ГОЛУБОЙ радостный и светлый день. Прозрачно-синей глубиной моря кажется небо или лазоревым заповедным озером, там высоко, вдали. А земные хрустальные озера и реки отражают небеса. И мнится: два неба, два озера, два моря – внизу и вверху. Ласково-нежный, как сладкий бальзам душист воздух. В нем летнее дыхание диких левкоев, розовой кашки, гвоздик полевых. Наверху, над заоблачными сказочными озерами неба – золотое светило: солнце, улыбка Бога и радость земли. Оно не горючий, дышащий зноем пламень сегодня, – оно ясное, нежное и спокойное. Начало лета и прощанье весны.
День красивый, как сказка. Радостный день, теплый, ласковый, нежащий, посланный небом для утехи земли.
В четырех верстах от Ростова, славного города Ростова, отражавшего так отчаянно храбро набеги диких кочевников-татар и павшего под их бешеным натиском, небольшая усадьба, вся обласканная, вся согретая и принаряженная майским полднем. На высоком тыне играют солнечные блики, на белых крепко выложенных тесовых стенах хором, гридниц и пристроек мелькают световые пятна. Словно белоликие феи, бегают взапуски, прыгают и резвятся солнечные улыбки.
Там, за сараями, тенистей и будто сумрачней. Длинные тени ложатся от высоких дубов с мохнатыми шапками из свежей листвы на гордых головах-вершинах и от гибких, как прутики, юных тополей, похожих на юношей с зелеными глазами. Там, в тени, под тыном – лужайка. На лужайке толпа мальчиков-невеличков, от пяти до десяти лет. Играют во что-то странное, непонятное по первому взгляду. Что за игра?
Один сидит под дубом. Этот старше всех; по виду ему лет двенадцать. Он высокий, тоненький, как былинка, черноглазый, а лицо суровое, брови, будто кисточкой проведенный, сжались над тонким прямым носом. Брови хмуры, а пухлые детские губки, точно спелые алые вишни, кривятся в усмешку. В руках лист огромного лопуха, сорванного тут же под тыном, и указка в виде ивовой лозы, гибкого прутика, наполовину очищенного от кожицы.
Мальчик одет чисто и опрятно; не роскошно, нет, хотя он и боярский сын, дитя всем известного боярина Кирилла Ивановича Иванчина, приспешника и советчика первого при дворе князя Константина Борисовича, удельного владетеля Ростовской земли.
И усадьба эта за зеленым тыном принадлежит боярину Кириллу, и высокий, стройненький с нахмуренным лицом черноглазый отрок его старший сын – Степан. Тут же в толпе детей и младший сын – Петруша, голубоглазенький, белокуренький с детским невинным личиком шестилетний шалунок. Всех детей человек десять. Все стоят на вытяжку, глаза вперили в черненького Степу, что сидит на срубленном стволе под дубом с нахмуренным лицом, с сумрачными очами.
– А ну-ка, подходи, – кричит Степа, и черные глазенки его поблескивают, как угольки, – ты, Кирюшка Безруков!
Из толпы выделился мальчуган, бутуз лет семи-восьми, рыхлый, белотелый, вскормленный на мамушкиных подовых пирогах, на имбирных хлебцах, да на всякой сытной живности. Чистый кубарь, а не мальчик. Отделился от толпы, приблизился к дубу, поклонился в пояс Степе.
– Здрав будь, господин учитель!
– Здорово, паренек! Покажи свое уменье. Больно знатно ты псалтирь читаешь, наслышан я, так удружи, любезненький, а мы послушаем.
И с важностью заправского учителя степенно протянул Степа Кирюше лист лопуха.
Лист лопуха – псалтирь. Лист лопуха – Четьи Минеи. Он же и – Житие Святых, и все, по желанию. Что подскажет детская фантазия, то и представит из себя лист лопуха.
Этот Степа – учитель сейчас, мальчики – ученики, полянка под тыном – школа. В школу и в учителя играют мальчики, дети разных служивых городских людей, пришедшие сюда в боярскую усадьбу из города и из соседних ближних вотчин поиграть перед тем, как отправиться в настоящую заправскую школу.
Кирюша-бутуз берет лопух и читает певуче:
– Аз, Рцы, Хер, Аз… Архангел… – с трудом, обливаясь потом, произносит он, как бы читая на воображаемой странице книги воображаемое слово.
