© ЗАО «ЭНАС-КНИГА», 2017
Дребезжащий, пронзительный звон колокольчика разбудил старшеклассниц.
Я подняла голову с подушки и заспанными глазами огляделась вокруг.
Большая спальня с громадными окнами, завешанными зелеными драпировками, четыре ряда кроватей с чехлами на спинках, высокое трюмо в углу – все это живо напоминало мне о том, что я выпускная. Такая роскошь, как чехлы на спинках кроватей, драпировки и трюмо, допускалась только в дортуаре[1] старшеклассниц. Одни выпускные воспитанницы да пепиньерки[2] имели право пользоваться некоторым комфортом в нашем учебном заведении.
Маруся Запольская, спавшая рядом со мной, высунула свою огненно-красную маковку из-под одеяла и пропищала тоненьким голоском:
– С переходом в выпускные! Честь имею поздравить, медамочки[3]!
Я быстро вскочила с постели…
Только теперь, при воспоминании о том, что я выпускная и что мне остается провести в институте всего лишь один год, я поняла, что шесть лет институтской жизни промчались быстро, как сон.
За эти шесть лет у нас почти ничего не изменилось. Мои подруги по классу были почти все те же, что и в год моего поступления в институт. Начальница, Maman[4], была та же представительная, гордая и красивая старая княгиня. По-прежнему мы дружно ненавидели нашу французскую классную даму мадемуазель Арно, которую мы, еще будучи «седьмушками»[5], прозвали «Пугачом» за ее бессердечие и жестокость, и боготворили немецкую – фрейлейн Геринг. По-прежнему обожали учителей и если не бегали за старшими воспитанницами, то только потому, что этими старшими теперь оказались мы сами. Но зато мы снисходительно поощряли наших ревностных обожательниц – «младших». Да и сама я мало изменилась за этот срок. Только мои иссиня-черные кудри, из-за которых подруги прозвали меня Галочкой, значительно отросли за эти шесть лет и лежали теперь двумя глянцевитыми толстыми косами на затылке. Да смуглое лицо потеряло свою детскую округлость и приобрело новое выражение – сдержанной сосредоточенности, почти грусти.
Моей закадычной подругой была Маруся Запольская, спавшая со мной рядом, сидевшая со мной на одной скамейке в классе и в столовой, делившая со мной все занятия и досуги – словом, не разлучавшаяся со мной все шесть лет институтской жизни…
– С переходом в выпускные, медамочки, – говорила сейчас эта самая Маруся, шаля и дурачась.
Но «медамочки» не обратили внимания на шутки Краснушки и, проворно накидывая на себя холщовые юбочки, спешили в умывальную, находившуюся рядом с дортуаром.
– Вставай, Краснушка, – посоветовала я моему другу, – а то опоздаешь на молитву.
– Ах, Люда! Какой сон я видела, если б ты знала! – проговорила она, сладко потягиваясь и устремляя на меня свои большие темно-карие глаза, с загоревшимися в расширенных зрачках золотистыми искорками.
Краснушку нельзя было назвать красавицей вроде Вали Лер и Анны Вольской – самых хорошеньких девочек нашего класса, – но золотые искорки в глазах Краснушки, ее соболиные брови, резко выделявшиеся на мраморной белизне лица, алый, всегда полураскрытый ротик и огненно-красная кудрявая головка были до того необыкновенны, что надолго приковывали к себе взгляды.
– Что же ты видела, Маруся? – спросила я ее, невольно любуясь ее белым личиком с пышущим на нем румянцем со сна. – Что ты видела?
– Ах, это было так хорошо! – вскричала она со свойственной ей горячностью. – Ты представь только: широкая арена… Знаешь, вроде арены римского Колизея… Или нет, даже это и был Колизей. Да-да, Колизей, точно! Кругом народ, много, много народу!.. И сам Нерон среди них!.. Важный, страшный, жестокий… А я на арене, и не только я – многие наши, и ты, и Миля Корбина, и Додо Муравьева, и Валентина – словом, полкласса… Мы осуждены львам на растерзание за то, что мы христианки…
– Душка, не слушай ее, – послышался сзади меня голос Мани Ивановой, всегда насмешливо относившейся к фантастическим бредням моей восторженной подруги, – не слушай ее, Галочка: никакого Колизея она не видела, а просто рассказывает тебе главу из повести, которую вчера прочла…
– Ах, молчи, пожалуйста, что ты понимаешь! – осадила ее Маруся, не удостоив даже взглядом непрошеную обличительницу. – Слушай, Галочка, – продолжала она с жаром, – нас окружали воины с длинными копьями и мечами в руках, а у наших ног лежали цветы, брошенные из лож первыми патрицианками города… Нерон сделал знак рукой, и невидимая музыка заиграла какую-то печальную мелодию…
– Ах, как хорошо! – воскликнула незаметно подошедшая к нам миловидная блондиночка с мечтательной головкой, Миля Корбина, любительница всего фантастического и необыкновенного.
