bannerbannerbanner
Один за всех

Лидия Чарская
Один за всех

Полная версия

VI

ГОДЫ идут. Нижутся быстро дни за днями, как зерна неведомых ожерелий. Бусина к бусине, зерно к зерну. Годы тяжелые для русской земли. Плачет Русь, тоскует, как молодая мать по умершем ребенке. Мать-кормилица – Русь, ребенок умерший – умершая воля, свобода и благополучие ее.

Забыты по дальности лучшие, светлые времена. Тяжко, мрачно, темно и печально. Потоки крови, стоны, вопли невинно замученных, загубленных людей… Нехристи-басурмане затоптали, истерзали, загубили когда-то счастливую славную, могучую Русь. Платила она дань монголам. Монгол давил ее игом. Князья ездили в орду. Там сидел хан-царь, желтый идол, важный, неподвижный, точно из бронзы вылитый, но живой человек – властелин орды, властелин Руси, властелин многих покоренных земель. Перед ним распростирались во прахе побежденные, покоренные князья Руси. Проходили сквозь очистительное пламя двух костров по приказанию хана, падали перед живым истуканом-властителем на колени, целовали смуглую, хищную, всю в перстнях руку, придавившую волю Руси сильной ладонью. Пресмыкаясь во прахе, возили дань, дары возили хану, ханшам, детям ханским, баскакам, телохранителям, всем чиновникам ханской ставки. Был милостив к щедрым хан. Не разорял их земель, но был грозен и страшен, как сатана, когда не ублажали его дарами и поклонением, не льстили, не падали ниц перед ним. Гордых, не искавших ханской ласки, велел казнить, мучить, жечь огнем, засекать на смерть.

Туча грозная обложила Русь. Алые реки крови текли и излучивались во всех направлениях. От стонов дрожала земля. Дрожал и Ростов. Но не только от татарского ига и обложения данью страдал Ростов.

На Москве в то время княжил Иван Калита. Власть себе он взял большую. Распоряжался удельными князьями, как собственными слугами. Потихонечку да полегонечку расширял границы Москвы, которую он же и основал. Он и выбрал себе ее местом жительства.

Были две дочери у Калиты. Одну отдал он за Ярославского князя, другую за Константина Васильевича Ростовского. Стал все крепче и крепче втираться в дела уделов зятей. Особенно Ростовский удел облюбовал князь Московский. Послал туда московских вельмож Василия Кочеву, по прозванию, и Мина. Предписал им, как надо вести Ростовские дела, помимо удельного князя. Князь в орду ездил в ту пору на поклоны к хану. В Ростове в это время распоряжались Кочева и Мин. Жителей притесняли, отнимали у них имущество, казну, будто для хана, будто дани ради.

Беднел Ростов, нищал и падал. Стонал и плакал славный город, храбро отбивавший когда-то нашествие монгольское и с честью павший. Теперь он без боя, покорно, падал под ударами своих же русских хищников.

А годы все шли…

В усадьбе Иванчиных, бояр Ростовских, поднялись тополи и липы, стали старше молодые гибкие березки. Разросся за тыном крыжовник в целый лес. Природа украсилась: из стройной девушки превратилась в пышную красавицу, чадолюбивую мать.

Усадьба же покосилась, потемнела, победнела как-то… Ворота сквозят щелями, поломано бревно на заборе. Крыша свесилась на сторону. Рундук крылечка жалобно скрипит от ветхости. Надо новые хоромы строить, а возможности нет: ни казны нет, ни живности… В сараях, как раньше, не мычат коровы, не блеют овцы. В конюшне не играют, как бывало, веселые, кареглазые жеребята. Один Гнедко да еще старый Вороной стоят понурые в конюшне. Одна коровушка Белуша уныло жует жвачку у себя в сарайчике.

Куры одиноко бродят по двору, но уже не видать там ни серых утиц, ни чопорных гусынь…

Страшная рать Туралыка бурным потоком пронеслась над Русью. Опустошил ее новый монгольский властелин. Пострадал и Ростов заодно с другими городами… Чисто обирали дань с Ростовских жителей ханские баскаки. Разоряли русских людей. А тут еще Московские вельможи подбавляли жару: утягивали добрую толику и для своей мошны.

Беднела усадьба Иванчиных.

Боярин Кирилл проводил большую часть времени с молодым князем Ростовским в Орде, либо в городе. Служил Константину, как и предшественнику его, верой и правдой. На усадьбе хлопотала боярыня Мария и дети. Челядь отпустили, остались всего два-три холопа. Других всех было бы не прокормить. Нужда заглянула в очи, нужда, костлявая, злобная старуха, родная сестра болезни, дочь смерти. Жестокая нужда.

