bannerbannerbanner
Приютки

Лидия Чарская
Приютки

Полная версия

Глава двенадцатая

– Не плачь, Дуня, не плачь, моя тихая, грустная голубонька… Приеду я к тебе… Через год даже, может статься, приеду с Кавказа тебя проведать! – тараторила Наташа, обнимая прильнувшую к ее груди подружку.

Одетая в нарядное «домашнее» платьице Наташа казалась старше и красивее. Нелепо выстриженную головку прикрывал бархатный берет. Черные глаза сверкали оживлением. Яркий румянец не сходил с пылающих щек девочки. Это была прежняя Наташа, живая, беззаботная птичка, почуявшая «волю», довольство и прежнюю богатую, радостную жизнь, по которым бессознательно тосковала ее маленькая душа. Дуня, едва удерживая слезы, стояла перед нею.

– Ты нас скоро забудешь! – с тоскою шептала она.

– Тебя-то уж никогда! Да и всех вас тоже! – с тем же радостным оживлением говорила Наташа толпившимся вокруг нее девочкам.

И тут же восторженно прибавляла, сияя яркими глазками:

– У княгини дом как дворец, лошади всех мастей на конюшне… Стада баранов, овец, а под самым Тифлисом именье… усадьба в горах, сплошь заросшая виноградниками. Я вам присылать каждую осень виноград стану. Целые корзины буду присылать.

– Сладкого самого! – облизываясь, вставила Маша Рыжова.

– Вспомнит, ежели не забудет! – сострила Васса.

Пока княгиня Маро завершала последние формальности с бумагами Наташи в квартире Екатерины Ивановны, Наташа, нарядная и оживленная, как мотылек в сопровождении ближайших своих подруг-сверстниц, обегала весь приют, прощаясь со всеми.

– Прощайте, Фаина Михайловна! – звонко выпевал ее колокольчик-голосок. – Так-таки и не пришлось вам меня остричь, а? – лукаво прибавляла она шепотом, обнимая старушку.

– Прощай, плутовочка, нас не забывай!

– Павла Артемьевна, прощайте! – и низким реверансом «настоящей» барышни Наташа присела перед своим недавним врагом.

– Прощай, девочка, веди себя хорошенько в твоей новой семье, старайся… – Но Наташа уже упорхнула дальше, не дослушав фразы надзирательницы до конца.

– Прощайте, милая, милая тетя Леля! – повиснув на шее горбуньи, искренно, с дрожью в голосе, растроганно шептала она.

– Прощай, моя Наташа! Прощай, нарядная, веселая птичка, оставайся такою, какова ты есть, – со сладкой грустью говорила Елена Дмитриевна, прижимая к себе девочку, – потому что быть иной ты не можешь, это не в твоих силах. Но сохраняя постоянную радость и успех в жизни, думай о тех, кто лишен этой радости, и в богатстве, в довольстве не забывай несчастных и бедных, моя Наташа!

На минуту легкое облачко набежало на оживленное лицо девочки.

Она внимательно, мягко и любовно глянула в прекрасные глаза горбуньи.

– Да, тетя Леля, я постараюсь… да! – чуть слышно произнесли малиновые губки уезжающей.

Последнее прощанье с начальницей, со старшими, со своими…

– Прощай, Наташа! Принцесса заколдованная! Фея моя! Душенька! Красавица моя! – рыдала Феничка, покрывая поцелуями лицо и плечи девочки. – Тебя одну я любила «по-настоящему», а за другими бегала, дурила, чтоб тебе досадить…

– Уж будто? – лукаво улыбнулась Наташа.

– Вот тебе господь свидетель!

– Полно тебе, Феня! И так верю! – и неожиданная шаловливая улыбка пробежала по Наташиному лицу.

– А тебе-то уж я бананов пришлю, наверное… Только раньше поучись их кушать хорошенько! – шепотом добавила она в раскрасневшееся ушко девушки.

Еще последние объятия… поцелуи… Последний прощальный привет Дуне, окаменевшей в своей безысходной тоске, и стройная фигурка подростка в бархатном берете резво выбежала на приютский подъезд…

– Прощайте! Все прощайте! – кричала, глядя на окна приюта, Наташа, садясь подле княгини в извозчичью коляску у крыльца.

