– Сними локти со стола! Что за манера сидеть вразвалку! Покажи твой платок… Что это? Метка это или червяк?
Мартовское солнце светит ярко. Оно освещает и гневное, раздосадованное лицо Павлы Артемьевны и тонкое, улыбающееся личико Наташи.
– Что это? Ты, кажется, смеешься? Дерзость или глупость позволяешь ты, моя милая, себе по отношению меня? И потом, изволь встать, когда с тобой говорит начальство. Или ты все еще воображаешь себя генеральской наследницей? Пора выкинуть из головы эти бредни!
Тонкая, изящная фигурка «барышни» (Наташу с первого дня появления здесь прозвали так воспитанницы) поднимается нехотя со скамейки. Кудрявая головка встряхивает всеми своими черными локонами, завязанными лентой у шеи, и они живописным каскадом рассыпаются по плечам.
– Ты с ума сошла, моя милая! – кричит снова Павла Артемьевна, выходя из себя. – Ты, кажется, не соблаговолила причесаться нынче утром. Ступай сейчас же к крану и изволь пригладить эти лохмы!
Черные лукавые глаза прячутся за лучами ресничек, таких густых и необычайно прямых. Стройная фигурка в сером холстинковом платье и розовом переднике направляется гордой, медленной поступью к двери рабочей комнаты.
– Иди скорее! Нечего выступать как принцесса! – шлет ей вдогонку рассерженная надзирательница.
Наташа ускоряет шаг, но при этом умышленно или нет с ноги девочки спадает шлепанец. Румянцева возвращается и поднимает его с невозмутимым спокойствием.
Воспитанницы трясутся от усилия удержать предательский взрыв смеха.
По беленькому личику Фенички расползаются багровые пятна румянца. Сегодня утром она тихонько пробралась в дортуар среднеотделенок, взяла платье своего кумира Наташи, выутюжила его в бельевой, начистила до глянца туфли Румянцевой… Потом, в часы уборки, таскала тяжелые ведра и мыла лестницу, исполняя работу, возложенную надзирательницей на новенькую. Теперь ей до боли хочется, схватить рукоделие Наташи и наметить за Румянцеву злополучный платок.
Но рядом с Наташей сидит тихоня Дуня Прохорова… С другой стороны благоразумная Дорушка… Это две примерницы. Они ни за что не согласятся передать Наташину работу ей, Феничке, а на ее место положить искусно выполненную ею, Феничкой, метку.
– Бедная… миленькая… хорошенькая… пригоженькая! Заела ее вовсе волчиха Пашка! – шепчет Феничка на ухо своей подруги Шуры Огурцовой.
– Да уж ладно, ты с твоей Наташкой совсем из кожи вылезла! – отмахнулась та.
Действительно, благодаря Наташе Феничка совсем изменилась. Перестала обожать доктора, перестала читать глупейшие романы. Наташа… С Наташей… О Наташе, только и речи о ней. И к тому же сама Наташа – ходячая книга. Как умеет она рассказать и о заморских краях, и о синем море… и о горах высоченных до неба… и о апельсиновых и лимонных, да миндальных деревьях, что растут прямо на воле, а не в кадках, как в Ботаническом саду, куда ежегодно летом возят приюток. Феничка так замечталась о рассказах своего «предмета», что не заметила, как быстро распахнулась дверь рабочей и… и громкий, неудержимый хохот потряс обычную тишину рукодельных часов.
На пороге комнаты стоит Наташа. Нет, не Наташа даже, а что-то едва похожее на нее. Гладко-гладко прилизанные волосок к волоску кудри, точно смазанные гуммиарабиком, лежат как приклеенные к голове. Куцая, толстая, тоже совершенно мокрая косичка, туго заплетенная, торчком стоит сзади.
И на этом сразу как будто уменьшившемся в объеме личике выдаются огромные черные глаза, сверкавшие юмором, влажные от смеха…
Павла Артемьевна даже рот раскрыла от неожиданности. И словно задохнувшись, не могла выговорить ни слова в первый момент появления шалуньи. И только после минутной паузы взвизгнула на всю комнату:
– Ага! Ты паясничать! Смешить! Забавлять воспитанниц! Мешать работать в часы рукоделий! Хорошо же, ступай в угол – это первое; а второе – запомни хорошенько, на носу своем заруби: еще одна подобная глупая выходка – и… и я попрошу разрешения у Екатерины Ивановны остричь твои глупые лохмы под гребенку.
