ДОЛГО боролись две силы – червонно-пурпурная осень и белая, ласковая, студеная и пушистая зима.
Зима победила. Белыми доспехами опоясанная, прогнала ту, испуганную, смятенную, злостно хихикающую, а сама надела на холодные руки пухлые теплые рукавички, на серебряные кудри – лебяжью с горностаем шапочку и покатила на лихой тройке белоснежных коней. Покатила с посвистом, с гиканьем, с песенкой лихою: «Гой, вы, кони, кони быстроногие».
Мчится стрелою. Скачет зайчиком. Пляшет метелицей. Кружит снежком. Дует, свищет и поет песенки молодецкие. Прилетели к озеру кони. Дохнула беловолосая красавица. Застудила водицу. Зеркальными льдами покрыла. Любуется на себя в синюю поверхность ледяного озера.
Дальше кони, дальше!.. Лесной ручеек бежит. Стой, ручеек! Нет у тебя одежды хрустальной? Бери скорее. Нравится? Нравится мой первый ломкий ледок? Вы что, дубы могучие, клены высокие, матушки-березки, липы-печальницы, вам завидно? Ладно, и вам подарки будут.
Сунула обе руки за пазуху. Из лебяжьей шубки вытащила пригоршни инея. Берите, берите, милые, жадные, нетерпеливые. Вот вам монисто, ожерелья, вот подвески алмазные, не браните красавицу-зиму.
Во все белое оделся лес. Как в волшебной сказке. Царством белой чистой красоты стал вместо зеленого весенне-летнего, вместо багряно-золотого осеннего. Намела сугробы зима.
И вокруг избушки сугробы. До самых окон. С самого раннего утра подымается Варфоломей, разгребает снег, прокладывает рыхлую узкую дорожку среди двух снежных стен туда, к опушке.
И сегодня встал пораньше. Надо почистить дорожку. Нынче по ней уходит Стефан. Совсем уходит – в Москву, в Богоявленскую обитель. Взял лопату и, пока брат спит, копошится по пояс в снегу трудолюбивый юноша.
Прибегали смотреть на него две лисички. Рыженькие, пушистые, щеголихи такие, будто Ростовские купчихи… Лукавыми хвостиками вертели, крутили. Мордочками поводили, любопытными, лукавыми. Больно им охота взглянуть было, что делает человек.
Смотрели издалека на работу, на избу, на Варфоломея. Будто не боялись его человеческих глаз. Делали вид или просто не боялись. Постояли, постояли и убежали, оставив на белой пелене снега мелкие частые следы.
Просветлело малость.
Тьма развеялась. Из избы вышел Стефан, готовый к уходу, опоясанный.
Молча кивнул головою.
Варфоломей понял без слов призыв брата. Оставил работу. Вошел в сени, в низкую гридницу, опустился вместе с братом на колени перед киотом. Молились оба жарко и долго.
Первым поднялся Стефан.
– Когда утихнет тоска, покрепчаю, вернусь к тебе, любимый, – сказал брату.
Обнялись крепко. Поцеловались трижды. Потом смотрели в лица один другому. Хотелось запомнить, запечатлеть навсегда каждую черту.
– Прощай! Бог приведет, увидимся снова.
Опять обнялись, вышли на крыльцо и быстрым ходом направились по лесу.
Варфоломей провожал брата.
Один…
Как странно и дивно катится время. Пышный его клубок разматывается бесшелестно, беззвучно. Белая царевна-зима плотно заперлась в своем царстве. Белая студеная в своем хрустальном царстве. Милая царевна, вся в алмазном уборе, пой свои песенки, играй в свои сказочные игры, шалунья-проказница, сестра мороза, внучка метелицы, крестница вьюг.
Один!
Варфоломей один. Как зачарованный путник – пленник волшебного зимнего царства. В старом тулупчике, в потертой шапчонке работает он между двух зорь, утренней и вечерней, между скупым холодным зимним восходом и лениво томной улыбкой луны.