– До свиданья, Дуняша, любимая моя!

Заняв все подоконники в зале, выходившей окнами на улицу, приютки махали платками, кивали, кланялись и кричали последнее приветствие уезжавшей подруге.

Но вот отъехала коляска… завернула за угол, и скрылась из виду черноглазая девочка с радостной праздничной и свежей, как майское утро, душой.

– Уехал ангел наш… покинул голубь сизой гнездышко свое… – запричитала было Феничка.

– Молчи! – неожиданным резким движением дернув ее за руку, шепнула Дорушка, глазами указывая ей на Дуню, прильнувшую к оконному стеклу бледным без кровинки лицом.

– Была Наташа, и нет Наташи! – почти беззвучно проронили эти побелевшие губки.

– И надо радоваться, что такая судьба выпала ей на долю, – послышался позади приюток знакомый милый голос. И тетя Леля с улыбкой сочувствия и ласки положила худенькую ручку на Дунино плечо.

– Наташа – дитя не нашей серой среды… – продолжала она с грустью. – Она предназначена судьбою для иной доли… Наташа – это пышный махровый бутон розы среди рас, скромных полевых цветочков, девочки мои. Она бы зачахла в нашей рабочей трудовой обстановке, непривычная к ремесленной работе и труду. Она как рыбка среди родной стихии, в богатстве, довольстве и холе… И надо радоваться, что так сложилась ее судьба. Будем надеяться, что на своем празднике жизни Наташа не забудет тех, кому суждены будни, полные лишений, борьбы и труда.

* * *

Снова завертелись бесшумно и быстро колеса приютской машины…

Прошла весна… Наступило пышное лето. Снова зазеленели ивы и березы в приютском саду… От Наташи с Кавказа приходили редкие письма… От них веяло тонким ароматом дорогих духов, от этих голубых и розовых листочков, и таким радостным молодым счастьем, что невольный отблеск его загорался и в сердцах приютских девочек.

Дуня с наслаждением сладкой печали читала и перечитывала эти письма, в которых говорилось о новой счастливой доле ее подруги… О любви и нежных о ней заботах доброй благодетельницы княгини Маро… О том, что она поступила в Тифлисскую гимназию и что о лучшей жизни ей, Наташе, нечего и мечтать. Княгиня Маро стала ее второю матерью, не отказывающей ей ни в чем, решительно ни в чем. И под впечатлением этих писем тоска по уехавшей подруге незаметно таяла в Дунином сердце.

Новая возникшая дружба с Нан, приезжавшей теперь в приют чаще прежнего, старая привязанность к Дорушке – все это облегчало тоску Дуни по Наташе и примиряло с нею.

А время шло… В неустанной работе, в труде, в ученье проходили часы, дни, недели, месяцы и годы… Как молодые деревца, росли и поднимались девочки…

Старшие выходили на «волю», младшие поступали в приют, маленькие, смешные и робкие стрижки. Годы шли незаметно и быстро…

Уехали из приюта и поступили на учительские курсы Феничка, Паланя, Гуня Рамкина, Евгеша… Других воспитанниц разобрали на места… Лучшие рукодельницы водворились в мастерские белошвеек и модисток… Старшие разлетались из приютского гнездышка… На смену их шли средние… Подросло новое поколение девочек и заняло насиженное прежними гнездо…

ЧАСТЬ III

Глава первая

С утра дул неприятный холодный ветер с реки, и хлопья мокрого снега тяжело падали с неба и таяли сразу, едва достигнув земли. Холодный, сырой, неприветливый ноябрь, как злой волшебник, завладел природой… Деревья в приютском саду оголились снова. И снова с протяжным жалобным карканьем носились голодные вороны, разыскивая себе коры… Маленькие нахохлившиеся воробышки, зябко прижавшись один к другому, качались на сухой ветке шиповника, давно лишенного своих летних одежд.

В рабочей комнате непрерывно целый день горят лампы. Наступили темные дни. Первое декабря не за горами. В три-четыре часа уже темнеет на дворе.