– Ладно, умник, пряник за мной… Подходи ты, Петруша, – одобрив кивком головы товарища, говорит Степа.
Выбегает к дубу другой мальчик. Этот совсем крошка, голубоглазый, маленький, похожий на херувимчика, только вот загорелый – в этом с херувимом и разница вся.
Это братец Степана – Петруша… Бойкий, веселый, глазки что звездочки горят.
– Давайка-сь, господин учитель, я тебя потушу! – сам хватает лопух и бойко читает наизусть псалом Давидов:
– Се удаляхся бегая и водворихся в пустыне, чаях Бога, спасающаго меня (псал. 54, 8, 9).
Странно звучат строгие, суровые слова царя-пророка в устах ребенка. Память у Петруши на диво.
– Молодец, – хвалит старший брат, – где слыхал такое?
– Брат Варфушка давеча молился, я и упомнил.
– Варфушка? Ишь, ты… Да где же он?
Степино суровое лицо разглаживается в минутку. Бровки, как стрелки, от переносицы разбегаются прочь.
– Где Варфушка, да… чего не играет с нами? Куда схоронился? – с любопытством спрашивает Степан. А сам уже вскочил со своего пня-обрубка, глядит поверх голов товарищей-мальчиков. Ищет взглядом того, кого хочет видеть сейчас.
– Варфушка! Варфушка! Варфоломей! – кричит Степа, прикладывая руки ко рту, – к нам ступай, сюда, Варфушка! Ско-ре-и-ча!
Крикнул и слушает, не откликнется ли тот, не поблизости ли он ненароком.
Кирюшка Безруков смеется:
– Ай, Степа, Степа, нешто не знаешь, что не любит играть да баловаться с нами Варфоломей…
И другой – Вася, Парфилия-дьяка сын, вторит детским басом:
– Штой-то важен больно Варфушка, ребят гнушается.
И третий – Ванюша, стремянного князя Константина Борисовича сын, шумит:
– Боярством своим, знать, кичится. Видно не то, что братья его, Степа да Петя: те с нами, как ровни…
– Ладно! Не покичится у меня! Я ему старший брат, у меня коротка расправа. Слышите? Сыскать мне сейчас Варфоломея, да привести сюда! Силком его с нами играть приневолю, коли не хочет по своей охоте. Ну, вы, живым духом, ребята!
И властно взмахнул загорелой ручонкой Степан. Брови опять сомкнулись у переносицы. Лицо приняло строгое, суровое выражение. Ну, вот-вот – и впрямь учитель.
Веселой стаей шарахнулись ребятишки в поисках за Варфоломеем. Слова Степы – тот же приказ. Сильный этот Степа, большой, старше их всех. Его ли не слушать. Ишь, суровый! Того и гляди лозой угостит. Все ребятки его слушать, как овцы пастуха своего, готовы. Вот и сейчас: едва сказал, а они уж пятками засверкали, метнувшись на поиски за младшим братом Степана – Варфушкой.
СОЛНЦЕ выше поднялось. Купается в голубом хрустале заоблачных озер. Ладьи белые, дымчатые плывут по этому озеру – облака. Прихотливой формы они: не то лебедь, не то корабль, не то белоснежный дракон сражается с неведомым воителем. Ах, красиво! Будто не въявь, а во сне все это. А внизу море зелени. Травы-купавы, зеленые былинки, миловидные, гибкие, нежные, хрупкие. А цветики душистые, полевые цветики – Божьи подарки матушке-земле, алые радостные, голубые сладко-грустные, желтоватые, белые – невинная, чистая красота.
С зеленой травой сплетаются, как братья с сестрами любимыми целуются, и колышутся, и свиваются в чуть приметном для глаз танце.
Мальчик Варфоломей смотрит на едва зримый танец былинок и пестрых цветов от ласки ветерка, от зыби. Мальчик он странный какой-то и совсем особенный. Лежит на земле, глаза широко раскрыты. Синие волны переливаются в этих глазах. Золотая небесная звезда загорается в них. Загорается и вдруг то меркнет, то снова сияет. Целый мир в этом взоре, мир недетский. В нем и ясная, задумчивая, красивая печаль, и тихий грустный восторг и что-то строгое, чудесное и тоскующее. Губы тонкие, не ребячливо строгие, сомкнуты без улыбки. Нос тоже тонкий и пряменький. Несмотря на юность, определившееся уже личико. Кудри шапкой золотистой вьются над высоким загорелым лбом, нужные, как лен, шелковистые. Ему семь лет, но по виду больше. Стройный он весь, сильный, хоть и худощавый. Знойный загар позолотил грудь, лицо, тонкие кисти маленьких ручонок.