И нынче с зарею ушел он из избушки в чащу. Замыслил новую работу: расчистить полянку, устроить, вспахать по весне нивушку, посеять хлеб. Не все же утруждать Петра. Посылает брат по-прежнему холопов с припасами из усадьбы. Ежесубботно приносят они хлеб из дому. Устают, мерзнут в пути. Сбиваются с дороги в лесу. Зачем утруждать людей? Надо самому обзавестись хозяйством, вырубить поляну, вырыть корни, сгладить землю к весне. Господь послал его трудиться сюда, Варфоломея. Спасение не только в посте, в одиночестве, в молитве, но и в труде. Ведь и Иисус Сладчайший был плотником в доме Иосифа. Сам Христос Сын Божий Царский, сам Царь.
Ударяет по стволам дерева Варфоломей острым топором. Лезвие сверкает. Падают стволы-великаны. Шуршат, трескаются, ломаются сучья. Сыплется иней. Целый дождь, целая туча белых студеных пылинок.
Как красиво!
Опять взмах сильной руки. Отлетают сучья от ствола. Без передышки рубит, пилит, тешет бревна Варфоломей. Со сверхъестественной силой оттаскивает в сторону. Последнее, большое, перетянет кушаком, тащит домой. Будет житницу строить для будущих зерен, амбары.
Помоги, Господи!
Еще один взмах руки… Стук!
Из норки выскочил белый зайчик. Косоглазенький, длинноухий, с глупой, испуганной мордочкой. Вскинулся раз… два… присел на задние лапки. Весь дрожит. Глядит и дрожит.
– Не бойся, маленький, не бойся, болезный, не причиню тебе лиха!
Что-то есть в лице синеокого юноши, что притягивает к нему не только людей, но и зверей, тогда лисичек, сейчас боязливого зайчишку. Проходит страх у зверька, нюхает воздух потешным носиком, шевелит усами, чешется лапкой. Да как вскинется бегом, играя, дурачась. Прыгает, скачет, смешной такой, резвится косоглазый. Белый ребенок в шубке, сын дикого старого леса.
– Довольно на сегодня. Пора домой!
Заткнул топор за пояс Варфоломей. Схватил тяжелое бревно, поволок по земле, по снегу рыхлому, белому, как саван.
Тяжело. Пот катится градом. Все жилы выступили на побагровевшем лице, а в глазах сияние лазури. В глазах восторг удовлетворения, радость достигнутого, счастье без меры, то, к чему с детства стремилась душа его. Один он в пустыни, трудится, работает за четверых.
Идет согнутый под непосильной ношей, едва передвигает ноги. А на душе весна, радость весны, ликующая, ало-лазурная, праздник весенний.
День умирает быстро, короткий зимний день.
Засветло надо дойти до избы. В потемках не трудно с дороги сбиться…
Вот он близко, близко. Вот темным пятном рисуется крохотная лесная усадебка, с церковью во имя Святой Троицы, с избушкой. Подъем на гору труднее. Ничего, милостив Господь, дотянет он бревно. Варфоломей.
Вот одолел наполовину, вот дотащил и до вершинки, до знакомой площадки… Взглянул наверх и ахнул. Отступил невольно, исполненный изумления.
Велик Господь! Неужто Стефан вернулся обратно? Там наверху, на маковке кто-то есть, копошится высокий. Кто-то с ворчанием ворошится у тына, толкаясь поминутно в закрытую дверь.
Нет, это не Стефан… Огромное что-то… Ворошится, рычит, стонет. Не то человек высокого роста в теплой боярской шубе, не то…
– Кто здесь? Отзовись во имя Господа! – кричит Варфоломей, приближаясь к избе.
Нет ответа.
Ворчание явственнее. Будто сонный ропот недовольства. Будто злой, болезненный стон.
– Кто? Отзовись!
Снопа нет ответа.
В сгустившихся сумерках видно плохо.
– Отзовись!
Молчит. Кряхтит кто-то. Существо какое-то в теплой шубе. Прервало возню, однако. Повернуло от двери. Идет к Варфоломею. Прямо на него.
