С усадьбы бегом Анна и Степан, взволнованные, потрясенные, побежали на ниву, зовут своих, кличут:
– Скорее! Скорее! Батюшка из орды вернулся, домой всех зовет.
Самая малость времени прошла, как собрались все в горнице, и хозяева, и холопы.
– Батюшка! – кинулся, завидя отца, голубоглазый Петруша, да так и осекся со словами привета и радости на губах.
Ни кровинки не было в лице боярина Кирилла. Блуждали покрасневшие от усталости и душевного волнения глаза. Дрожал и рвался голос при всяком слове.
– Детушки, родимые мои! Пришло лихо, поспешать надо, собираться в дальний путь. Всем домом, всем скарбом… – трепетно ронял боярин. – Бесчинствуют московские вельможи в нашем городе. Людей на правеж ставят, до смерти мучат, допытываются, где спрятана казна. Будто, вишь, хан баскакам новые сборы приказал сделать. Взялись и за именитого боярина Аверкия, градоначальника нашего. Его пытать ладят. За ним и до нас доберутся людишки Мины и Кочевы. Так уезжать отсюда надо, детушки. Мне что? Мне не смерть страшна, не лютые муки, а вас жалко, сердешных. Молоды вы еще, жизни не видали. За вас ответ дам Богу. На Радонеж путь держать будем. Там, сказывают, дозволено строиться, кому охота, заселять городище. Место тихое, среди лесов непроходимых. Татарским баскакам невдомек туда сунуться. Туда и едем. Господь милостив, не даст погибнуть, поможет нам. Сами не сплохуйте, детушки, забирайте скарб в укладки, колымагу запрягайте, телегу тоже под лари. До солнечного заката выехать надо. Ростов бы миновать, а то ночью еще опасливее будет, воров и татей в нынешнюю пору не оберешься под городом. Так поторапливайтесь, детки, со Христом!
Окончил свою взволнованную речь боярин и смолк, поникнув седеющей головою.
Никто ни одним словом не прервал его. Тихо, чуть слышно плакала в углу боярыня. Бесконечно жаль расстаться с милым насиженным гнездом, с Ростовской усадьбой, где прошла молодость, где родились любимые, милые красавчики-сыновья.
Подошел боярин к жене, обнял.
– Полно, не кручинься, Маша! В Радонеже новую родину найдем.
Стихли слезы, унялись. Ласковый голос мужа успокоил разом. Встряхнулась, пошла собираться. Анюта и Катя с нею. Анна тихая, томная, покорная судьбе, как всегда. Катя веселая и сейчас, как прежде. Сквозь старание девочки казаться серьезной, так и брызжет молодое, задорное счастье. Столкнулась в сенях с Петрушей, подтолкнула его.
– Слышь! В дальни путь едем. В колымаге, лесом, полями. Мимо города, то-то веселье.
– Глупая! А как схватят. А? Небось… пытать станут, слыхала, чай? – опасливо шепчет Петруша.
– Трус ты! Так вот тебе сейчас и запытают. Во-во! Небось, ранее покатаемся всласть в колымаге. На новое место едем. Строиться станем. Весело – страсть!
И с загоревшимися от предстоящего удовольствия глазками бросилась за названой матерью и сестрой.
Поднялась суета, суматоха.
Мыли, чинили, снаряжали наскоро колымагу, впрягали в нее лошадей. В соседнюю усадьбу скакал Степа, променял на корову да домашнюю птицу – двух чахлых корняков, – пригнал на двор, впряг их в телегу. Во время его отлучки не стояло дело. Кипела работа. Укладывали лари кованные, сундуки, узлы носили в колымагу и в телегу. Прилаживали, прикручивали.
Готово! Ехать можно. Время пуститься в дальний путь. Собрались снова всем домом, всей семьей в гриднице. Опустела она. Сняли полавошники с лавок, скатерть со стола, иконы с углов. Нежилою, дикою стала сразу горница. Сели, кто где устроился: на лавках, а кому места не хватило – на полу. По древнему русскому обычаю боярин с боярыней, дети, холопы присели перед дорогой, потом встали, опустились на колени, молились на голубое небо, что синело в раскрытое окно, на малую иконку, что поставила боярыня Мария на оконце. Молились горячо, страстно.