Вблизи, где зеленое море трав пресеклось немного, образуя крохотную лужайку, высится муравьиная куча. Целый дворец хитросплетений маленьких тружеников-муравьев. Варфушка смотрит на дворец. Глаза разгораются ярче. Это уже не синие звезды в золотом ореоле сияния. Это два солнца тропических, два метеора под темными извилинами длинных ресниц.
Варфушка смотрит и думает.
– Муравьи-труженики, Божьи работнички, выстроили сами себе палаты, хоромы с гридницами и переходами, опочиваленки, боковуши и житницы. Все сами носили по прутику, клали травку к травушке, былинку к былиночке. Вырастали хоромы. Еще клали, сплетали, – еще вырастали. Во славу Божию работали работнички махонькие. Господь труды любит. Выстроили палаты для детушек своих, для всего муравьиного народа насекомого. Ах, хорошо! Хорошо так трудиться! Для других, для своих, для чужих, для всех. Хочу быть муравьем-работничком, хочу трудом своим радовать родимых и себя, хочу…
– Варфушка! – в тот же миг пролетело над белокурой головкой и эхом повторилось за полем в лесу.
– Варфушка! Подь сюда, Степа зовет!
– Эх, горе! Нашли меня ребятки, – вихрем проносится новая мысль в голове Варфушки; – эх, горе, придут, увидят, за собой потащут, заставят бегать, играть, баловаться… Не могу я. Не хочу. Не умею. Схорониться разве? Прилечь к травушке, прижаться к зеленой, авось не разыщут, не найдут.
– Варфушка!
Молчит. Молчит синеокий мальчик. Личико напряженное. В глубоком взоре сверкает мысль.
– Схоронюсь!
Бросился в траву ничком. Едва дышит.
Минутки ползут за минутками. Муравьи скорее двигаются под тяжелыми ношами, таская прутики и соломинки в земляной свой дворец.
– Ах!
– Ишь, он где схоронился!
– Ин, притих даже!
– Ах, ты, баловень!
– Врешь, не обманешь…
– Тащи его к Степе, ребята!
– Пущай его с нами играется…
– Гордец какой!
Толпа ребят окружает Варфушку. Поднимают с земли, ставят на ноги, тормошат.
– Пойдем-ка-сь к Степе на расправу! В школу играем. Тебя не хватало. Ступай псалтирь читать, ты ведь читальщик знатный, – смеется пухлый Кирюша.
– Ха, ха, ха, – вторят ему другие, – и впрямь мастер Варфушка. Небось, рцы от глагола отличить не сможешь.
И опять хохочут. Знает Варфоломей, смеются над ним. Над его бессилием понять трудную грамоту смеются. Ах, беда, беда ему, Варфушке. Сколько ни бьется с ним учитель – не одолеть ему грамоты. Ввек не одолеть. Не дается ему книжная премудрость. Все он умеет: и избу из дощечек сколотить, и насад[1] устроить, и деревца из щепочек выстругать, а грамота для него – темна, как ночь. Горе, да и только. И знают это его горе ребятки и смеются над ним.
Притащили насильно на поляну, к дубу, под которым сидит, приняв свой строгий вид, Степан, толкают к нему Варфушку, хохочут, шумят. Степа не шумит, не смеется. Принял снова важный учительский вид.
– А, ну-ка, отрок Варфоломей, скажи, што ежели рцы да аз сложить, што выйдет?
– Рцы да аз… рцы да аз… – лепечет Варфушка и весь вспыхивает заревом, точно перед ним не брат сидит, а заправский наставник.
И затихает. Не знает, не умеет сложить двух букв. Тяжко ему это. Не по силам.
Степа хмурится. Поднимает лозу-указку и легонько взмахивает ею над спиной брата. Ударит сейчас Варфушку гибкая, хлесткая ивовая лоза. Вдруг скрещиваются глаза братьев. Черные Степины и синие, как глубь озера, Варфоломея.