– Это нельзя сделать! – произнес спокойно звонкий голос Румянцевой.
– Молчи! Молчи! Наташа! Ах! Наташа! – зашептали испуганно с двух сторон Дорушка и Дуня, дергая ее за передник.
Лицо Павлы Артемьевны побагровело.
– Что ты сказала? – едва сдерживаясь, проговорила она.
– Я сказала, что этого нельзя сделать! – произнесла так же спокойно девочка. – Ведь стригут только малышей-первоотделенок… Или в наказание… А я ничего дурного не сделала, за что бы надо было наказывать меня.
– Но ты дерзкая девчонка… и будешь наказана! – совсем уже не владея собою, произнесла надзирательница. – Еще один проступок, одна дерзость, и ты лишишься твоих бесподобных кудрей!
Последняя фраза прозвучала насмешливо, и ярко-розовое личико Наташи побледнело как-то сразу. Самолюбивая, избалованная девочка не прощала обид…
– Я отплачу этой фурии, – произнесла она сквозь стиснутые зубы, проходя мимо Фенички с видом оскорбленной королевы в угол за печкой, где уже по своему обыкновению находилась вечно наказанная шалунья Оня Лихарева, показывавшая уже издали в улыбке свои мелкие мышиные зубки и незаметно делая головою Наташе какой-то едва уловимый знак.
В руках у Они был чулок. Она вязала его. Всем наказанным полагалось вязать чулки, так как, стоя в углу или у печки, было трудно шить или метить…
– Опять спустила петлю… Павла Артемьевна, позвольте к Дорушке или к Вассе подойти… Я сама не умею поднять… Тут что-то напутано больно! – жалобным, деланно-печальным тоном прозвучал голос Они Лихаревой.
Павла Артемьевна сердито дернула головой, взглянув поверх пенсне на шалунью и презрительно поджимая губы, проговорила:
– Бесстыдница! Не срамилась бы лучше. Попроси кого-нибудь из стрижек тебя научить петли поднимать! Леонтьева Маруся, покажи этой дылде…
Маленькая девятилетняя карапузик-девочка покорно встала со своего места и подошла к наказанным.
Однако ей не пришлось исполнить приказания надзирательницы.
С быстротою молнии поднялась со своего места Дорушка и стремительно пробежала с несвойственной ей живостью к печке.
– Павла Артемьевна! Позвольте мне! Я покажу Оне.
После любимицы своей рыженькой Жени Панфиловой и рукодельницы Палани Павла Артемьевна любила больше всех Дорушку. Пренебрегая искусницей Вассой с того самого времени, как, будучи еще малышом-стрижкой, Васса сожгла работу цыганки Заведеевой, суровая надзирательница отличала великолепно, не хуже Вассы работающую Дорушку.
А благонравие и благоразумие последней еще более привязывали Павлу Артемьевну к девочке.
Поэтому Дорушке не было отказа ни в чем.
– Позволите? – еще раз почтительно осведомился звонкий голосок Ивановой.
– Уж бог с тобой! Показывай! – согласилась рукодельница.
Дорушка степенно поправила ошибку в вязанье Они и снова вернулась на свое место.
– Скучно стоять так-то! Давай клубки подбрасывать, чей выше полетит? – предложила шалунья Оня своей соседке и товарищу по несчастью. И в тот же миг в углу за печкой началась легкая, чуть слышная возня. Выждав минуту, когда Павла Артемьевна, повернувшись спиной к наказанным, стала внимательно разглядывать растянутую в пяльцах полосу вышивки у старшеотделенок, Оня с тихим хихиканьем подбросила первая свой клубок.
– Выше нашей колокольни! – произнесла она, скорчив при этом одну из уморительных своих гримасок.
– Выше самой высокой горы в мире! – прошептала ей в тон Наташа. И ее клубок взвился и полетел как воздушный шар к потолку.
– А мой выше неба! – и снова Онин клубок разлетелся кверху. За ним следили напряженным взглядом исподлобья глаза ста двадцати воспитанниц, для виду склонившихся над работой. Павла Артемьевна, не замечая ничего происходившего у печки, все еще продолжала рассматривать полосу вышивки на конце стола старшего отделения.
Вдруг что-то белое, крупное и крепкое, как незрелое яблоко, промелькнуло перед ее глазами и больно ударило по лбу склонившейся над пяльцами надзирательницы.
– О-о! – стоном ужаса пронеслось по комнате.