– Помоги, Господи! Даждь нам счастье в пути и на новом месте! Помилуй нас…
Долго молились.
Потом на крыльцо вышли. Сели в колымагу. Челядь в телегу. С ними Степан и Варфоломей.
Оглянулись впоследки на родимую усадьбу.
– Прощай, усадьба! Прощай, милое, насиженное гнездо. Прощайте, родимые поля, угодья, лес… Все прощайте!
– Ну, возница, трогай!
Тронулись кони… Покатила тяжелая скрипучая колымага. За нею телега. Забилось сердце Варфушки. Вот он, зеленый тенистый дуб, где увидел он чудного старца. Вон крест их молельни горит в лучах заходящего солнца. Над самой молельней, где свершилось с ним чудо, где прояснел его мозг, где постиг он мудрую книжную науку, где был счастлив наедине со своей горячей пламенной молитвой столько тихих ночей. Застлались слезами синие глаза Варфоломея. Печаль в них и туман сладкой тоски. Сердце билось шибко, хотелось соскочить из телеги, выбежать в поле, упасть в сочную траву и целовать родимую росистую кормилицу-землю, целовать без конца, без счета и плакать, плакать.
Вечер. Тихий, кроткий сизокрылый, как голубь, и как голубь же воркующий. Солнце село за высокой колокольней городского храма. Но его прощальная улыбка еще дрожит в природе, будто смежившиеся очи, с их сверкающим взглядом. Тишь на небе, тишь в воздухе. И как странная, дикая адская музыка, как резкий крик возмущения против этой божественной вечерней тишины природы, ужас и сутолока внизу на земле.
Колымага не едет, а уже скачет теперь. Изо всех сил разогнал возница не успевших еще устать коней. Телега, дребезжа, скрипя, плетется сзади. Не спокойно, жутко на улицах Ростова. Люди толпами ходят по узким кривым улочкам, по широким площадям. Ходят и галдят. То приспешники Мины и Кочевы, двух кровопийц злополучных Ростовских жителей. Ходят, как шакалы, как волки, рыскают, выискивая добычу, врываются в дома, требуют казны, мучат, на правеж тащат, засекают батогами. Несколько раз пытались преградить дорогу боярскому поезду.
– Кто едет? Стой! Тебе говорят, стой! – слышался грозный окрик. Но знают боярские холопы – остановиться, значит предать любимых ласковых хозяев-бояр, значит отдать их в руки злодеев с детьми и казною. Нельзя остановиться. И духом мчится колымага, насколько силы позволяют коням; за ней, все отставая, следует утлая телега. Страшно и жутко за нее. Вот-вот, того и гляди, развалится сейчас. Из-под навеса ее выглядывает бледное личико Варфушки. Смотрит и видит мальчик дикие, зверские лица кругом. Бушующие толпы, и стоны и вопли доносятся откуда-то издали. Чем дальше едут, тем ближе стоны. Вдруг, ужас. Видит мальчик: широкая площадь, лобное место. На лавке растянуты обнаженные, трепещущие тела, залитые кровью. Батоги вздымаются и опускаются на окровавленные спины. Палки мерно отсыпают удары: раз-два… раз-два… Это истязают несчастных, отказавшихся по бессилию своему платить дань.
А дальше еще более мучительная картина.
Испуганный на смерть взор ребенка, как зачарованный, притягивается к ней. Тянется, тянется и не может оторваться.
Господь Милостивый! Будет ли конец жестокому измышлению человеческих мук?
Между двух столбов, вбитых в землю, тут же на площади, под широкой перекладиной привязаны чьи то ноги, обутые в дорогие сафьяновые боярские сапоги, кованные серебряными подковками. Скользить дальше трепещущий детский взор. И видит Варфушка: разметанные в стороны сухие старческие руки, худое, вытянутое тело, повешенное вниз головою под виселицей.
О, эта голова, багровая, отекшая, с вылезшими из орбит глазами, с диким взглядом невыносимо ужасного страдания, с надутыми жилами, как сине-фиолетовые канаты на лице!