За большими столами шьют приютки.

За эти три года недавние еще «средние», – теперь уже старшеотделенки, выросли и изменились так, что их не узнать. Те же и не те как будто… Дорушка, Оня, Любочка, Васса, Дуня…

Глаза у Дуни – те же… Лесные незабудки после дождя. Ясные, чистые, с переливающею в них влагой. Коса до колен того же чистого льняного цвета. Некрасивое неправильное личико, кажущееся таким привлекательным и милым благодаря задумчивому, мягкому взгляду и необычайно кроткой, светлой улыбке…

Рядом с пятнадцатилетней Дуней семнадцатилетняя разумница Дорушка кажется совсем взрослой. У нее умное серьезное лицо и толстая-претолстая темная коса, венчиком уложенная вокруг головки.

Маша Рыжова стала настоящей тумбой. Глаза заплыли от жира, залоснились щеки. Еще неуклюжее и крупнее стала фигура.

Зато Оня Лихарева подросла, сравнялась, похудела и не кажется прежней толстушкой. Оня как и была, так и осталась прежней шалуньей. Так и искрятся, так и бегают ее щелочки-глазки. А прежний яркий румянец не сходит с лица.

Но кто стал настоящей русской красавицей, так это Любочка. Баронесса не наглядится на свою любимицу. Действительно, Любочка Орешкина расцвела настоящей пышной лилией, белая, нежная, как барышня, с лебединой поступью, с плавными движениями стройной фигуры.

Васса вытянулась еще больше и еще как будто стала костлявее и угловатее… Но еще худее и бледнее Вассы стала Соня Кузьменко. Эта – настоящая монашка. Желтая, изнуренная, она бредит обителью, постится по средам и пятницам, не говоря уже о постах, до полуночи простаивает на молитве. Еще больше девочек изменилась Павла Артемьевна, оставившая их для новых среднеотделенок.

Она заметно поддалась за эти три года. Несмотря на цветущие еще лета, сильная седина посеребрила ее голову, глаза утеряли их прежнюю ястребиную проницательность… Не так уже энергичны и властны теперь ее обычные окрики на воспитанниц.

Какой-то мучительный недуг подтачивает до сих пор здоровую натуру Павлы Артемьевны.

Тетя Леля осталась та же… Та же бедная горбатенькая фигурка калеки, те же чудесные лучистые глаза, отразившие в себе целый океан любви и самоотвержения. У вновь испеченных старших новая наставница. Педагогичка Антонина Николаевна уже два года как приняла на свое попечение новых старшеотделенок. Она добра, ласкова и держит себя со своими взрослыми девочками скорее как старшая подруга. Воспитанницы не чуждаются этой уже начинающей блекнуть молодой девушки, всегда одинаково чуткой и отзывчивой к горестям и радостям молодежи.

 

– Младшая сестра тети Лели, – удачно назвал ее кто-то из приюток, – только не такая нежная да ласковая, как та.

– Что и говорить, тетя Леля у нас особенная, такой, как она, обойди целый свет, не сыщешь, – решили давным-давно воспитанницы.

* * *

Холодная осенняя мгла сгустилась круче. За окнами сильнее воет и стонет ветер. Гудит словно эхом в трубах его зычный неприятный вопль.

А в рабочей комнате тепло и уютно. Горят висячие лампы над заваленными грудами холста, ситца и коленкора столами. Жарко пышет накаленная печь.

Работают одни старшеотделенки, шьют себе приданое для выхода из приюта. Каждой из воспитанниц дается при окончательном отъезде сундук с полдюжиною носильного белья, теплым пальто, двумя платьями, двумя парами сапог, шалью и шерстяной косынкой на голову.

Но приданое это, помимо пальто и сапог, конечно, шьют они себе сами.

Вообще с переходом в старшее отделение воспитанницы почти освобождаются от научных предметов и вполне отдаются ремесленному труду. Курс ученья заканчивается с поступлением в «старшие». Только раза три в неделю педагогична Антонина Николаевна знакомит девушек с кратким курсом отечественной литературы да повторяет с ними русскую историю.