– Не тронь, не тронь! – без слов шепчут синие черным, – нешто я повинен?
И опускается, как плеть, смуглая от загара рука Степана. Варфушка стоит, поникший, грустный.
– Рцы да аз… рцы да аз… – лепечет он в смятении.
Вдруг суета около. Легкий крик испуга.
– Идет! Сюда идет, учитель-дьяк сюда сейчас пожалует! – срывается с детских губок, и вся толпа ребятишек устремляется навстречу быстро шагающему по поляне человеку, не то монаху, не то дьячку в темном подряснике с крохотной косицей жидких волос, с хлестким прутом в руке.
– Ин, они где, чадушки нерадивые; ин, они заместо книжного мудрствования действами какими забавляются, – певуче, вкрадчивым голосом, но с сердитым мельканием гневных огоньков в глазах, затянул человек в подряснике. Это учитель-дьячок одной из подгородних сельских церквей, расположенных близ Ростова, в полуверсте от усадьбы боярина Кирилла.
– Нешто для баловства, для утехи врага рода человеческого настало для вас Божие утро? – уже совсем гневно крикнул он и, как стадо быстрых барашков, погнал детей к небольшой, белевшейся близ сельской церковки, избе, где он учительствовал, преподавая детям грамоту.
В то время, в XIII веке, мало было школ на Руси. Заведовало обучением грамотности духовенство. Епископом Ростовским был тогда Прохор «благочестивый», «учительный», как о нем говорит история; под его руководством шло дело обучения грамотности и назначение руководителей – учителей в Ростовской земле. Дьячок Назарий из соседнего сельца близ усадьбы Иванчиных учит ребят-подростков из ближних усадеб и сел, что расположены подальше от города.
Дьячок Назарий вошел в избу. Вошли за ним и мальчики. Робко, стараясь не стучать, расселись, кто на скамье, кто на сидельце, крытом скромным половошником, кто прямо на полу, поджав ноги. У всех серьезные, чуть испуганные лица. Один Степа спокоен. Он – грамотей, гордость школы и учителя. Как свои десять пальцев на руках, зиает он грамоту. И псалтирь, и Четьи Минеи, и житие кого хошь из святых прочтет. Учитель им за это не налюбуется, родителям хвалит, батюшке-священнику, всем кто ни зайдет.
– Степан, сын Ростовского боярина, куды на грамоту дюж!
Горд похвалами его строгий, смуглый, красивый Степа.
И Петруша маленький не очень отстает от брата. Шесть лет мальчику, а читает бойко. Голосок, как колокольчик, звенит, звенит…
– Аз, буки, веди, глаголь, добро…
– Ладно, паренек, добро…
Гладит морщинистая рука Назария белокурую головку.
– Ладно, желанненький… Так. Так.
– Ты, Варфоломей. Зачинай, отрок; твой черед!
Поднялся Варфушка со скамьи. Побледнела золотистая от загара, нежная кожица на лице. Синие, как глубина озер, глаза вскинулись на раскрытую страницу книги.
О, какая тяжелая, толстая книга! Это псалтирь… Какие пестрые, непонятные строки, хитросплетенные строки с дивно неведомыми буквами… Кто поможет ему, Варфушке, разобраться в них? Господь Всесильный, сколько их здесь поналеплено! Аз, буки, земля, веди, рцы, глаголь, червь, – все слилось, все смешалось. Вовек не разобрать ему, Варфушке, хитросплетенных строк.
Лицо ребенка еще белеет. Остаток румянца сбегает со щек. Последнее розовое пятнышко исчезло.
– Господи, Господи!
Темнеют испуганно синие очи…
– Господи, срам-то какой!
Тихо посмеиваются в избе мальчики, хихикают, шепчутся.
– Блажной этот Варфушка, прости Господи! Ровно дубиной ему память отшибло. Намедни еще учил, а нынче ни в зуб толкнуть…
И жжет сильнее от этого шепота и без того жгучий стыд Варфоломея. Стыд до боли, до головокружения. Вот, даже в глазах зарябило от напряженного желания понять буквы, но все напрасно.
В голове пусто сейчас. Ни памяти, ни образов того, что учил накануне.
Ах, горе, горе!..
Напрягает все умственные силенки ребенок. Хватается, как утопающий за соломинку, за первую букву.