Страшное, вымученное до последнего предала, обезображенное пыткой и в то же время странно знакомое лицо…
Силится и не может припомнить, где видел его Варфушка. И вдруг прояснился испуганный детский мозг.
– Господи! Да ведь это градоначальник Ростовский, боярин Аверкий. Что сделали с ним мучители? – И забился и затрепетал всем телом Варфоломей. Молитва вырвалась стоном из души. Полетала туда, кверху, вместе с синим испуганным взором; туда, к кротким и бесстрастным вечерним небесам.
– Господи! Прими дух его! Посети Твоего мученика, Милостивый Господь, и не взыщи с мучителей. Пошли ему смерть, Господи, рабу Твоему… Лучше смерть, нежели такая мука…
Молитва стыла на губах ребенка.
А телега катилась. Миновали площадь, город… Стихли стоны истязуемых. Вздохнула облегченно грудь. Потянулась вновь проложенная, еще дикая и мало езженая московская дорога.
Ужасный Ростов с его муками и стонами остался позади.
Заповедные, почти девственные, могучие, сказочные леса… Темным, непроходимым кольцом замкнули они Радонежское городище, небольшое село, подаренное в удел великим князем Иоанном Даниловичем великой княгине Ольге. Вскоре перешло оно к младшему князю Андрею, за малолетством которого городком правил наместник Терентий Ртищ.
Переселенцев здесь принимали охотно. Позволяли строиться, и многие жители от притеснений дани и оброков потянулись сюда.
Радонеж – скрытое гнездышко, затерянное среди лесов заповедных, в сердце пустыни российских непролазных дебрей того времени. Оно в двенадцати верстах от Москвы, в стороне от московской дороги. Подалее в сторону находится соединенный мужеско-женский монастырь. Хотькова обитель – два отделения – для старцев и стариц. И опять леса. Зеленые, мохнатые, могучие, степенно говорливые, величавые, они стояли кругом будто настороже. Сторожили, сказки сказывали, песни пели, переговаривались, перешептывались. Стерегли день, стерегли ночь, стерегли Радонежский городок.
В Радонеж боярин Кирилл приехал с зарею.
Запыхавшиеся кони ввезли тяжелую колымагу, за ней громыхающую телегу в залитое розоватым румянцем зари местечко.
Отпрягли коней и разбили палатки. Боярин Кирилл со Степаном пошли отпрашивать себе угодья для избы у наместника. Пришли скоро с людьми боярина Ртища, Отвели им место для угодья. Свезли туда колымагу, перетащили скарб. В то же утро стали строиться. Деревья возили из лесу, тесали бревна. До пота лица работали над стройкой избы. Варфушка всех усерднее, всех бойчее. Горели руки от устали, от восторга горели синие очи. Был праздник душе Варфоломея. Он ненасытно трудился. То, к чему рвалась душа, свершалось с горячностью, с любовью, с пылом.
Весь точно преобразился мальчик. Кипела жизнь в каждой жилке юного пригожего лица. Работал, как взрослый, пуще взрослых.
– Полно, полно, не надорвись, сыночек, – говорила, любовно гладя курчавую головку сына, боярыня Мария.
– Родимая, не мешай! Не препятствуй. Хорошо душе моей, дивно хорошо.
И опять хватался за топор, за рубанок, вдохновенный, сильный и неутомимый Варфоломей.
Шли дни. Быстро поднимались, росли стены новой избы; выросло крылечко, протянулась крыша над верхом. Прорезали косящатые оконца, дверь. Спорилась работа, не шла, а бежала.
Боярин, юноша Степан, сыновья-подростки, холопы трудились, как равные. Не было различия между ними. Скоро выросла и вся изба. За ней пристройки, боковуши для клади, конюшня.
На новоселье долго молились в новой молельне. Радовались успешному окончанию работ, благодарили Бога.
Прошла неделя, и новую радость послал Господь в только что отстроенном гнезде. Отпраздновали свадьбу Степы с Аннушкой. Благословили молодых, отвели им на время половину избы, а сами приступили к стройке новой.