* * *

Утро. Холодок предсолнечный смягчается уже близостью золотой ласки грядущего светила. Птицы громко чирикают в кустах, птицы-хлопотуньи, Божьи детки, серые посланнички воздушных морей, вольного царства ликующей свободы.

В молельне у аналоя стоит Варфушка. Окно открыто настежь. Струйка чистого, утреннего воздуха врывается, ласкает, чуть колышет пламя лампад.

Варфушка молится. Варфушка не тот уже, что раньше. Вырос, поднялся, стал сильный, гибкий, стройненький, как молодой тополек. Исчезли нежная округлость щек и румянец, Побледнел, хоть и здоров. Загорелая смуглость золотистым налетом красит лицо, а глаза синие ушли в себя, во внутрь души и в них таится новая замкнутая мысль. Пришла эта мысль и заперлась в золотистой головушки, незримая для всех, но прекрасная как царь-девица-красавица в высоком терему.

Двенадцать лет Варфушке. Годами он ребенок, отрок, но душой и мыслями – юноша. Молится жарко. Всю ночь молится нынче. Два раза в седмицу так молится он всенощно – по пятницам и по средам. Ничего не ест в эти дни, кроме воды и хлеба. В другие – постную только пищу: рыбу, похлебку, уху, пшено, пироги с капустой. А мяса ни-ни. В рот не берет мяса. Странный он, Варфушка. Был диковинный ум и раньше, в детстве, а теперь, с той поры как встретился с чудесным пресвитером, как случилось с ним диво, как внезапно пробудилась в нем память, разумение к книжной мудрости и способность к чтению, – стал еще более странным. Молиться горячее стал, читает много, жадно, священное писание, житие преподобных Киево-Печерских Отцов, Апостольские деяния и мечтает. Мечтает о подвиге… Уйти, удалиться от мира, в лес куда-либо, в чащу, подалее… Молиться за людей, трудиться за людей, Бога радовать молитвой и трудом. Рубить столетние дубы, из них строить людям гридницы, чтобы от татар-басурман укрываться. Таскать бревна на своей спине из леса до деревень, до сел. И воду и топливо. А к ночи снова в лес, в чащу. Там, на зеленой мураве, а то и на снегу студеном, на коленях, за них, за всех страдающих, угнетенных молиться Хозяину Мира. Облегчить бы им горе и нужды, помочь перенести страдания, до пота лица молиться.

А пока…

Упал на пол молельни Варфушка, разметал руки, замер.

– Боже Всесильный! – шепчет, – помоги! Помоги матушке с батюшкой одолеть нужду, не пасть духом. Помоги несчастным ростовским горожанам, и всей Руси многотерпеливой. Помоги всем страдающим и бедным! Помоги всем людям, нуждающимся в помощи Твоей!

Пышно раскрылся алый цветок Варфушкина сердца, запламенела душа, загорелась мысль. Солнце пронизало ее всю. Все вены, все жилки, все дыхание, вздох и движение каждое трепетали молитвой. Будто поток вдохновенный, волна накатилась, закружила и понесла. Драгоценный порыв. Весь – цепенение сладкое, страстный вопль любви к Богу…

В сердце мальчика сладким, ярким пламенем горела молитва. Жил и не жил Варфушка в эти мгновения. Жила душа, жила мысль, жило вдохновенное сердце, но тело не чуялось. Оно отделилось. Варфушка словно летал на крыльях своей молитвы…

* * *

Стук. Легкий, чуть слышный стук в косяк двери. Ни звука в ответ. Варфушка точно не слышит ничего, лежит. Еще легкий стук. Чуть скрипнула скобка двери…

Вошла Мария. Годы наложили печать на молодое еще лицо ее. Скорбно глядят очи, потускневшие от слез. Седина инеем посыпала голову. Не могло не отозваться на боярыне горе родной страны. Пуще собственного разорения ударило оно ее по сердцу. Поблекли очи, побелели косы. Тяжело.

Увидала распростертого на полу мальчика. Кинулась к нему:

– Варфушка! Сынушка! Аль не можется тебе? Желанный мой…

Поднял голову… Легкий, как призрак, поднялся с пола. Темнели глубокие синие озера Варфоломеевых глаз… Смотрел на мать и точно не видел ее… Порыв не прошел. Еще догорало пламя молитвы во взоре. Сам был бледен и хорош, как вдохновенный Божий Серафим.