– Глаголь! – срывается тихо, как стон, с побледневших губок.
– Врешь! Рцы это! Несмысленыш этакий! Доколе тебе твердить? – гневно кричит, потерявший всякое терпение с ним, учитель. – Становись на колени, протяни руку.
Покорно опускается на колени маленькая фигурка, протягивается розовою ладонью кверху загорелая рука.
– Раз!
Хлесткий удар плетки падает на розовую ладонь. Боль мгновенная, но острая, как обжог горячим.
– Два…
Новый удар.
– Три!
Еще… и еще!
Назарий всегда так наказывает нерадивых. Всех без исключения. Так уж заведено издавна. «Лоза не причинит вреда, а прибавит радения», – так твердили на Руси в старину, и учителя без «лозы» учить не умели и недоумевали, как без нее обойтись в ученье.
– Ступай! Ужо завтра читать мне все без запинки, – говорит строго дьячок, а глаза обегают, помимо воли, печальные синие Варфушкины глазенки. Жаль старому дьяку Варфушки. Чем он виноват, мальчик, что такой беспонятный?
А синие глаза мальчика полны слез. Точно росинки, алмазы яркие в них загораются и крупными градинами сыплются по щекам.
– «Срам-то какой! Опять, опять наказан!» – вихрем бьется в мозгу горячая и больная обидою мысль.
Не помнит, как кончен урок, Варфушка, как распустил по домам всех учитель.
Идут трое в отцовскую усадьбу: Степа, Петруша и бледный, заплаканный Варфоломей.
Над ними веселое солнце. Синяя гладь далеких стремнин. Кругом зелень и ласковое веяние мая.
Степан шагает быстро, как взрослый, хотя ему только двенадцать лет. Идет, хмурится и говорит:
– Опять осрамил нас с братом! Отцу скажу. Пущай тебя накажет. Мало досталось. Ленивый ты!
Петруша шепчет с другой стороны:
– Варфушка, не слушай его… Он шутит… Мы с тобой, Варфушка, вдвоем ужо псалтирь почитаем, у тяти возьмем. Право, милый… родненький, не плачь… Одолеешь… Ужо похвалит учитель, сам увидишь, ужо…
Милое, добренькое Петрушино личико, в белокуренькой рамке кудрей, жмется к плечу Варфушки. Младенческая ручонка закидывается на плечо брата.
– Не плачь, Варфуша, не плачь! – повторяет он и целует брата в щеку, поднявшись на цыпочки.
Быстро высыхают слезы Варфоломея от этой детской ласки. Весна воцаряется в сердце, проясняется взор, глубокий, как озеро, и, как оно, синий, синий…
Степан сердито пожимает плечами, отворачивает строгое смуглое лицо и еще быстрее направляется к дому.
– МАТУШКА, родименькая, любимая! Што ж это такое? Голубушка моя, матушка!
Полны отчаяния синие глаза Варфуши. Дрожит, ломается и гнется звонкий голосок. Слезы – крупные алмазные горошины – застыли в печальном сиянии взора.
Маленькие загорелые руки обвивают шею женщины. Тонкое, стройное, загаром опаленное тельце жмется к груди родимой.
– Матушка! Матушка!
– Что, желанненький, что, Господень любимчик? Что, Варфушка, душенька ангельская?
Тревожно лицо боярыни Марии, молодое светлое, пригожее лицо.
Глаза – та же небесная синь, что и у сына. Кротость, мягкость, чистота сердечная сплели в них венок.
Одета боярыня очень скромно. Летник из простой камки, будто и не боярский, кика, чуть тронута мелким жемчугом по вишневому шелку. Ни запястий, ни запон дорогих. Подвески в ушах простенькие – бедная мещанка, либо крестьянка не позарится на них. Зато душа боярыни Марии – целый ларь драгоценностей: в нем схоронены жажда дать счастье и любовь ближним, огонь чарующего света, изливающего окрест ласку и добро, надежда на грядущее блаженство людей, ликующая радость, благодарение Создателю за все существующее. Красота души боярыни отражается во всех чертах ее: свет внутренний сияет из глаз, из кроткой улыбки, со всего лица.
Вышла на крыльцо встретить мальчиков. Все трое пришли вместе.