Новое гнездышко для юных супругов строили теперь. И опять ликовала Варфушкина душа. Трудился для брата. Помогал в работе усердно, рьяно, душу всю отдавал труду. А мысль в это время, неустанно повторяла в юной детской головке:
– Эх, кабы так всегда! Работать так-то, Бога радовать, без устали, всю жизнь… всю долгошенькую… То-то ладно бы было…
И горели странным вдохновенным пламенем синие глаза.
СТУК-стук-стук!
Гуляет топорик по стволам великанов-сторожей, хмурых дубов-шептунов, лип говорливых, белых березок – девушек-невест лесного царства. Падают дубы тяжелые, грузные липы, клонятся стройные, гибкие березки.
Гуляет топорик. Разыгрался на славу работник.
А кругом зимняя сказка…
Царевна-зима распустила белую мантию по полю, по лесу, по дворам и дорогам. В алмазной мантии – дрожат, горят, переливчато усмехаются звездочки-снежинки…
Зима шалит, тешится, балуется. Гирлянды плетет из пестрых огней. Бросает искры по снегу, искры от солнца, холодного, январского. Красавица-шалунья в алмазном кокошнике, то ветром поет, то свистит метелицей, то лешим аукнется, то молчит, и, как сейчас, сверкает.
Дивно, празднично сверкает хитрым убором, прекрасная.
Холодно в лесу, студено…
Все же не мешает работе трескучий мороз. Работает Варфоломей. Соседу бедному, переселенцу тоже, выстроить избу наладил.
Сосед – больной, сам не может. Дети малы, пособить некому. Так вот и взялся пособить он, Варфоломей. Не Варфушка уже он более, не мальчик, отрок тихий, синеглазый. Теперь он уже юноша. Шесть лет минуло с той поры, как переселился он в Радонеж со всей семьею. Шесть лет.
Вырос он за эти годы. На вид юн, гибок и нежен, хоть и силен, как барс. В душе – молодой орел. Смелый, вольный, благородный и любящий, любящий без конца. Живет для всех, работает на всех долгими днями, а ночи… Один Всевидящий Хозяин Мира слышит и зрит жаркие вдохновенные молитвы Варфоломея. И зреет, зреет давнишнее желание в душе юноши.
– Уйти бы подальше от мира, где грехи, скорбь, где суета, уйти бы на одинокий подвиг труда и молитвы… В пустошь, в дебри лесные, на труд, на подвиг, для жертвы за всех людей. Там каяться, за свои грехи и чужие, там молиться. Там быть наедине с Тем, к Кому рвется душа, служить Ему.
Теперь скоро, скоро сбудется это. Знает Варфоломей. Петя подрос, женился на Катеринушке, по дому хозяйничает с юной женою. Семнадцать годов стукнуло обоим, не дети уже, родителям пособляют. Степан иной. Весь ушел в свою семью. Детки у него: мальчики Иван да Федя. Анна болеет тяжелым, странным недугом. Ослабла вся как-то, исхудала и тает, тает. Ничего не болит у нее, ничего не ноет, а на глазах исходит Аннушка. Как свечка тает, умирает, меркнет, как лампадный огонек. Скоро совсем ничего не останется от ее хрупкого, худенького существа. О ней, о брате Степане, о грядущем ему горе, об отце с матерью думает сейчас Варфоломей. Состарились они, отдохнуть мечтают. Поговаривают об иноческой обители. Ладят приготовиться по-христиански к предстоящему человеческому концу – в сане иноческом хотят встретить в недалеком будущем смерть, строгую гостью.
Думает обо всем этом юноша. Стучит топориком. Валит тяжелые деревья, рубит сучья, на пошевни кладет. Гнедой конь впряжен в них.
День незаметно клонится к концу.
Побагровели деревья. Пурпуром зари окрасился лес. Пора кончать работу.
– Эй, Гнедко, трогай!
Двинулись из лесу. Рослая, стройная фигура Варфоломея в теплом кафтане шагает сбоку. В руках вожжи, а красивое, тонкое, вдохновенное лицо с потемневшими от всегдашней неотвязной мысли глазами поднято к небу.
– Вот-бы так одному, всегда работать, думать, трудиться одному за всех, за всю братию человеческую… Сладко, дивно, хорошо…
Незаметно выехали на опушку.