Теперь все внимание главным образом уделяется шитью меченью, вышиванью, вязанью. Большую часть времени старшеотделенки проводят в рабочей за белошвейной и портняжной работой; в прачечной и гладильной – за уборкой белья, в кухне, где под наблюдением опытной стряпухи пробуют свои силы в кулинарном искусстве.

– Дуняша! – наклоняясь к уху подруги, спросила Дорушка. – Ты слышала, что Оня Лихарева предлагает сделать на Рождество, а?

– Нет, не слыхала, – таким же чуть слышным голосом отзывается Дуня.

– Театр, слышь, предлагает представить… Екатерину Ивановну потешить, Софью Петровну и гостей.

– Да ну?

– Ей-ей! Уж такая она зачинщица, эта Оня!.. Нынче за чаем сговаривалась и Антониночку нашу привлекла. Обещалась помочь, чем сможет. То-то забавно будет, а?

– Тише, девицы! Болтать перестаньте! Не время! – усталым голосом оборвала шепот девочек Павла Артемьевна.

После рукодельных часов за дневным чаем, за ужином и в спальне оживленная беседа в старшем отделении не прерывалась ни на минуту. Говорили о предстоявшем на Рождество спектакле, советовались, спорили и шумели. Не прекратилась эта беседа и после ужина в дортуаре, куда воспитанницы пришли в десять часов.

– Тебя, Дорушка, мальчиком нарядим. Ишь ты высокая какая, а косу под платьем спрячем. Вот-то потеха будет, – смеялась Оня.

– Мальчиком! Ни в жизнь! Да что вы, ополоумели, девицы! Да разве я штаны надену! Срамота-то какая! – искренно возмущалась серьезная Дорушка.

– Ну, так Соню Кузьменко! Ей как есть к лицу пристало! – не унималась шалунья.

– Да ты рехнулась, Лихарева! – взвизгнула не своим Голосом приютская «подвижница». – Ври да не завирайся… Я в обитель поступать хочу… чин принять монашеский, а ты меня… тьфу, чур меня, чур! Типун тебе на язык, девушка! – И, крепко отплевываясь, Соня Кузьменко отошла к своей постели.

– Ха-ха-ха, – расхохоталась шалунья, – и впрямь занятно… Монашка и вдруг в одежде мужской! Ай-да мы что придумали-то! – тут веселая Оня уперла руки в боки и, дробно перебирая ногами, пошла пристукивать каблучками вдоль широкого прохода между кроватями, напевая во весь голос слова всем известной плясовой:

 
По улице мостовой
Шла девица за водой,
Шла девица за водой,
За холодной ключевой.
 

«За холодной ключевой!» – подхватил мигом сорганизовавшийся хор старшеотделенок. За Оней поплыла костлявая Васса, потряхивая платочком над головою и делая уморительные гримасы. За Вассой запрыгала лисичкой Паша Канарейкина. Вдруг Оня неожиданно повернулась на каблуке и, задорно блеснув глазами, закинула голову и затянула на высокой ноте:

 
Я на речку шла,
Тяжело несла,
Уморилась, уморилась,
Уморилася.
 

– Да замолчите вы, ненасытные! – с отчаянием выкрикнула Кузьменко и, заткнув уши, зарылась в подушках своей постели.

– Вот-то наваждение! Надоумь ты их, господь, – зашептала она уже получасом позднее, становясь на колени и усердно отбивая поклоны.

– Спать пора, девицы! Что это как вы расшумелись нынче! – неожиданно появляясь из своей комнаты, окликнула приюток Антонина Николаевна.

– И то спать, девоньки, утро вечера мудренее. За спаньем и грешишь меньше, – паясничала Оня.

И минут через десять огромный дортуар погрузился в полутьму, чуть озаренную ночником, затянутым абажуром.