– Дверь, ведущая в клетку зверей, – невозмутимо продолжала Краснушка, – должна была вот-вот отвориться, как вдруг Нерон, остановившись на мне взором, произнес: «Хочешь спасти себя и своих друзей?» – «Хочу!» – смело отвечала я. – «Тогда ты должна сложить мне песню, сейчас же, не сходя с арены, но такую прекрасную, за которую я мог бы даровать тебе жизнь».
– И что же? Ты спела? – с загоревшимися глазами спросила Миля, придвинувшись почти вплотную к постели рассказчицы.
– Постой, не забегай вперед! – оборвала Милю Маруся. – Слушайте дальше!.. Мне подали лютню, всю увитую цветами… Я окинула цирк глазами и, остановив свой взгляд на императоре, запела. Я не помню, о чем я пела во сне, но это было что-то такое хорошее, такое чудесное и поэтичное, что сам Нерон смягчился душой, бросил мне на арену лавровый венок и объявил жизнь и свободу всем христианкам!
– Ах, как хорошо! – замирая от восторга, прошептала Миля. – Дай мне тебя поцеловать, душка, за то, что ты всегда видишь такие поэтичные сны!
– Ты плохо знаешь историю, Запольская. Нерон никогда не миловал христиан, отданных на растерзание! – послышалось насмешливое замечание Вали Лер.
Но Маруся, как говорится, и бровью не повела.
– Таня, Таня Петровская, – остановила она проходившую мимо нее черноволосую и рябоватую девушку с нездоровым цветом лица, слывшую среди выпускных за отгадчицу снов и в то же время самую религиозную из всех нас, – как ты думаешь, что мог бы означать мой сон?
– Это нехороший сон, Краснушка, – самым серьезным тоном ответила Петровская, заплетая длинную, доходившую ей почти до пят и тоненькую, как у китайца, косу, – нехороший сон, душка, – присаживаясь в ногах Марусиной постели, повторила она. – Хорошо читать стихи во сне – значит плохо отвечать на уроке; лавровый же венок – значит нуль. Я уже это заметила, как кто лавры во сне увидит – сейчас же, откуда ни возьмись, лавровый венок без листьев в журнале.
– Ну, вот еще! – недовольно протянула Маруся, не удовлетворенная таким простым толкованием своего поэтичного сна. – Мы – выпускные, нам нулей не посмеют ставить.
– Выпускные! – радостно подхватила Бельская, маленькая, кругленькая толстушка с вихрастой белобрысой головкой, отъявленная шалунья, за шалости получившая прозвание «Разбойник». – Медамочки, мы – выпускные. Подумайте только: двести девяносто шесть дней до выпуска осталось! Только двести девяносто шесть! Я от радости, кажется, сейчас на шею Арношке кинусь! Ей-Богу!
– Маруся! Краснушка! Сумасшедшая! Ты еще не вставала! Пять минут до звонка! Ведь сегодня французское дежурство, ты забыла, несчастная!
Это говорила дежурная Чикунина, высокая, полная девушка, прозванная Соловушкой за удивительно звучный и приятный голос.
Варюша Чикунина была недавно выбрана регентом[6] церковного хора и ни днем, ни ночью не расставалась с металлическим камертоном, спрятанным у нее за край камлотового[7] форменного лифа. Она была очень счастлива и гордилась возложенной на нее обязанностью.
– И то правда! – паясничая, вскричала Маруся. – Девушки, миленькие, погибла моя головушка! Душеньки-подруженьки, помогите мне! – и в то же время она с необычайной ловкостью набрасывала на себя грубую холщовую юбку, заплетала и укладывала под уродливый ночной чепчик свои огненные косы.
Через две минуты Запольская уже стояла на табурете посередине умывальной комнаты и, размахивая зубной щеткой, декламировала:
Спокойно стояла она пред судом,
Свободного Рима гражданка…
– Арношка идет! Пугач идет! Краснушка, спасайся! – неистово завопила, пулей влетая в умывальную, смуглая, черноволосая, как цыганка, Кира Дергунова, с огромными восточными глазами, так и мечущими молнии.
– Ай! Горе мне! – таким же воплем отозвалась Маруся и со всех ног кинулась в дортуар, растеряв по дороге все умывальные принадлежности.