Чу! – насторожился Гнедко. Почуял кого-то близкого.
– Кто идет?
Остановился. И Варфоломей остановился тоже. Знакомая маленькая женская фигурка бежит с перевальцем навстречу ему.
– Катя? Что ты! За мною, что ли?
– За тобой, Варфушка! За тобой, родимый! Анюте больно плохо, – соборовать хотят. Совсем отходит, помирает Анна. Степа голову потерял, ровно угорел. Ребята плачут. Мой Петра за тобою послал меня. Батюшка с матушкой в Степановой избе сейчас. Спеши, голубчик, надо застать в живых Анну.
– Иду, иду, родная!
Взял за руку свояченицу. Зашагал быстрее. Гнедко, умный конек, почуял сразу, что не до него людям. Пошел один по знакомой дороге к своему двору, без понуды потащил тяжелые пошевни.
Спасибо, Гнедко! Спасибо, умник!
Спешит Варфоломей с Катей. Люба им обоим кроткая, черноокая, всегда печальная Анна. Успеть бы повидать ее, милую, умирающую, покорную, хоть единым глазком. Что есть духу бегут, взявшись за руки.
Вот и Степанова изба. Рундук высокий, сени, дверь в горницу.
Слава Господу, поспали вовремя! В избе душно от множества набившегося в ней народу. Здесь и родные, и соседи, и духовенство. Анна лежит на постели, белая, без кровинки, будто не живая. Желтые щеки – одни кости, обтянутые кожей. Черные огромные глаза – две бездны, зажженные лихорадочным пламенем. Вытянулись, заострились черты. От недавней здоровой красавицы и следа не осталось. А все же странно светло и притягательно красиво это иссохшее лицо, эти черные кроткие очи, уже увидевшие как будто уголок другого мира, нездешнего.
Увидела вновь вошедших, чуть улыбнулась одними глазами. Словечка вымолвить нет сил. Шепнула только что-то, а что шепнула – неизвестно.
У ног жены бьется Степан. Страшное, дикое лицо, перекошенное отчаянием, блуждающие, безумные, нездоровым огнем горящие глаза, всклокоченные волосы, борода. Без слез рыдает остановившиеся на милом лице взор.
– Анна, Анна! На кого покидаешь!
Не речь это, не слова человека, а дикий вопль на смерть раненого зверя. Около – плачут дети. Маленькие несмышленочки – младенчики Федя и Ваня.
– Тятя, тятя! Боязно нам! Не гляди так, тятя…
Забеспокоилась и больная. Хочет вымолвить что-то и не может. Только чуть слышный хрип рвется из груди. Обвела тоскующими глазами присутствующих, остановила их на Варфоломее. Через силу простонала Анюта:
– Варфу… ш… ка… тебе… его… Степу, поручаю… Не оставь его, пока что… Ты сильный… ты ему помо… жешь… перенести горе… а младенчиков моих Кате… Кате… Катя, слышь… тебе…
– Слышу, Анюточка… Слышу, горькая моя… – прорыдала Катя.
Степан, как подрезанный дуб, рухнул на пол и забился в ногах жены.
Начался обряд соборования. В желтые, как воск, пальцы Анны вложили свечу. Зазвучали печальные слова и напевы. Благоухающий аромат миро пронесся по горнице. Помазали им умирающую. Снова все стихло. Кончился печальный обряд. Началось прощание. Рыдал, бился без слез в мучительных стонах Степан. Дети плакали, Кирилл и Мария тоже. Плакали и целовали умирающую. Один из всех спокойно молился Варфоломей.
Вдруг вздох легкий, знаменательный. Сизый голубь точно шелохнул крылом. Тоскующий взгляд больной – теперь странно и дивно засветился. Не мигая, светло глядят темные глаза.
Губы раскрываются бледные. Шепчут снова:
– Простите, милые, любимые… Простите… Пора…
И смолкла, затихла Анна.
Настал конец ее земным страданиям.
Вечер.
Веет студеной лаской.