Как будто нарочно разорвалась тьма в эту минуту. Черные облачка расступились на небе, пропустили вперед странно, лукаво и грустно улыбающуюся всегда луну. Выскользнула луна из своей воздушной светлички. Осветила, прогнала тьму. Огромное существо осветило. Сразу все, мгновенно, с головы до ног…
Страшный, огромный бурый медведь на задних лапах стоял в трех шагах от Варфоломея. Лесное чудовище с громадной мордой. Лесной четвероногий великан. Маленькие глазки глядят смышлено, но сонно. Вышел видно из берлоги ненароком, соседние вотченники спугнули охотой…. Лежал в норе с осени, лизал лапу и дремал. Зимой они не ходят, медведи, погруженные в спячку. Этот случайный, видно. Огромный, страшный великан. Ужас сковал Варфоломея. Холодок побежал по жилам, подкрался к сердцу, заледенил его страхом. Зашевелились волосы, дыбом стали под шапкой на голове.
Медведь стоит, выжидая. Глядит. Маленькие глазки поблескивают в матовом сиянии месяца. Кажется весь при свете его не бурым, а голубым.
Шагнул еще раз. Тяжелый шаг, грузный.
Варфоломей невольно подался назад.
– Съест!.. Растерзает!.. Сейчас, сейчас… – рвется и звенит как-то в голове сбивчивая мысль.
Еще шагнул Мишка. Дохнул в самое лицо юноши горячим дыханием. Из разинутой широко пасти белые, как кипень, сверкнули зубы. Лязгает ими… Голоден. Видно по всему. Голоден и лют. Спугнули, выгнали из берлоги, во время зимней спячки, отвлекли от доброй медведицы, от веселых деток-медвежат.
Дышит в лицо Варфоломею. Из огромной пасти клубится пар. Сейчас… Сейчас.
– Уж скорее бы! – носится в мозгу юноши предсмертная мысль.
В тот же миг страшный, потрясающий рев огласил поляну. Медведь тяжело опустился на передние ноги. Чудовищный по размерам, когда стоял, стал не больше доброй упитанной коровы.
Теперь вплотную подполз к юноше. Обнюхивает его… и вдруг заскулил, застонал тихо, жалобно, как собака…
– Голоден! Голоден! Голоден! – говорит без слов этот стон.
Машинально опустилась в карман тулупа рука Варфоломея.
О! радость!
Там краюха хлеба осталась от обеденной поры. В ужин есть не придется, если отдаст бурому зверю. Так что ж, натощак, в посту, молитва угоднее Богу. Отдать Мишке, отдать!
И протягивает руку к мохнатому.
Глаза зверя заискрились. Почуял запах съестного. Раскрыл пасть, принял из рук юноши краюху. Тихо и нежно принял, как ласковый домашний пес. Стал есть жадно, торопливо, испуганно. Бегали глаза по сторонам – не отнял бы кто, который посильнее. Свирепо рычал, внушительно.
– Ешь, Мишенька, кушай, Божье творенье, никто не обидит, – ласковым шепотом подбодрял Варфоломей.
– Кушай на здоровье, кушай!
Кончил свой ужин Мишка. Сладко засопел носом и зевнул.
Глаза сузились, как у разлакомившегося котенка. Точно спрашивает: «Нет ли еще?»
– Нет еще, милый, нет! Сам отдал последнее. Вот постой, погоди малость, придет с усадьбы братнин челядинец, ужо принесет новый запас хлебушка, поделюсь с тобою.
И ласково протягивает руку зверю Варфоломей. Точно забыл юноша, что перед ним лютое чудовище, могущее разорвать его каждую минуту. Машинально перебирает мягкий мех медвежьей шубы. Тонут белые тонкие пальцы в высокой пушистой шерсти. Тихо урчит зверь.
Видно по душе пришлась ему эта ласка. Потянулся и лег. Лег у самых ступней Варфоломея, как преданная, верная цепная собака. Приподнял голову и лизнул ему руку. Лизнул большим горячим языком прямо в ладонь.
Теплой волной прилила эта ласка к душе юноши. Он наклонился. Обнял мохнатую доверчивую голову зверя и прижался к ней.
– Ах ты, милый, милый!