Впереди смуглый, красивый, стройный, уверенный в себе Степан; за ним – малыш-шалунок голубоглазый, дитятко веселое, жизнерадостное, Петруша, а позади них – он, любименький, дорогой-дорогой, всегда тихий, как глубокие воды озера, задумчивый, как будто печальный, Варфушка.
Братья веселы, спокойны. Он – нет.
– Матушка, матушка! – произносит Варфуша сдавленным голосом.
Дрожит как былинка, и бледен, как зимний снег.
– Варфушка, мой Варфушка, что с тобою?
Приняла боярыня сына в объятия, прижала к себе. Весь трепещет… Вербочка молодая весенняя так бьется под вихрем полевым.
– Скажи, деточка, скажи, что с тобою? – испуганно спрашивает боярыня.
Рассказывает Степа.
– Осрамился наш Варфушка! Дьяк Назарий велел псалтирь читать, – ни слова не вымолвил. Рцы за глаголь принял. Дьяк лозой наказывал. Срамота. Все ребятки смеялись. Плакал Варфушка. Больно было, – да и срамота. Петруша вон молодешенек, а куда на псалтирь горазд, боек разбирать. Не угнаться за ним Варфушке. Не угнаться. Срамота!
Кончил Степа. Черные угольки-глаза разгорелись. Гневно юное личико. Злость берет на брата. Будто он и впрямь блажной какой, в толк грамоту взять не может. Перед школой и дьяком – чистый срам.
Петрушины живые глазки опустились. Жаль ему брата. Ах, жаль!
Мать молчит. Губы молчат, сжаты, но сердце говорит, сердце кричит:
– «Бедный мой Варфушка, жалостный мой!» – и увела мальчика в задний покойчик, примыкающий к стольной гриднице, увела, обняла, обвила трепещущими руками. Целует, лелеет, ласкает.
– Успокойся, сыночек, радость моя Богоданная, желанненький мой.
Ни слова обиды, ни упрека. Сердце матери – вещун. Знает, понимает детскую скорбь. Бедный Варфушка, не легко ему, милому!
Заглянула боярыня в глаза сыну.
Глубокая тоска в померкшем сиянии. Скорбно трепещут ресницы. Темная-темная мысль под стрельчатым их навесом. И вдруг хлынули слезы. Упал на колени Варфушка, обвил ноги матери, прижался горячим личиком к прохладному позументу летника, шепчет дробно, скоро, скоро:
– Матушка, родимая, тяжко мне… век не выучусь уму-разуму, матушка; ввек не одолею грамоты… Господи, Господи, помилуй меня!.. Матушка, вели с холопами день с зари до зари трудиться… Вели сено, хлебушко убирать, вели тын чинить, ворота новые ставить, топливо из леса таскать… Что хошь, сработаю, а грамоту – не могу, не могу, матушка!..
Говорит, лепечет, а слезы так и рвутся ручьями из скорбных очей.
Плачет Варфушка, плачет боярыня Мария. Мать и сын сплелись в тесном объятии. Сердца бьются, как одно, мысли мчатся, как одна, два порыва отчаяния в один слились…
Нечем матери утешить сына. Есть одна радость у нее, одна тайна светлая, которая дает ей надежду на счастье ее ребенка, но рано еще, рано сказать ее мальчику. Молод он еще, этот отрок синеглазый, не поймет. А тайна эта вот уже семь лет, как согревающий душу пламень, как сокровище, как клад, носит в сердце боярыня. Прекрасна эта тайна. И немногие люди носят такую в душе.
Вспомнила о ней теперь, прижала снова к груди ребенка, гладит рукою лен золотистых кудрей, а сердце такое большое, такое горячее, так и рвется к нему, полное любви.
Почти что успокоился Варфоломей под обаянием материнской ласки.
– Не серчай, любимая, – шепчет чуть слышно.
– Я… не серчать?.. – Да што ты, окстись, детушко, да я…
Не пришлось закончить слова боярыне Марии.
Широко распахнулись двери покойчика, куда она скрылась с сыном. Вошел кто-то, стал на пороге.
Подняли глаза в раз мать и сын.
– Батюшка!
Боярин Кирилл стоял на пороге.