Бледность, худоба лица, темные кружки под глазами бросились в глаза Марии. Жалостью острой, мучительной забилось сердце матери. Бросилась к сыну, положила худые руки на плечи мальчика, заглянула в синюю глубь бездонных очей.

– Сынушка! Иссушил ты себя, замучил совсем. Не надо насиловать себя, миленький. Не надо изнурять молитвой, детушка. Намедни ничего не кушал и всю ночь опять в молельне был. Так, детушка?

Опустились в смущении синие глаза. Лгать не умеет Варфоломей. Дрогнули губы, шепнули:

– Так!

– Желанный! Не мучь ты себя… Гляди: дитя ты еще. Какие грехи у тебя могут быть, детушка?

– Грехи у всех людей, мама! У всех…

– Родной! Господь с тобою… Нет у тебя грехов.

Покачал головою, задумался и произнес тише:

– Есть – и свои, и чужие. За чужие тоже молиться надо. Видишь, сколько страдания кругом? Не неволь, родимая, сама же еще с колыбели, с детства учила меня: за ближних молиться надо, за всех… А ноне мешаешь. Не надо, мама, и не бойся за меня. Гляди – сильный я, не то бы еще вынес… Не слабже Степана-брата… И в работе горазд, как он. Так мне ли на здоровье жаловаться? Полно! Еще на больший подвиг пошел бы с охотой…

Осекся… Взглянул в испуганное лицо матери и замолк. Но слово уже вырвалось, вернуть нельзя. От страха затрепетала Мария.

– На какой подвиг? Что замыслил? Говори, говори, Варфушка!

Молчал с минуту, поднял затем глаза. Хрустально-светлые, они горели лазурными огнями. И голос чистый, как тот же хрусталь, ясно и спокойно ронял красивые светлые слова прямо из сердца.

– Уйти бы… удалиться… одному в пустыню… Работать на людей… Вместо разоренных сел и городов новые им ставить, где басурманов не видно, и молиться с трудом вперемежку. Одному за всех молиться. То ли бы не счастье? То ли бы не радость была, матушка? – заключил Варфуша с небывалым восторгом.

 

Тихо, тихо заплакала боярыня. Грустно, жалостно… Зашептала горемычно:

– Варфушка, окстись! Варфушка, отронек мой тихий, любименький, радость душеньки нашей. Ладный ты наш. Рано тебе это… Молод ты, Варфушка! Золотой ты мой, голубчик сизокрылый. Не мысли о том до времени. Слушай меня, Варфушка! Придет твое время – ни единым словом не помешаем. Ни отец, ни я… Тайна великая на тебе, Варфушка… Доселе молчала о ней, а сейчас скажу… С тобою поделюсь, все узнаешь, а только дай мне слово, сыночек, остаться с нами, покамест живы мы, отец твой и я, пока радуемся на тебя, желанный. Даешь?

– Даю, матушка! Буду с тобою. С отцом буду. Люблю я вас, – прошептал в смятении мальчик, целуя мать.

– Спасибо за ласку, Варфушка. А теперь слушай. Было давно это. Более двенадцати годов назад. Пошла я в церковь как-то. Молилась горячо. Ликовала душа моя… Пропели тресвятую песнь. Вынесли Евангелие… И вдруг громко крикнул кто-то, будто младенческий голос… Смутилась, испугалась я, – потому что сказал он чудные слова: предсказал он, что будет у меня сын и когда возрастет, сделается великим угодником Божиим… Запали Херувимскую и новый крик ребенка покрыл пение церковное. Едва удержалась я в ту пору, чтобы не зарыдать от страха и радости… Не помню, как достояла я службу… А когда вышел снова священник и провозгласил с амвона: «Вонмем! Святая святым!», – в третий раз детский голос вскрикнул громче тех двух первых. Плакала я и рыдала… Собрались прихожане вокруг меня, удивлялись, говорили о Божием знамении… Пришла я потрясенная домой, в смятении… Не смела подумать о том, что значило такое чудо… Скоро родился у нас ты, сыночек… Поняли мы с отцом тогда, что значил детский крик в церкви… И порешили мы с отцом отдать тебя Господу… Крестил тебя добрый мудрый священник. Узнал он о чуде и сказал: «Сын ваш – избранный сосуд Господень и служителем будет Святой Троицы». Чудный, таинственный гость-пресвитер говорил то же. Великую будущность, сынушка, предсказал он тебе… Так нешто мы можем мешать тебе с отцом… На тебе – тайна Божия. Ты избранный Заступником Самим. Дитятко! Господь с тобою! Молись, как знаешь, не изнуряй себя только. Рано тебе идти на подвиг, указанный Господом… Но ты позднее пойдешь на него… Ты – Варфоломей, родился в день Варфоломея, – сын радости значит имя это. И Божию радость откроешь людям ты, отмеченный Самим Небесным Творцом…

Вдохновенно прозвучали последние слова Марии. Пылко закончила она свою речь.