Тихо заурчал Миша. Любо ему, любо. В человеке нашел друга бурый мохнач. И человек, и зверь поняли друг друга…
ЕЩЕ потом часто, часто приходил Мишка.
Зиму проспал в берлоге, сосал лапу, а когда первые теплые лучи растопили, развеяли белоснежную пелену серебряной красавицы-зимы и забегали мутно-веселые, быстрые говорливые ручейки в лесной чаще, пробужденный бурый мохнач пришел к лесной усадебке. Пришел, увидел Варфоломея, заурчал, заурчал, широко раскрыл пасть, точно улыбнулся приветно. Лег у его ног, лизнул горячим влажным языком руку юноши, скулил.
– Голоден! Голоден!
Когда находился хлеб в избушке, делился по-братски им с Мишей Варфоломей; когда не было, говорил жалостно:
– Нету, родимый! И рад бы, да нету!
Грустно глядел медведь жалобными тоскующими глазами.
– Так нету, говоришь? – будто спрашивал взглядом.
– Нету, бедняга милый!
Тяжело поднимался Мишук. Глядел тоскующим, по-человечьи разумным взором и уходил в чащу, обиженно, печально скуля.
А иногда оставался. Когда был хлеб, ели вместе под большим развесистым дубом. Потом вместе же сбегали с горы, с маковки и, достигнув родника, пили студеную, весеннюю воду.
Кроме бурого Мишки бывали и другие гости. Приходили умильные рыжие лисички, хвостиками махали пушистыми, сияли темно-червонными шубками, жеманились будто. Прибегала семейка косоглазых, быстроногих, длинноухих. Водили мордочками, глазками, чесались лапками и прихорашивались. Зайчата кувыркались, пачкали в прошлогоднем гнилом листу чистые белые шубки. Потом внезапно с места бросались и убегали, поспешные.
Проходил, тяжело ступая, степенный и важный кабан, страшно выставив белые клыки, будто дразнился. Зверьки убегали от дикого, злого страшилища. Спасали свои шкурки. А Варфоломей глядел, как медленно и важно, тяжело идет он мимо лесной усадебки и не чуял страха. Спокойно глядел на него зверь, и он спокойно глядел на зверя. Как два добрые встречные путника, проходили один мимо другого.
Были и еще гости. Самые частые, хоть и незваные – волки. Эти выли всю зиму, вокруг избушки, дозором обходили усадебку. Горели ярко фонарики их глаз в темноте ночей. Фантастической цепью сверкающих огоньков окружали усадьбу, точно горящим замкнутым кольцом. Но и эти были не страшны. И эти, как верные сторожевые псы, охраняли детское спокойствие молодого отшельника.
Совсем стаяли снега. Зашумели ручьи и лесные озера. Зеленокудрою листвою оделся лес. Пышные гроты построились в чаще. Изумрудные чертоги замелькали в лесной дичи.
Пряно, млейно и празднично запахли лиловые фиалки. Сладко-дурманно дохнула весна. Апрель – кудрявый мальчик – убежал, играя. Ему на смену запрыгал, запел, закружился розовый май.
От вздоха весны и улыбки солнца родилось прелестное, майское, розовое дитя.
Родилось, всплеснуло ручонками, закружилось, засмеялось… Ему откликнулись серебристым звоном ручьи, ему ответила гулким эхом прочих гомонов чаща. Отец-солнце усмехнулся сверху, мать-земля укачивала внизу.
Светлые, чудные ночи. И трели волшебной серой птички, что зовется соловьем.
Задумчиво-печальный медвяный аромат ландышей потянулся из чащи, полный неведомой чарующей тайны, тайны короткой цветочной жизни, благоговейных и незримых курений и алмазно-сверкающих рос.
В такие ночи особенно легко и радостно молится Варфоломей. Окна его церковки раскрыты настежь. Белая ночь влетает, полная светлой чары. Соловей поет. Поет о Том, Кто дал ему этот дар, этот голос, такой сладкий и прекрасный.