Еще молод, а уже легкая седина пробивается в темных волосах и кудрявой бородке. Не мудрено. Ближний ведь он боярин князя Ростовского. А Ростов – со дня татарского нашествия десяток десятков лет – многострадальный город. Всею тяжестью обрушилось на него иго татарское. Сколько крови христианской было пролито в нем. Теперь данью обложен. Хозяйничают ханские баскаки. Легко ли видеть, как сборщики дани истязают народ. Звери они, звери лютые. Когда бы мог только боярин, когда бы мог пособить своему князю. Но ничему нельзя пособить, ничего не по делать – Русь слаба. Удельные князья ослабли, распря идет между ними. Не одолеть хана, не сплотясь дружно всем вместе. Вот почему печально лицо боярина Кирилла, благородное, умное, доброе лицо с мягким взором черных очей, смелых и грустных в одно время.
Сейчас оно неспокойно, это смугловатое лицо. Из-под окола шапки смотрят тревожно хмурые, словно подернутые тучами темного неба глаза. Загорелая рабочая в мозолях рука (боярин Кирилл, не глядя на свое высокое положение, усердно разделяет труды в поле и дома со своей челядью), беспокойно перебирает край кафтана.
– Что случилось, Маша?.. Варфушка! О чем плачете?
Голос у боярина мягкий, певучий, бархатный.
Рассказывает Мария о бессилии Варфушки одолеть грамоту, о горе ребенка.
Печальнее делается лицо отца.
– Эх, Варфоломей, Варфоломей! – с укором роняет боярин, – не на радость нам это, сынушка! Не тешишь ты нашего сердца… не усердствуешь.
Махнул рукой и потупился скорбно.
Молчание.
Вдруг вздрогнул надломленный голосок.
– Усердствую, батюшка, да Господь, видно, отвернулся от меня. Ничего не выходит…
Переглянулись муж и жена.
Господь отвернулся! От него-то, от маленького, от кроткого и ясного, как незабудка в лесу. А что же «тайна»? Тайна показывает, что Варфушка любимый Богом, что Варфушка особенное дитя, отмеченное судьбой… Ах, скорее бы, скорее бы подрос он, скорее бы поведать ему тайну, милому отроку, незабудке лесной.
Жалость к сыну прокралась в сердце боярина Кирилла… Взглянул и добро улыбнулся мальчику.
– Полно горевать, малыш! Одолеешь, Господь даст, склады, а дале и не надо. Бог с тобою. Не в дядьки приказные ладим тебя отдать. Есть живность у нас, есть вотчинка! Проживешь, волей Божией, безбедно. А я не о том грущу. Поруха у нас, – кони пропали.
– Кони!
Испуг выразился в лице Марии. Передался и мальчику.
– Какие кони?
– Жеребята! Не доглядел, видно, челядинец! Со двора ушли. В поле рыщут, либо в лесу. Холопы все на работе. Некого послать. Степу ладил, да он тоже на работу с челядью отпросился. А жеребята уйдут. Жалко! Не дай Господь попадут татарам здешним Ростовским, сейчас прирежут – любят конину пуще всего басурманы. Жалко коньков. Славные жеребчики.
– И то жалко, – вздохнула Мария.
– Тятя, а, тятя! Отпусти меня в поле… Поищу жеребят.
Голос Варфоломея снова чист и звонок, как хрустальный ручей в лесу. Недавнего горя будто и не бывало. Глаза блещут. Снова золотое в них сияние дальней звезды. Весь загорался мальчик. Дышит слышно, возбужденно.
– В поле! Один! Наедине с цветиками, с былинками, с птахами пернатыми буду, под голубым шатром безоблачного неба, – неслышно, беззвучно кричит, ликует маленькое сердце ребенка.
Отец улыбается. Мать тоже.
– Скажи, Варфушка, нешто сладко быть одному?
– Сладко, батя… сладко, мама родимая!
– Ступай со Христом, желанненький… Господь даст, приведешь коней.
– Приведу!
Весь вспыхнул от счастья мальчик. Весь пылает. Очи пылают, щеки, прекрасное, милое лицо. Радость какая! Один опять!.. Можно думать, мечтать!..
Выбежал спешно. Торопится, как на праздник. Улыбаются синие глаза. Сыплют искры. Уста только сомкнуты и не знают улыбки.
– Иду! Иду!
Подпоясался. Одернул рубашонку. Шапки не взял – не надо. Кафтан – не надо. В поле, в поле, в милое, зеленое, к опушке лесной!.. Скорее, скорее!..