Серьезная не по летам Чикунина, восторженная Миля Корбина и я окружили Краснушку и вмиг преобразили ее. Правда, зеленое камлотовое институтское платье плохо сходилось сзади, не застегнутое на несколько крючков; передник сидел косо, пелерина съехала набок, но Краснушка все-таки была готова в ту самую минуту, когда в дверях дортуара показалась высокая и прямая, как палка, фигура нашей французской классной дамы.
В синем форменном платье, с тщательно уложенными по обе стороны прямого, как ниточка, пробора волосами, с длинным носом, пригнутым книзу и служащим мишенью для насмешек всего института, – мадемуазель Арно была ненавистна всем нам. Ее придирчивость, природная сухость и полное отсутствие сердечности не могли не отталкивать чуткие, податливые на ласку души юных институток. Зато в глазах начальства мадемуазель Арно была незаменима. Она обладала настоящим полицейским чутьем и выкапывала такие провинности и недочеты во вверенном ей «стаде», какие наверняка укрылись бы от глаз другой классной дамы. И сейчас, лишь только она успела появиться в дортуаре старших, как мигом заметила, что злополучная Краснушка опоздала, что Маня Иванова надела пелеринку на левую сторону, а прелестная, голубоглазая и изящная красавица Лер, страшная кокетка и щеголиха, выпустила с левой стороны лба маленький кудрявый завиток, что строго преследовалось в институте.
– Mesdames[8]! – произнесла Арно своим резким, неприятным голосом. – Прежде чем спускаться вниз на молитву, я должна напомнить вам о ваших обязанностях. Вы перешли, с Божьей помощью, – при этих словах она молитвенно подняла глаза к потолку, – в последний, выпускной класс, и теперь, так сказать, вы становитесь представительницами целого института. На вас будут обращены взгляды всего учебного заведения; помните, что вы должны явиться примером для всех остальных классов…
– Ну, пошла-поехала, – сокрушенно произнесла Маня Иванова, – теперь начнется, наверное, бесконечная нотация, не успеешь и в кухню сходить…
В кухню ходили каждое утро три дежурные (по алфавиту) воспитанницы осматривать провизию – с целью исподволь приучаться к роли будущих хозяек. Эта обязанность была особенно приятной, так как мы выносили из кухни всевозможные лакомства, вроде наструганного кусочками сырого мяса, которое охотно ели с солью и хлебом, или горячих картофелин. А порой, в немецкое дежурство (немецкая классная дама была особенно добра и снисходительна), приносили оттуда кочерыжки от кочанов капусты, репу, брюкву и морковь. Немудрено, что Маня Иванова – страшная лакомка – так сокрушалась, из-за длинной речи Арно теряя возможность попасть на кухню. А Маня очень любила туда ходить, потому что старший повар, Кузьма Иванович, особенно благоволил к ней за ее необыкновенный аппетит и награждал ее с исключительным усердием и зеленью, и мясом, а иногда даже яйцами и сахаром, из которых Маня мастерски готовила вкуснейший гоголь-моголь.
Наконец мадемуазель Арно закончила свою речь, и мы, построившись парами, вышли из дортуара.
В столовой – длинной, мрачной комнате первого этажа – все классы были уже в сборе. Среди зеленых форменных платьев и белых передников институток там и сям мелькали цветные, темные и светлые, незатейливые и нарядные платьица новеньких, поступивших в разные классы. Весь седьмой класс состоял исключительно из них. Робкие, по большей части взволнованные личики новеньких приковывали общее внимание, которое еще больше смущало маленьких девочек, впервые очутившихся в чуждой для них обстановке.
Прозвучавший звонок напомнил о молитве. Все воспитанницы поднялись со своих мест и, обернувшись спинами к входной двери, устремили глаза на маленький образок, висевший на самом верху дощатой перегородки, отделяющей столовую от буфетной.
Дежурная Чикунина вышла на середину комнаты с молитвенником в руках и начала своим чудным грудным голосом: «Во Имя Отца и Сына и Святого Духа…» За этим вступлением следовал целый ряд молитв. Додо Муравьева, наша вторая ученица (я считалась первой в классе все семь лет, проведенные мной в институте), прочла несколько стихов из Евангелия; воспитанницы стройным хором пропели молитву за государя, после чего все разместились за длинными столами, по десять человек за каждым, и принялись за чай.
– Знаете, душки, я вам скажу одну вещичку! Только, чур, никому ни слова, чтобы наш стол только и знал, – неожиданно произнесла тоненькая, быстроглазая девочка Сара Хованская, обращаясь к девяти остальным, занимавшим стол старшего класса.
– Говори, только не ври! – круто оборвала Хованскую всегда несколько резкая на язык смуглянка Дергунова.