Без признака дремоты лежала Дуня, закинув руки под голову и острыми глазами впиваясь в темноту. Уже четвертую ночь не спится девочке. Странное, непонятное явление тревожит ее ум. У Дуни появилась тайна, тайна от Дорушки, любимой ее подружки, тайна ото всех. Слишком робка и неуверенна в себя Дуня, чтобы поделиться тем, что вот уже четвертую ночь происходит с нею. А что, если это наваждение одно? Что, если все это только кажется ей, Дуне? Может быть, так мерещится ей от страха?.. Видится, как будто во сне. Нет, доподлинно это узнать надо, наяву или в сонном видении видит она, Дуня, то, чего не видят другие воспитанницы.

И вся холодея и замирая от страха, она по-прежнему зоркими, внимательными глазами вглядывается в полутьму. Постепенно затихают вокруг нее вечерние звуки… Прекращается шепот сонных девушек… Воцаряется обычная ночная тишина… Вот только вздохнул во сне кто-то… да тихо вскрикнул в противоположном конце спальни, и все снова затихло в тот же миг.

Снова тишина…

– Неужели же и сегодня?.. Как вчера, как третьего дня, как и в субботу опять… Неужели опять? – с тоской и страхом думает Дуня.

И жуткое раскаяние охватывает все ее существо.

Зачем хоронилась она ото всех?.. Зачем не поведала Дорушке? – твердит ей ее внутренний голос…

Но замирая от ужаса, с холодными капельками пота на лбу, Дуняша уже не слушает его…

Тихо, чуть слышно скрипнула дверь, смежная с умывальной, и через порог спальни перешагнула «она».

Дуня снова, как и в те три предыдущие ночи, увидела невысокую, довольно плотную фигуру женщины, с головы до ног одетую во что-то черное, длинное, покрывающее ее с головой.

С похолодевшими от ужаса конечностями, во все глаза Дуня глядит на незнакомку, как будто завороженная ею, не смея оторвать взгляда от ее черной фигуры…

Черты лица женщины расплываются в полутьме; только темные точки зрачков горят среди общего бледного тона.

Затаив дыхание, глядит без устали Дуня…

Как и в те три предыдущие ночи, черная фигура метнулась привычным ей уже путем, мимо ряда кроватей, мимо Дуни и остановилась у крайней, совершенно тонувшей во мраке постели… Дуня знает, что там, на этой постели, спит Соня Кузьменко.

Черная фигура мелькнула еще раз и опустилась, словно присела за постелью Сони. Только конец ее черной одежды предательски торчит теперь из-за спинки кровати, и Дуне кажется, что бледные руки незнакомки поднялись над Соней и легли ей на плечи, на горло, на грудь…

«Она задушит ее!» – вихрем промелькнуло в голове девочки, и вне себя Дуня рванулась с постели.

Последней полусознательной Дуниной мыслью было броситься будить Антонину Николаевну, помещение которой находилось по другую сторону умывальной комнаты. Едва владея собою, девочка бросилась к двери.

– Ты зачем? – раздался в тот же миг чей-то властный топот за ее плечами, и две сильные руки схватили ее плечи.

– Молчи! Молчи, ради господа! Храни бог, если еще кого-нибудь разбудишь! – и бледное лицо рыжей Варварушки очутилось перед лицом Дуни.

– Нянюшка, что же это? – могла только произнести дрожащими губами девочка.

– Ах, Дунюшка, Христа ради, молчи! – убедительно и моляще зашептал снова над ней Варварушкин голос, исполненный трепета, – не мешай ты, ради господа, свершиться тому, что он, милостивец небесный наш батюшка, соизволил повелеть!

– Да что же это? Кто она, эта «черная»? – волнуясь и трепеща, в свою очередь вопрошала Дуня.