К Тому же Могучему и Доброму летят и мысли Варфоломея. Его покрытые мозолями от постоянной работы руки стиснуты крепко, с мольбою. Грудь дышит бурно, тяжело. Волнение давит вздох. Хочется упасть на деревянный пол церкви и рыдать, рыдать от счастья. Целый день он работал в поле и в своей лесной усадебке. Ставил ограду, тесал бревна, а на заре сеял, сеял на им самим заготовленном поле первые зерна.
Сейчас, утомленный трудами, он, однако, не чует устали. Он бодр и счастлив. За неимением свечей, зажег лучины в церкви, бересты. Чадят, дымят они, но он не чувствует ни дыма, ни чада. Он счастлив. Он добился всего, чего жаждала душа с детства, он добился большего, нежели желал. Он один здесь в глуши, как свеча, горит перед Богом. Горит молитвой и несгораемым пламенем любви. Он один здесь, далекий, как ничтожный крохотный островок среди океана, молится за всех, за весь мир, за себя, прося отпустить им и себе грехи, заблуждения, обиды…
И один на груди матери-природы он работает здесь. Он добровольный, скромный работник для своего Великого и Большого Хозяина. Он знает, Варфоломей, что без труда сверхсильного нет подвига. Без трудов бледнеет молитва. И он трудится, как батрак, чтобы угодить Великому Хозяину мира.
Он верит, что когда его не будет, когда он умрет, какой-нибудь другой пустынник, а может статься и двое и трое набредут, на эту усадьбу, поселятся в ней. Так надо приготовить, устроить в ней все получше, повольготнее. И в храме, и в избе, и в поле. Пусть порадуются и возблагодарят Господа.
И острое, могучее, неземное счастье охватывает все юное, светлое существо Варфоломея. Горит он весь. Раскрылся снова широко белый, сверкающий, благоуханный цветок его детски-невинной души, и весь он – горячее пламя всеобъемлющей любви к своему Хозяину.
– Боже, научи меня, что мне сделать, чтобы быть ближе к Тебе? Я – Твой, весь Твой. Приблизь меня еще к Себе, Господи!
– Падает на пол. Лежит, обессиленный, в полузабытьи…
Лучины трещат, озаряя скудным светом лица угодников на образах-складнях!..
Ночь бежит вдохновенно и тихо, светлая весенняя ночь. Поет соловушка. Ароматными поцелуями напоминают о себе ландыши – скромные, прекрасные цветы.
Вдруг внезапная мысль, как огонь горячая, обожгла мозг, душу, сердце юного отшельника.
О! Как он раньше не мог додуматься до этого? Разве он, Варфоломей, не приблизится к Богу таким путем?
О, эта мысль! Не Сам ли Ты, Всесильный, вложил ее в меня?
Поднял голову. Схватился за сердце, полное новой светлой тайны.
А радость огромная, светлая, как белая ночь, как дыхание ландышей, как соловьиная трель, заполнила душу.
– Теперь знаю, знаю, что делать! О, благодарю Тебя, Господи, за эту дивную мысль.
И упал снова, и плакал, и бился от счастья на полу храма, и готов был умереть по одному знамению Великого, Доброго Всесильного Божества.
В лесной усадебке праздник.
Ничего подобного не видали еще лесные звери. Тихо жил один человек в лесу, работал в поле, за тыном, у избы, у церковки. А нынче не слышно ударов топора дома и в чаще. Куда-то уходил надолго.
Вернулся не один. Седой, как лунь, монах шел сзади. Вошли вместе в усадьбу.
И все сразу, все засветилось огнями. Лучины в храме, лучины в избе. Светло, хоть и осень, хоть на дворе хмурый октябрь.
Бурый Мишка, пришедший за подачкой, слышит тихий рокот двух голосов. Один старческий, древний, другой молодой, звонкий, сильный и свежий голос. Знакомый голос. От него дрожит что-то большое и радостное в медвежьем сердце бурого. Преданно, по-собачьи, научился любить бурый этого светлого, всегда ласкового красавца юношу, от синих глаз которого идут солнечные лучи.
В убогой избушке за столом сидят двое: старец Хотьковской обители, Митрофан, и юный хозяин лесной усадебки. За Митрофаном и отлучался из лесу Варфоломей. Одному ему никак нельзя исполнить задуманного.