Сара Хованская любила немного прихвастнуть, поэтому, признавая в себе эту слабость, ничуть не обиделась на замечание Киры.
– Ей-Богу, не совру, душка! – обещала она и в подтверждение своих слов быстро перекрестилась.
– Ну ладно, тогда выкладывай, – милостиво разрешила Дергунова, уставившись на нее своими цыганскими глазами.
– Дело в том, медамочки, – обрадованная общим вниманием, заговорила Сара, – что у нас в выпускном классе скоро будет новенькая!
– Вот глупости, – вскричала Маня Иванова, до этого спокойно уплетавшая черствую институтскую булку, – вот чепуха-то! Институтские правила запрещают принимать новеньких в выпускной класс!
– Ах, молчи, пожалуйста, ты ничего не знаешь! – рассердилась Хованская, не любившая Маню. – Это для простых смертных не допускается, а будущая новенькая – важная аристократка, училась где-то в Париже, а сюда поступит только проверить свои знания и привыкнуть к русскому языку… Она, говорят, страшная богачиха!
– Душка Хованская, – выскочила Бельская, – скажи мне по секрету, откуда ты это узнала?
– Очень просто. Мне передала Крошка, а ей говорила ее тетка – инспектриса.
– И это правда? – усомнилась Краснушка, сидевшая рядом со мной за чайным столом.
– Ей-Богу, правда, медамочки! – еще раз перекрестилась Хованская на видневшийся в отдалении образ.
– Сара, не божись! На том свете ответишь! – с укором произнесла Танюша Петровская – самая богобоязненная и религиозная девочка из всего класса.
– Ну уж тебе-то, гадалке и прорицательнице, больше достанется! – оборвала ее Сара.
– Душки, не грызитесь! – примиряющим тоном проговорила Миля Корбина, не выносившая никаких ссор и неурядиц между «своими».
– Mesdames! Вы являетесь, так сказать, представительницами целого института! На вас обращены глаза всего заведения, и вы должны служить ему примером… – с расстановкой произнесла Краснушка и, неожиданно сморщив свое беленькое личико в забавную гримасу, стала вдруг до смешного похожа на мадемуазель Арно.
– Ах, Маруся! Вот чудесно! Еще, душка, еще! – заливаясь веселым смехом, приставали к ней подруги.
Я одна не смеялась: в моей памяти еще слишком живо стояло неприятное происшествие с той же Краснушкой, когда она, увлекшись такой же, как сейчас, проделкой, не заметила подкравшейся сзади Арно, была уличена ею и оставлена без передника в наказание за «непочтение к старшим».
– Перестань, Маруся! – урезонивала я мою расшалившуюся подругу. – Ну что за охота получать выговоры, право!
– Ах, Галочка, ты всегда помешаешь моему веселью! – с досадой отозвалась она. – Всегда во всем найдешь что-нибудь нехорошее… Знаешь ли, Люда, – помолчав немного, добавила она уже мягче, – мне иногда кажется, что ты слишком уж хороша для меня и что я недостойна быть подругой такой тихони и парфетки[9], как ты… Тебе куда полезнее было бы дружить с нашими «сливками» – Додо Муравьевой, Варюшей Чикуниной, Вольской, Зот и прочими…
– Ты думаешь? – с улыбкой пристально заглянув ей в глаза, спросила я.
– Ой, Люда! Галочка моя милая! Хохлушечка моя несравненная! – вдруг, вскакивая со своего места и бросаясь мне на шею, захлебываясь вскричала она. – Не смотри ты на меня с таким укором, Людочка! Не буду! Не буду! Ведь знаю, что я тебе дороже всех наших парфеток и умниц!
И она покрыла горячими поцелуями все лицо мое, глаза и губы.
Горячая, необузданная, но на диво славная девочка была моя Краснушка!
Сегодняшний день был началом классных занятий.
Поднявшись во второй этаж и пройдя бесконечно длинным коридором, мы вошли в класс, на дверной доске которого чернела римская цифра I. Заветная, долгожданная цифра! В продолжение долгих шести лет институтской жизни сколько надежд и грез было обращено к последнему, выпускному году, к последнему, старшему классу, который служил преддверием будущей свободной, вольной жизни!..
До сегодняшнего дня мы еще считались младшими и все лето помещались в нашем II классе, несмотря на выдержанные весной переходные экзамены, а желанный первый оставался пустым и запертым на ключ. Но сегодня, лишь только мы вступили в коридор старшей половины, где помещались два отделения пепиньерок и два старших класса, мы увидели его двери гостеприимно открытыми настежь.
С радостным трепетом вошли мы туда. