокаивая не то его, не то себя.

– И отлично! Я вам предсказывал, что все обойдется; впрочем, меня все это очень интересует, и раз уж вы посвятили меня в начало, будьте добры до конца когда-нибудь расскажите все подробнее… Нет, без шуток, я сам не понимаю, отчего все, что касается вас и вашей Наташи, так живо интересует меня. Мы с вами знакомы, в сущности, еще очень немного, а между тем, знаете, я даже там, в Нижнем, среди всех этих дел, хлопот и неприятностей, не раз вспоминал и думал о вас и вашей Наташе…

– В самом деле?

«Какой он милый!»

Вошла Феня с большим подносом, уставленным закусками и винами. Столовую оклеивали новыми обоями, и завтракать там было нельзя.

– Поставьте вот здесь, Феня, на этот столик!

Марья Сергеевна указала глазами на небольшой рабочий столик, стоявший между ней и Вабельским.

– Здесь нам будет немного тесно, но зато здесь все-таки лучше и веселее как-то.

– Это ничего, – улыбнулся он ей в ответ. – Бог даст, не поссоримся и в тесноте, у вас тут очень уютно и сколько цветов! Совсем как сад.

– Это моя любимая комната.

– Я это вижу. В этой комнате яснее, чем в других, чувствуется ваша рука: комната вся точно пропитана вами, на всем лежит ваш отпечаток и ваш вкус.

Они сидели совсем близко друг против друга, разделенные только пространством маленького стола, и Марья Сергеевна чувствовала себя в таком хорошем настроении, как давно уже с ней не случалось.

После завтрака Вабельский скоро собрался уезжать – у него было еще много дел.

– Но послушайте, неужели вы все так вот и сидите целыми днями в этой духоте? – спрашивал он, уже уходя и застегивая перчатки.

Марья Сергеевна улыбнулась недовольною улыбкой:

– Что ж делать? Приходится…

– Приходится! – воскликнул он, нетерпеливо передернув плечами. – «Приходится», и потому не протестующая покорность судьбе? Нет, уж вы меня простите, но я положительно не позволю вам этого делать! Хоть изредка, но вы дайте мне разрешение увозить вас куда-нибудь. Ну, хоть на те же острова, все лучше, а то вы положительно заболеете!

– Положим, хоть и не заболею, но я и не отказываю.

– Ну, вот и отлично, вы завтра свободны? Не хотите ли проехаться куда-нибудь, ну хоть на Стрелку? Согласны?

Марья Сергеевна колебалась. В сущности, она была не прочь проехаться, но ей казалось это немного неловко. До сих пор она каталась только с мужем, и это невольно смущало ее; к тому же она не знала, как быть с Наташей. Оставлять ее одну не хотелось; взять с собой? Но она боялась, что Наташа, пожалуй, не поедет, и молчала, не зная, на что решиться.

Вабельский понял ее.

– Мы и Наташу возьмем, уговорим ее ехать. Итак, решено, завтра часов в семь я приеду за вами, и мы вместе отправимся дышать воздухом, – договорил он, смеясь и целуя ее руку.

Она молча, с нерешительным выражением лица, улыбалась ему. Ей так не хотелось отказывать ему, и она невольно согласилась.

Вабельский уехал.

Вскоре пришла Наташа, ее вызвали одной из середины, и потому она освободилась немного ранее.

С самого начала обеда Марье Сергеевне хотелось сказать дочери, что завтра они поедут кататься, но она медлила, сама не зная, почему. Ей даже не хотелось бы говорить Наташе и о том, что Вабельский был здесь; она чувствовала, что Наташа в душе недолюбливает его и сердится на него даже еще и теперь, а потому сообщать дочери о его визите ей было неприятно. Но в то же время она не желала и скрывать от дочери не только его посещения, но даже и своей к нему симпатии. Иначе выходило бы, что она в угоду дочери не смеет выбирать себе самостоятельно даже друзей.

 

– Хочешь ехать завтра кататься на острова? За нами заедет Вабельский! – спросила она наконец, но под влиянием этих мыслей голос ее звучал холодно и строго.

Наташа быстро подняла глаза.

– Вабельский? – переспросила она, точно не веря ушам.

«Начинается…» – подумала с раздражением Марья Сергеевна и повторила еще суше и нетерпеливее:

– Ну да, Вабельский!