– Девонька, успокойся, милая! Не пугайся. Монашка это… Из нашего города монашка, мать Хиония… Сестрицей мне родной приходится она. Пострижена в обители уже с десяток лет… Не раз… Сонюшке я о ней еще, как вы все в стрижках были, рассказывала, ну и возгорелась к ней Сонюшка и к ее житью святому. Сызмальства потянуло в монастырь нашу Кузьменко… А как подросла, все пуще и пуще стала туды рваться… Меня Христом богом умолять зачала: «Отпиши твоей сестре, Варварушка, чтоб за мной приезжала. Хочу, говорит, тишком в обитель убечь». «Зачем же, – говорю, – тишком, Сонюшка, попроситься тебе бы у Катерины Ивановны, чин чином, по-хорошему». А она это, как заплачет: «Не пускает меня она, сколько раз просилась… И молода-то я, и неопытна, и слаба здоровьем, не вынесу будто, – говорит, – и регентом меня над хором опять Онуфрий Ефимович к тому же поставил. Кому клиросом управлять без меня?.. Нет, уж я тишком лучше, – говорит, – потому добром не пущают». И тут, как нарочно, мать Хиония приехала в Питер сюда со сборами. Пуще разгорелась Сонечка. Устроить повидаться с нею молила меня со слезами… Ну, что было делать, согласилась я… Грех, думалось мне, влечению душеньки ее чистой препятствовать. И четыре ночи подряд приводила к ней Хионию… Потому днем бы не допустили… У нас строго, сама знаешь. А тут еще про Сонюшкино желание весь приют знает…

– Когда же она уйдет отсюда? – чуть слышным шепотом осведомилась Дуня.

– А ты, девушка, зря не болтай… – строго оборвала Дуню нянька. – Тогда и уйдет, когда приступит ее время; ты вот что, ложись-ка почивай, а коли про чего услышишь, один ответ давай! Знать не знаю, ведать не ведаю… Ни о какой монашке не слыхала… Помни, девушка, иначе погибель Соне придет. Пожалей ты ее, ради господа, невинную чистую душу не погуби… Ведь умрет она от тоски по монастырю, совсем изведется бедная.

– Не бойся, Варварушка, все сделаю, как ты велишь, – согласилась Дуня и сразу замолкла, сраженная неожиданностью.

На пороге умывальной стояла уже не одна, а две черные фигуры. Плотная пожилая женщина с лицом, как две капли воды похожим на лицо Варварушки, и Соня Кузьменко, одетая в черную скромную одежду монастырской послушницы и черным же платком, плотно окутывавшим голову и перевязанным крест-накрест на груди. При виде Дуни она попятилась было назад, но ободряющий голос Варварушки успокоил ее.

– Не бойся, Сонюшка, иди со Христом… Дуня – добрая душа, понимающая, она не выдаст.

– Прощай, Дуня! – произнесла Кузьменко и низким монашеским поклоном, исполненным неизъяснимого смирения, поклонилась подруге. Потом таким же поклоном склонилась и перед Варварушкой. И не выдержав, кинулась в ее объятия.

– Спасибо тебе… Век за тебя господа нашего молить буду! Спасибо! – страстным шепотом роняла она.

А минуту спустя ее высокая, тонкая фигурка вместе с матерью Хионией и провожавшей их Варварушкой исчезла за дверью…

На другое же утро обнаружилось сразу исчезновение Сони. Бросились искать ее по всему приюту, в подвалах, на чердаке, в саду… Нигде не оставалось никаких следов девушки… Догадливая Варварушка сумела так вывести окольными путями ночную посетительницу, что никто не приметил беглянок.

Весь приют стал на ноги, переполошился, заволновался… Дали знать полиции… снарядили сторожа и служанок в город на поиски беглянки… Соня не находилась…

Тайна приютской «подвижницы» была в надежных руках няньки и Дуни.

Только на другой день посыльный принес заболевшей от волнения Екатерине Ивановне письмо от Сони, где девушка слезно молила «ради Христа добрую благодетельницу» не возвращать ее в приют, не отнимать у нее последней радости, не лишать давно желанной и теперь исполненной заветной мечты.

В этом же письме, умалчивая о сочувствии Варварушки, Соня писала, что поступила в монастырь, пока послушницей, потом же надеется удостоиться и монашеского чина. В трогательных выражениях она умоляла ненаглядную Екатерину Ивановну простить ее… Слала поклоны надзирательницам, Софье Петровне и подругам.

«А я ваша вечная молитвенница перед господом по самый гроб моей жизни», – так заканчивала она словами письмо.

Добрая Екатерина Ивановна после долгих переговоров с баронессой и другими попечителями приюта решила оставить девушку в монастыре, предварительно наведя справки и найдя след исчезнувшей Сони.

Рейтинг@Mail.ru