– А-а-а! – недоумевающе и грозно протянула рукодельная и быстро повернула голову в сторону наказанных. Это была страшная минута…
Бледная, как изразцы печи, у которой она стояла, Наташа Румянцева с дико и испуганно расширенными глазами безмолвно смотрела на Пашку. Выбившиеся пряди волос, успевшие выпорхнуть из прически и завиться еще пышнее и круче, упали ей на лоб, и испуганное, пораженное неожиданностью лицо казалось еще бледнее от их темного соседства.
Дрожащие губы что-то шептали беззвучно.
Павла Артемьевна, побагровевшая от ярости, плохо понимала, казалось, весь только что происшедший здесь ужас. Она стремительно подскочила к Румянцевой, подняла руку и изо всей силы дернула девочку за волосы, за черную отделившуюся и повисшую над ухом курчавую прядь…
– А… а… – прошипела она, – ты так-то! А-а… а! Клубком бросаться в меня… в твою наставницу… Ты… дрянная… дерзкая… ты!..
И она вторично протянула руку к волосам Наташи…
Но тут совсем неожиданно черная головка метнулась в сторону… И за минуту до этого испуганное и растерянное лицо внезапно преобразилось.
Гнев, гордость и оскорбленное достоинство отразились в помертвевших чертах Наташи… Огоньки ненависти и угрозы загорелись в черных глазах.
– Не смеете… вы не смеете меня драть за волосы… Этого нельзя… Я этого не позволю! – истерическими нотками крикнул дрожащий и рвущийся молодой голос.
И тоненькая, обычно слабая рука подростка с силой впилась в пальцы наставницы.
– Ты с ума сошла! – не своим голосом взвизгнула Павла Артемьевна. С пылающим лицом, сверкая глазами и трясясь от злобного волнения, она стояла с минуту безмолвно, меря взглядом осмелившуюся так грубо защищать себя воспитанницу.
В рабочей комнате стало тихо, как на кладбище… Девушки и дети с ужасом, разлитым на лицах, сидели ни живы ни мертвы во время этой сцены.
Прошла добрая минута времени, показавшаяся им чуть ли не получасом, пока Павла Артемьевна пришла в себя и обрела дар слова.
Какой-то крадущейся, кошачьей походкой снова приблизилась она к виновнице происшествия и затянула своим пониженным до шепота, шипящим голосом:
– Так-то, миленькая! Не скажешь ли, что нечаянно сделала эту гнусность? И солжешь… солжешь! Нарочно сделала это… И за волосы драть не смею, говоришь?.. И прекрасно! И прекрасно! Зато совсем срезать их смею… Публично! Понимаешь?.. В наказание… У Екатерины Ивановны этого наказания потребую… Понимаешь ли? Или лохмы твои тебе обстригут… Или… или я ни часа не останусь здесь в приюте. Ни часа больше. Поняла?
Тут она повернулась к по-прежнему бледной, как мертвец, Наташе спиной и почти бегом бросилась к двери, роняя отрывисто и хрипло на ходу:
– Не потерплю, не потерплю… или она наказана будет, или… или… – И стремительно скрылась за дверью.
Лишь только ее крупная фигура исчезла за порогом рабочей комнаты, воспитанницы старшие и средние стремительно повскакали со своих мест и окружили Наташу.
– Милая… родненькая… бедняжечка Наташа! Да как же это тебя угораздило в нее попасть! Господи, вот напасть-то какая! Да что же это будет теперь! – шептали они, с явным состраданием глядя на девочку.
Сама Наташа казалась гораздо менее взволнованной всех остальных… Отстранив от себя рыдающую Феничку, она громко произнесла, обращаясь к подругам:
– Все это вздор и глупости! Никто меня не посмеет пальцем тронуть. Что я за овца, чтобы дать себя остричь! Чепуха! За что меня наказывать?.. Я не виновата… И оправдываться не стану… И вы не смейте! Слышите, не смейте заступаться за меня! Так понятно, что не нарочно это вышло. О чем тут говорить?
И, пожав плечами, она отошла к столу и как ни в чем не бывало принялась за работу.
Тихо перешептываясь и вздыхая, принялись за прерванную работу и остальные воспитанницы.
Вошедшей получасом позже Павле Артемьевне не пришлось унимать, против ожидания, взволнованных «бунтовщиц».