Варфушка с горящими глазами, с просветлевшим лицом слушал мать. Так вот она какова тайна чудесная, он, Варфушка, тихий, скромный Варфушка, он – Божие дитя.

Зачаровало его это открытие, забаюкало… Вспыхнуло, разгоралось пламя счастья. Сердце раскрылось, и бросился он на колени, простер руки вперед, взглянул, – перед ним на иконе знакомое бледное лицо Многострадального, и кроткие очи, и тернии… Колючий венец на светлых кудрях… Капли крови, как рубины, как жемчужины. Любовь и жертва в чертах Христа. Готовность выпить до дна горькую чашу за других, за весь мир принять страдания…

Глянул в Пречистые черты Варфушка и трепет прошел по всему его существу.

– Твой я, твой, Господи! – зашептали губы, затрепетало сердце, зажглось в мыслях и во всем существе.

– Твой я, Твой!

И неземная радость охватила все существо мальчика.

VII

ДЕНЬ зародился горячий…

Золотятся на поле пышные колосья, спеет нива. Кудрями чародейной великанши-красавицы кажется пышное золотое поле. Солнце плавленым золотом посылает на землю все свои миллиарды лучей. Золотится пламенная лава. Урожай не обилен. Вытоптаны поля Туралыковыми наездниками, а дела за ними все же не мало. За усадьбой отцовской вместе с холопами жнут Варфушка, Степан, Петруша, тихая Анна, бойкая Катеринушка. Катя – та же веселая бабочка, порхунья с цветка на цветок, только подросла и из ребенка вытянулась в хорошенькую девочку-подросточка.

Аннушка развилась, попригожела на диво. Красавица она теперь, томная, печальная, а все же красавица. Черные, как ночь, косы, черные же, как стремнина, глаза. Губки – лепестки нездешнего сказочного цветка. Утренней зарей кажется свежее розовое личико. Идет к нему томная печаль, как идет лунный свет к задумчивой ночи.

Подле Анны работает Степан. И этот совсем взрослый. Семнадцать ему лет, и он вполне мужчина. Смуглый, сильный, коренастый. Богатырь на вид. Строгий и красивый, как и в детстве. Редко улыбается его суровое, умное лицо. Дышит волей и силой.

Жнут рядом. Подальше Петруша с Катей вяжут снопы. Оба поют. Поют звонко на все поле, как только птицы да дети петь умеют. Еще дальше с колосьями ушел Варфоломей. Этот трудится, как взрослый. Нет, даже больше взрослых. Холопам не угнаться за ним. Серпом орудует словно силач-мужчина. Под сильными взмахами еще детской руки покорно гнут головы золотые стебли колосьев и ложатся, покорные, рядами, шелковистые, пушистые, зыбкие, на грудь матери-земли.

– Буде, боярчик, умаялся; буде натруждать себя, Варфоломей Кириллыч! – говорит старый челядинец, нянчивший Варфушку в детстве.

Но тот только встряхивает головою.

– Полно, Никита, полно! Нешто труд это? Радость одна.

И идет дальше раскрасневшийся, юный, ликующий и прекрасный, гнет стройный стан, режет рожь серпом. Сверкает серп, играет самоцветными огнями в лучах солнца. И золотые кудри играют и огни сияющих синих очей.

Петр с Катей поют. Далеко разносятся по полю их звонкие детские голоса:

 
Ой, травушка-муравушка,
Ой, нивушка-душистая,
Ой, хлебушка-кормилец наш,
Ой, солнце-золотистое…
 

– Ха-ха-ха! – внезапно оборвав песню, смеется Катя, – гляди, Петруня, там Варфушка-то ровно золотой! Кудри то, кудри! Гляди…

– И то золотой! Смотреть диковинно. Ровно жар-птица…

– Варфушка-то жар-птица, а вот ты – утенок щипаный, – хохочет Катя.

– Ладно, утенок… Я тебе задам. Вот оттаскаю за косу и будет тебе утенок, сорока болтливая! – обижается Петруша и надувает пухлые губы.