Наташа смущенно молчала несколько секунд. Этот Вабельский, который заставил ее так помучиться тогда…

Она уже было начала надеяться, что он не явится к ним больше никогда. И вдруг даже кататься с ним! Конечно, она не хочет! Наташа вспыхнула и упорно молчала. Марья Сергеевна пытливо глядела на нее; ей было очень неприятно, что Наташа могла сердиться на человека так долго из-за таких пустяков. Это говорило уже о злопамятности.

– Ну, что же, хочешь? – переспросила она с еще большим раздражением.

Наташа упрямо глядела в свою тарелку.

– Я не могу, мне надо приготовиться, в среду экзамен.

– До среды долго – три дня осталось, еще успеешь! – холодно проговорила Марья Сергеевна.

– Нет, я не могу, я не поспею, мне очень много нужно повторять.

Они обе точно старались превзойти одна другую в холодности тона.

Марья Сергеевна отодвинула стул и встала из-за стола.

– Ну, как хочешь, никто и не принуждает…

Наташа чуть заметно улыбнулась и, поцеловав ей руку, молча ушла в свою комнату.

По лицу Марьи Сергеевны пробегали сердитые тени.

Теперь уже она поедет во всяком случае! Хотя бы только для того, чтобы доказать избалованной девчонке, что на ее выходки никто не станет обращать внимания!

XI

На другой день Марья Сергеевна проснулась в каком-то радостном и возбужденном состоянии духа. Наташа еще рано утром ушла заниматься к одной подруге, и Марья Сергеевна, оставшись одна, нетерпеливо дожидалась вечера; ей так хотелось вырваться скорее из этой духоты.

День был страшно жаркий. Воздух давил свинцовой тяжестью. От домов и мостовых как бы веяло раскаленным жаром, и по ярко-синему небу ползли густые, тяжелые облака. Марья Сергеевна боялась, чтобы не собралась гроза, и тревожно поглядывала на небо.

Несколько раз она подходила к зеркалу. Сегодня она была особенно интересна, она сама это видела. Лицо пылало ярким, чрезвычайно красившим ее румянцем, в глазах поминутно вспыхивали блестящие огоньки, даже волосы легли как-то особенно красиво и, высоко зачесанные кверху, открывали изящную линию шеи, завиваясь возле нее в маленькие колечки, более светлые и золотистые, нежели волосы на темени.

Она не раз оглядывалась на часы и каждый раз с удивлением замечала, что прошло еще так немного времени.

Облака между тем, надвигаясь откуда-то с запада, заволакивали все небо, громоздясь и наползая друг на друга. Вдали прогрохотал вдруг отдаленный еще гром.

Марья Сергеевна нетерпеливо выглянула в окно: неужели-таки будет гроза? Впрочем, она, верно, скоро кончится, еще рано, это не помешает.

На улицах стемнело, стало как бы тише, и вдруг налетевший откуда-то ветер захлопнул в столовой раскрытое окно, опрокинув горшок с тоненькою пальмой и спустившись ниже к земле, поднял с мостовой сухую серую пыль, закружил, завертел ее тонким столбиком, извивавшимся несколько мгновений на одном и том же месте, потом, разогнав его широкой полосой, понес прямо вдоль улицы, залепляя глаза прохожих и лошадей.

В соседней комнате Феня, торопливо крестясь, захлопывала окна.

– Какая гроза-то будет! – сказала она, входя в комнату Марьи Сергеевны. – Окна запереть прикажете?

Марья Сергеевна полулежала на окне и, перегнувшись вперед всем телом, подставляла голову под тяжелые и редкие еще капли дождя. Ветер крутил и развивал вьющиеся прядки ее волос и освежал ее пылавшее лицо.

– Нет, нет, – сказала она Фене, слегка поворачиваясь к ней, – не надо, не запирайте… Я люблю…

Гром грохотал все чаще и ближе, молнии поминутно вспыхивали в разорванных свинцовых облаках, сквозь которые местами еще прорезались клочки синего яркого неба. Воздух становился уже чище, и она с наслаждением глубоко вдыхала его всей грудью. Где-то, совсем близко над ее головой, раздался сильный удар грома. Дождь, падавший сначала тяжелыми и редкими каплями, вдруг зачастил и пошел сплошной стеной.