– Тихо? Тем лучше, – зловеще прозвучал ее голос с порога, и, обведя торжествующим взором воспитанниц, она остановила глаза на Наташе и произнесла, отчеканивая каждое слово: – Наталья Румянцева! Ты по приказанию госпожи начальницы будешь острижена завтра после общей молитвы в наказание за дерзость и непослушание по отношению меня.
И снова взгляд, полный торжествующей радости, обежал лица испуганных воспитанниц.
Тихое, испуганное «ах» сорвалось одним общим вздохом у девушек.
И взоры всех с сожалением и горечью обратились к Наташе.
Ни один мускул не дрогнул в лице девочки. Только черные глаза ответили надзирательнице долгим, пристальным взглядом, а побелевшие губы произнесли чуть слышно:
– Этого никогда не будет!
И черная головка низко склонилась над рабочим столом.
– Этого никогда не будет, – произнесла еще раз мысленно девочка, когда после вечерней молитвы воспитанницы поднимались парами по лестнице в дортуар.
В спальне среднеотделенок было особенно тихо в этот злополучный вечер. Воспитанниц перед ужином водили в баню, и они теперь в белых головных косыночках на головах и в теплых байковых платках, покрывающих плечи, сновали по обширной спальне и прилегающей к ней умывальной комнате и по длинному, полутемному коридору, тихо шепотом делясь между собою впечатлениями минувшего дня.
Павла Артемьевна, все еще не успокоенная после утреннего происшествия, ссылаясь на головную боль, раньше обыкновенного ушла в свою комнату, приказав дежурной воспитаннице притушить в обычное время лампу.
Но лишь только она исчезла за дверью спальни, чуть слышное до сих пор шушуканье перешло в оживленную горячую болтовню.
Из дортуара старших прибежала Феничка и со слезами кинулась на шею Наташи.
– Милая моя… сердце мое… золотенькая… красавинькая моя… куколка! прелесть моя бесценная! До чего мы дожили! Как нас еще земля-то терпит! Ах, ты, господи! Тебя, мою радость, накажут? Тебя, золотенькую мою Наташеньку! Ах, Создатель Господь! Ах, Владычица – Царица Небесная! – причитала она тонким жалобным голоском и, разливаясь слезами, целовала руки и платье своего «предмета».
У той на ее подвижном личике давно исчезли последние следы волнения… Уже по-прежнему лукаво блестели и щурились черные влажные глаза и сверкали в улыбке белые зубы…
– Ну, пошла-поехала, – отмахиваясь рукою и слегка отталкивая от себя Феничку, произнесла Наташа, – терпеть не могу, когда по мне точно по покойнику воют… Словно бабы в деревне!
– Да как же, Наташенька? Да ведь завтра накажут тебя, остригут, принцесса моя, красавица чернокудрая! – снова затянула Феничка, театральным жестом заламывая руки…
– Ха-ха-ха! – рассмеялась Наташа. – И откуда только, из какого романа ты такие глупые слова выудила?.. «Принцесса чернокудрая»! Глупышка, дурочка ты, Феничка, даром что взрослая девица!
«Взрослая девица» вскинула обиженным взглядом свои темные глазки на «обидчицу» и затянула снова после короткого молчанья:
– Вот ты всегда так… Вот! Тебя больше жизни любят, больше солнышка красного, зоренька моя, бриллиантовая звездочка, царевна моя ясная, а ты… И глядеть не хочешь! И насмехаешься… И высмеиваешь. Стыдно тебе, Наташенька! Бесчувственная ты! Сердце у тебя мраморное. Вот что! Никого ты не любишь! Да!
Сверкающая весельем улыбка мигом сбежала с лица Наташи.
– Вот неправда! – слегка усмехаясь и мгновенно бледнея от волнения, произнесла всеобщая любимица. – Я не холодная, не бесчувственная. Только люблю-то я тех, кто искренен, кто прост со мною. А ты что ни слово, то книжными выражениями сыпешь… И сама, часто не понимая, мне такие странные и глупые фразы говоришь. А…
– Да коли я люблю тебя… обожаю… Предметом своим выбрала… – оправдывалась вся красная от смущения Феничка.
– А доктора Николая Николаевича ты не обожала разве? А батюшку отца Модеста? А Антонину Николаевну, до меня еще, когда была в «средних»? А барышню, что к начальнице ходит, массажистку? А? Не обожала, скажешь? – И Наташа насмешливо и лукаво смотрела в заалевшееся от смущения Фенино лицо.