Старца Митрофана он знает давно. При его участии схоронил умерших родителей. Он же, этот старец, постригал Степана в иноки.
Когда впервые светлым пламенем зажгла душу Варфоломея его тайная мысль, он сразу подумал о старце-монахе:
– Этот поможет! Этот не откажется напутствовать!
И пошел за ним в Хотьков монастырь. Упросил пойти в чащу, умолил исполнить задуманное.
Сейчас тихая, ликующая радость наполняет сердце Варфоломея. Старец здесь, старец согласен. Стало быть близок, близок желанный час.
Старец смотрит на юношу, мягко, любовно, как отец на сына.
– Дитя мое! Тверд ли ты в решении своем?
– Тверд, святой отче!
– Сын мой, ты еще так молод. Не раскаяться бы тебе.
– Два года я провел здесь в пустыне, отче. Два года один. Хочу здесь и умереть. Хочу всю свою молодость, зрелые годы и старость – все сложить к стопам Божиим.
– Сын мой!.. Твои очи еще горят пламенно, в твоем пригожем лице играет румянец… Ты молод, прекрасен, добродетелен и кроток. Любая девушка с охотой пойдет за тебя замуж.
– Я не могу и не хочу жениться, отче! Я люблю Христа. Отдай меня Ему совсем, Пречистому. Прошу тебя об этом, отче!
Старец любовно взглянул на юношу.
Твердым решением сверкали молодые пламенные глаза. Силою несокрушимою дышала каждая черточка, каждая жилка в лице Варфоломея. Готовою жертвой нового подвига горел он весь, стройный и прекрасный в своем желании.
– Будь по-твоему! Молод ты для подвига такого, но мудрость старца вижу в прекрасном юном облике твоем. Ступай за мною.
И первый, сказав это, вышел из избы старец и пошел в церковь. Там всю ночь молились оба. Молились горячо и пламенно до рассвета.
Трещали лучины. Плакал ветер за окном убогого храма, обильными холодными слезами плакал октябрьский дождь.
– Все лето думал, мыслил об этом, боялся, а ныне, молю тебя, отче, постриги меня!
Слышится тихий шепот Варфоломея между словами священных, душу бодрящих молитв.
Ночь миновала. Скупое осеннее солнце накрылось вуалью, серою фатою завесилось.
Лучины новые сменили прежние в маленьком храме. Наступило утро 7-го октября, день празднования памяти Святых Мучеников Сергия и Вакха.
Солнце как бы смущенное выглянуло из-за серой завесы, улыбнулось в оконце и вдруг просияло.
Увидело светлое солнце посреди убогого храма двоих: в одной белой рубахе-хламиде с распущенными по плечам золотистыми кудрями двадцатидвухлетнего юношу у амвона перед Евангелием и крестом и седого монаха старца с ножницами в руках, читающего молитвы.
Упала золотистая прядь волос на пол. Упала. И дивным, словно благоуханным запахом роз повеяло по церкви. В ту же минуту убогая иноческая ряска покрыла юное стройное тело молодого постриженного, а золотые подрезанные кудри скрылись под монашеским клобуком.
– Свершилось! Прими мое братское лобзание, инок Сергий! – произнес старец и обнял юношу.
Как к родному отцу, прижался к нему вновь постриженный инок, и синие озера его глаз в эти минуты отражали небо.
На литургии приобщал Святым Тайнам молодого инока старец. Семь дней оставался Митрофан в бедной лесной усадебке и ежедневно совершал службу в храме, приобщая юношу, не выходившего оттуда всю эту седмицу и питавшегося одною в воде размоченною просфорою.
На восьмой день Варфоломей, принявший при пострижении имя Сергия, провожал старца снова в его обитель.
Проводил до Хотькова, вернулся и зажил снова, зажил прежней отшельнической, рабочей жизнью, еще строже соблюдая молитвы и посты, еще сильнее трудясь в усадьбе и в поле.
Его желание исполнилось. Свершилась давнишняя греза. Господь приблизил его к Себе и дал ему возможность надеть темный смиренный клобук инока.