Улица вся разом опустела, все засуетилось, затолкалось и попряталось по разным подъездам, тщательно укрываясь дождевыми зонтами. Но налетавший сильный ветер вырывал из рук зонтики, срывал шапки и хлопал дверями.

Марья Сергеевна отошла наконец от окна. Косой дождь, заливая подоконник, попадал даже в комнату.

Нехотя заперла она окно, борясь с налетавшим ветром, который с силой вырывал раму из ее рук. Дождь совсем намочил ее, ветер растрепал все волосы, складки мокрого пеньюара холодили ей спину, а дождевые капли, падавшие с ее затылка, струясь, катились по шее… А Марье Сергеевне было и весело, и смешно.

– Феня, наверное, надуется за намокший пеньюар, скажет: опять надо перестирывать…

Но вошедшая Феня не сказала ничего, она только с удивлением оглядела свою барыню.

– Точно маленькая, прости, господи! – с презрением сказала она, входя в кухню и сердито бросая злополучный пеньюар, который еще утром вышел из ее рук таким нарядным и наплоенным.

Кухарка, толстая, степенная и важная, с тем же презрением скосила рот в улыбку:

– Делать нечего…

Феня говорила правду. Марья Сергеевна, действительно, чувствовала себя совсем молоденькой, почти маленькой девочкой. Вся дремавшая сила молодости вдруг как бы разом проснулась в ней почему-то и закипела горячим ключом. Сердце билось тревожно, в груди что-то замирало, наполняя ее всю каким-то сладким ощущением.

Молнии еще изредка слабо вспыхивали в поредевших облаках, раскаты грома становились глуше, гроза уходила вместе с убегавшими вдаль темными серыми тучами. Голубое небо прорезывалось сквозь них все шире, и вдруг в одном лохматом, словно серебристой ватой отороченном облаке блеснул яркий луч солнца и, точно разорвав его, заискрился в глубокой синеве; через несколько мгновений яркое солнце снова блистало в расчищенном ясном небе.

Марья Сергеевна опять распахнула все окна. Улица вся вновь ожила, народ точно высыпал изо всех тех нор, куда попрятался на время дождя. На мостовой образовались огромные, блестящие на солнце лужи, в которых отражались куски голубого неба. Проезжавшие экипажи перерезали их, и множество крупных брызг, высоко подпрыгивая и ярко блеснув на мгновение в солнечном луче бесчисленными искрами, разлетались во все стороны. Легкий ветер колыхал белые занавески в комнате Марьи Сергеевны, а стоявшие в корзинках душистые цветы пахли еще лучше в посвежевшем после дождя воздухе.

Был четвертый час; Марья Сергеевна переоделась и взяла какую-то работу после напрасной попытки читать: тысячи неуловимых мыслей мешали и перебивали ее чтение…

Через час пришла Наташа.

Подали обед, и они вместе сели за стол, но разговаривали мало. Натянутость, начинавшая было мало-помалу проходить, со вчерашнего дня опять усилилась между ними. Едва успели подать им послеобеденный кофе, как раздался сильный звонок. Марья Сергеевна слегка вздрогнула, а Наташа вдруг приподняла голову и пытливо взглянула на нее. Через минуту в соседней комнате раздались поспешные шаги Вабельского. Марья Сергеевна сразу узнала его походку, она уже привыкла к ней. Но, чувствуя на себе упорный взгляд дочери, она невольно раздражалась; почему-то ей казалось, что Наташа нарочно так глядит на нее, наблюдая за нею, и яркая краска все гуще заливала ее лицо.

Вошел Вабельский, торопливо стягивая рыжие модные перчатки.

– А! Все в сборе! – весело заговорил он. – Ну и отлично! Я нарочно заехал пораньше – погода чудная! Здравствуйте, милая барышня, здравствуйте! Как ваши экзамены идут, благополучно ли?

Он говорил быстро и весело, здороваясь на ходу, и только на мгновение остановился перед Марьей Сергеевной, целуя ей руку.

Марья Сергеевна, бросив косой взгляд на дочь, заметила, что девочка вдруг вся вспыхнула и по лицу ее разлилось удивленно негодующее выражение.

Рейтинг@Mail.ru