– Вот уж и сплеток от других наслушалась! – произнесла Клементьева, краснея до слез. – А я-то тебе помогаю, работу твою справляю за тебя…
– А разве я просила тебя об этом? – И лукавые черные глазки стали совсем уже насмешливыми.
Феничка окончательно потерялась, пристыженная перед лицом сорока младших воспитанниц. Она сердито взглянула на своего кумира и вдруг неожиданно всхлипнула и выбежала, закрыв лицо передником, из дортуара.
– Хорошо сделала, что ушла! – засмеялась Оня Лихарева. – Надоедливая она до страсти. Ноет да лижется все время! Куда как хорошо!
– Небось теперь уборку за тебя делать не станет! – усмехнулась Паша Канарейкина, просовывая вперед свою лисью мордочку.
– Пускай себе. Другие найдутся. Сделают… – беспечно усмехнулась Наташа.
– Слушай, Румянцева, а как же завтра-то? Ведь стричь будут публично. При всем приюте! Эка срамота! – и костлявая нескладная фигура Вассы выросла перед Наташиной кроватью, на которой расселось теперь несколько девочек с самой хозяйкой во главе.
– Ну, нет, дудки! Стригут овец да баранов, а я не дамся! – расхохоталась беспечно девочка. – Да бросьте все это «завтра» вспоминать, девицы… Лучше сядем рядком да поговорим ладком. Хотите, расскажу про Венецию лучше?
– Расскажи! Расскажи! – зазвучали вокруг Наташи оживленные голоса.
– Прекрасно. Молчите и слушайте. Дунюшка, иди ко мне поближе… Вот так. Дора, и ты лезь на кровать. Великолепно, в тесноте да не в обиде. Ну, молчите, тише вы, начинаю!
И ровный звонкий голосок Наташи полился нежной мелодичной волною, заползая в души ее слушательниц.
Когда девочка начинала рассказывать обо всем пережитом ею в ее недавнем таком богатом впечатлениями прошлом, лицо ее менялось сразу, делалось старше и строже, осмысленнее как-то с первых же слов… Черные глаза уходили вовнутрь, глубоко, и в них мгновенно гасли их игривые насмешливые огоньки, а глухая красивая печаль мерцала из темной пропасти этих глаз, таких грустных и прекрасных!
Точно песня лился живой, захватывающий рассказ… В нем говорилось о теплой южной стране с вечно голубым небом… с алмазным сверканием непобедимого дневного светила, о синих в полдень и темных ночью каналах… Об узких черных гондолах, похожих на плавучие гробы. И певучих мандолинах, льющих бесконечно днем и ночью, ночью и днем свои дивные песни… О бархатных голосах гондольеров… О роскошных дворцах дожей, отраженных водами каналов… И о море, свободном, как воля, широком, как жизнь… Попутно рассказала Наташа кратко о злодействах и кознях кровожадных Медичи… О несчастной догорессе, погибшей в подвале огромного здания, залитой водой по одному подозрению гневного старого дожа в измене их роду…
С захватывающим интересом разливался рассказ Наташи… Затаив дыхание, слушали его девочки… Ярко блестели глаза на их побледневших лицах… Все это было так ново, так прекрасно, так упоительно-интересно для них!
Голубоглазая Дуня ближе придвинулась к рассказчице…
С упоением вслушивалась она теперь в передаваемый Наташей старинный обряд обручения дожей с Адриатическим морем. Волны народа… Пестрые наряды… певучая итальянская речь… Гондола, вся увитая цветами… И сам дож в золотом венце, под звуки труб, лютней, литавр поднимается в лодке со скамьи, покрытой коврами, и бросает перстень в синие волны Адриатики при заздравных кликах народа…
Эту самую картину видит и во сне часом-двумя позднее впечатлительная Дуня, когда чья-то рука осторожно ложится ей на плечо…
– Что это? Кто это? – лепечет она, еще не вполне проснувшись.
– Вставай! Вставай скорее! – слышится у ее уха знакомый певучий голос.
– Наташа? Что тебе надо? – удивляется Дуня, широко тараща в полутьме слипающиеся сонные глаза.
Кругом всюду спят девочки… Задернутый зеленой тафтяной занавеской ночник тускло мерцает в длинной, угрюмой комнате.
– Что ты, Наташа?
В полутьме лицо Румянцевой кажется бледнее и значительнее. Губы плотно сжаты. Глаза глядят решительно, неспокойно.
– Любишь ли ты меня настолько, Дуня, чтобы помочь мне избежать позорного наказания? – звенит снова металлический Наташин голосок.