– Ха-ха-ха! Напыжился, будто мышь на крупу, – заливается Катюша. – Здравствуй, мышь надутая! Здравствуй, утенок.

Подскочила, хохочет, дразнится. Огонь девочка эта Катя.

Петруша крепится, отвернулся в сторону, ворчит. И вдруг не выдержал, залился смехом, прыснул.

– Ха-ха-ха, – смеется Петруша, – сорока-белобока прыгала-скакала, хвост потеряла, без хвоста осталась… Без хвоста…

– Ишь, ты! Как придумал складно, – взвизгивает Катя и с хохотом валится на сжатый ковер колосьев. Через минуту снова доносится ее ликующий юностью и радостью голосок:

 
Ой, травушка-муравушка,
Ой, нивушка-душистая…
 

Степан и Анна работают молча. Ряды колосьев мерно ложатся под взмахами их серпов. Нагнулись, раскраснелись, устали оба.

– Отдохну, невмоготу боле, – говорить Аннушка и, выронив серп, опускается на землю.

Степан выпрямился. Стоит и смотрит. Пристально смотрит на свою подругу детства. Мила, люба ему давно эта тихая, черноокая, всегда печальная, кроткая Аннушка пуще дня солнечного, пуще жизни, пуще первой радости. О ней его мысли все, о ней стучит сердце, о ней печалуется душа. Тихая она, жалостливая, работящая, сиротка. Защищать ее, всегда тихую, кроткую, милую, о ней всегда заботиться хотелось бы ему, сильному, крепкому Степану. Особенно теперь. Усталая, милая, затихшая под палящими знойными лучами, работой, трудовым днем замученная, она во сто крат краше и пригожей ему, Степану, чем когда либо.

– Анна, Анюта… Голубка желанная, – невольно срывается с уст юноши, – хочешь всю жизнь свою мне отдать, Аннушка, хочешь быть женою моею, люба моя?

Смутилась, потупилась Анна. Сама любила его, пригожего, к ней всегда заботливого и доброго, ко всем сурового, Степана. Степана – друга-товарища детских игр, потом долгих повседневных совместных трудов.

Анна смутилась. Долго сидела молча, перебирала стебли низвергнутых колосьев, замирая от тихой, грустной и сладкой радости. Сердце билось любовно и грустно. Чувствовала всегда Аннушка, что не долгая она гостья на земле. Что пройдут немногие годы и отойдет она к умершим родителям. Недолгая гостья. Так всегда казалось девушке, но молчала. Боялась омрачить Степанову радость.

Вздохнула только, тихо, протяжно, потом подняла глаза, лучистые, просветленные, прекрасные, озаренные счастьем, и сказала:

– Люблю тебя и я, желанный! Разделю с тобой и радость, и горе, жизнь и печаль. Будем трудиться, и будем радоваться вместе. Пойду за тебя. Идем к матушке, скажем о нашем счастье.

Протянула руку. Поднялась легкая, лучезарная с травы, вся озаренная солнцем и счастьем, тихая, радостная.

Ликующий, восторженный, взял се за руку Степан. Пошли к усадьбе, унося с поля свое огромное молодое счастье.

Навстречу им улыбалось солнце, позади неслись голоса Петруши и Кати, распевавших их детскую песенку. Над ними сиял голубой мир полудня.

Подошли к самой усадьбе, но, не доходя до ворот, остановились внезапно, как вкопанные…

Что это?

У ворот челядинец водит на поводу взмыленного коня. Конь отца. Отец приехал. Из орды вернулся. Прискакал вместе с князем. Нежданно, негаданно, не оповестив с гонцом, как бывало прежде.

Что-то ударило, как молотом, в сердце Степана, отозвалось в мыслях, закружило голову. Испуганно переглянулся с Анной.

У той лицо белее белого рукава рубахи. Очи – полны испуга, смертной тоски.

– Степа, Степушка! – внезапно прозвучал из окна голос матери. – И ты, Аннушка. На ниву бегите. Спешно, детушки! Ведите сюда скореича Варфушку, Петрушу, челядинцев, Катю… Горе великое стряслось… Поспешайте, детушки, назад ворочайтесь скорее!..

Выглянуло, показалось в окне встревоженное бледное лицо боярыни. Рядом, – усталое, покрытое пылью, изнуренное после долгого пути лицо боярина Кирилла. И он тоже торопит:

– Скореича, детушки! Сюда всех ведите!

Сказал и скрылся в окне.

Степан и Анна, не говоря ни слова, крепко схватились за руки и бросились бегом назад, туда, в поле.

Рейтинг@Mail.ru