В избе душно и жарко. Пахнет ладаном. На лавке, под образами, с левой стороны от входной двери, вечным сном спит Анна. Мерцают лампады у божницы. Потрескивает у гроба стоящая в изголовье умершей свеча. Старица из ближнего Хотькова монастыря читает заунывно над покойницей. Величаво мертвое лицо Анны. Величаво и прекрасно.
Степан стоит, как вкопанный у ног покойницы. Глаза молчат, душа молчит. Горе заполонило и душу, и мысль, и сердце печального вдовца. Глаза уж не плачут. Душа точно под камнем, под булыжною глыбою томится в молчании и темноте. Ужас горя, потрясающий и молчаливый, затопил все его существо.
Варфоломей тут же подле. Помнит просьбу умирающей Анны – не оставлять пока что Степана. Нет, нет, не оставит первое время ни за что. Этот большой, сильный смуглый красавец Степан теперь такой жалкий, беспомощный, как ребенок. Нельзя оставить его, нельзя.
– В монастырь уйду, постригусь, – говорит Степан, – нет мочи прожить дня в миру без Анны. В молитве и подвиге, мыслю, легче станет мне.
Мрачно горят его глаза. Горе в них давит смирение.
– Уйду, уйду! – шепчет снова глухо, – постом и молитвой, иноческим саном приближусь к моей голубке мертвой.
– Ступай со Христом! Ступай, горький… Авось полегчает, – роняет ласково Варфоломей. А очи так и светятся готовностью помочь, пособить брату.
Потом, подумав немного, прибавляет тихо:
– И я с тобою! Ты в обитель, – я в скит, пустынствовать. Близко будем. Неразлучны. Спасаться вместе будет, Степа, брать мой. Аль не люба тебе мысль моя?
Смотрит Степан, смотрит на брата. Так вот он еще какой? Жертву несет ему, Степану. Не в леса, как раньше думал, уйти хочет, а с ним в обитель, в скит.
Смотрит, смотрит, будто видит впервые Варфоломея, брата юного, почти мальчика, самоотверженного, любящего, доброго. Тает что-то в сердце Степана. Тяжелая глыба горя мягчает невольно. Надламывается ледяная кора тоски. Слезы жгут глаза. Пламя ворвалось в сердце, обожгло, опалило. Хлынули слезы. Зарыдал Степан.
– Варфуша, спасибо! Брат мой любимый! Один ты мне остался. Один, один ты понял и пригрел меня.
И обнялись братья. И зарыдали оба.
И легче стало от ласки брата на душе молодого вдовца.
Трепетный и бледный, стоит Варфоломей среди гридницы. Говорит обрывчато, быстро:
– Отпустите меня, родные, вместе со Степою в обитель. Он в иноки, – я, благословясь, в скит пустынствовать. Не любо мне в миру. Отпустите, любимые мои…
Тихо, чуть слышно, вздыхает Кирилл. Плачет Мария. У обоих седые головы клонятся долу.
– Погоди, сынушка, не спеши! Дай нам ранее пристроиться. Дай в обители пожить, помереть, тогда иди с Богом. А покамест – поживи дома, порадуй нас, пособляй Петруше с Катей в хозяйстве. Растить Степиных детей помоги. Работа и это. Подвиг не легкий. А помрем мы, – Господь с тобою, ступай хоть в обитель, хоть в пустыню – куда сердце лежит.
Замолкли родные…
Замерло сердце Варфоломея. Долго ждать. Отодвинулась заветная мечта. Но воля отца с матерью – воля Святая. Смирился разом, улыбнулся светло.
– Ладно, родимые! Будет по-вашему. Живите долго. Останусь здесь. Хотькова обитель не за горами. Со Степой видаться будем часто. Аннушкин не нарушу наказ.
И обнял престарелых родителей Варфушка нежным и долгим сыновним объятием.
В тот же месяц много перемен случилось в семье Иванчиных.
Боярин Кирилл постригся с женою в Хотьковом монастыре. Степан еще раньше ушел туда и постригся под именем Стефана.
Опустела тихая мирная усадьба.
Варфоломей, Петр с Катей и с маленькими племянниками зажили в ней по-старому, часто навещая в обители престарелых отца с матерью и брата Стефана.
Снова плавным потоком по спокойному руслу потекла повседневная, рабочая жизнь.