Дуня, тихая по обыкновению, сейчас стремительно соскакивает с постели.
– Наташа… – лепечет она с испугом… – что ты задумала опять, Наташа?
– Хочешь ли ты помочь мне?
Голос «барышни-приютки» становится резче, нетерпеливей. Она любит полное подчинение и не переносит никаких пререканий. И с Дуней дружна она только потому, что робкая, тихая Дуня подчиняется вполне ее власти. С Дорушкой они меньше дружны. Дорушка тверда и настойчива. У нее своя собственная воля, которой она не отдаст ни за что.
– Любишь ли ты меня?
Дуня с восторгом и преданностью глядит в лицо Наташи. Она никогда не говорит ей о своей любви, как Феничка и другие. Ей дико это и стыдно. Но когда Дуня ходит, обнявшись, в короткие минуты досуга между часами занятий с Наташей по зале или слушает ее пленительные рассказы из ее, Наташиного, прошлого житья, сама Наташа кажется бедной маленькой Дуне какой-то сказочной волшебной феей, залетевшей сюда случайно в этот скучный и суровый приют.
Дуня и про деревню свою стала позабывать в присутствии Наташи. И самая мечта, лелеемая с детства, которою жила до появления Наташи здесь, в приюте, Дуня, мечта вернуться к милой деревеньке, посетить родимую избушку, чудесный лес, поля, ветхую церковь со старой колоколенкой, – самая мечта эта скрылась, как бы улетела из головы Дуни.
Несложная, покорная натура бывшей деревенской девочки вся, с первого дня встречи, поддалась обаянию властного и прелестного существа, барышни-приютки.
Теперь на смену робкой прежней мечты в душе Дуни родилось новое желание: умереть, если понадобится, за Наташу, отдать всю свою жизнь за нее…
И она, Наташа, еще может спрашивать, любит ли ее Дуня?
Голубые глазки девочки в полутьме сверкают, горят…
– Наташа… – шепчет она, – все, что хочешь, я сделаю для тебя, Наташа!
– Хорошо, – звонким шепотом говорит та, – ты должна мне помочь исполнить что-то… Ничего не спрашивай и делай то, что я укажу тебе.
И Наташа, взяв за руки подругу, ведет ее в умывальную.
– Ты понимаешь, чего я хочу? – шепотом осведомляется она у нее по дороге.
Голубые глаза изумленно вскидываются в лицо Наташи. Нет, она, Дуня, не понимает ничего.
– Ну…
Наташа, зябко пожимаясь и кутаясь в большой байковый платок, половиной которого она накрыла худенькие плечи дрогнувшей в одной рубашонке, босой Дуни, шепчет ей на ухо что-то долго и чуть слышно.
Лицо Дуни сперва краснеет, потом бледнеет от испуга и неожиданности.
– Как, Наташа? Ты хочешь?..
– Молчи… Молчи. Не спорь… Я так решила… – звенит, точно жужжит пчелкой чуть слышный голосок.
И обе входят в умывальню.
Газовый рожок горит здесь тускло… Дальний угол комнаты прячется в темноте. Там табуретка… На нее опускается Наташа.
– На, бери скорее и действуй! – говорит она тем же шепотом и передает Дуне какой-то слабо блеснувший при тусклом свете металлический предмет.
Дрожащие, худенькие ручонки едва справляются с непосильной задачей.
Босая, дрожа всем телом, Наташа получасом позднее впереди Дуни на цыпочках пробирается в дортуар… На голове ее тоже белая косынка, которую носят целые сутки после бани воспитанницы. И байковый платок покрывает плечи… Все как прежде.
Лязгая зубами и трясясь, как в лихорадке, Дуня крадется за ней; у нее в головной косынке завязано что-то мягкое и пушистое, что она готова прижать к груди и облить слезами.
– Ах, Наташа! Наташа! Бедовая головушка! И зачем только я послушалась тебя! – шепчет беззвучно девочка, и тяжелая тоска камнем давит ей грудь.
– Вздор, – возражает ей в темноте звонкий шепот. – Вздор! Так им и надо! Так и надо! Сказала, что не будет по-ихнему… Вот и не будет ни за что!
Через десять минут Наташа спит как убитая в своей постели, а Дуня долго и беспокойно ворочается до самого рассвета без сна. И тоска ее разрастается все шире и шире и тяжелой глыбой наполняет трепетное сердце ребенка.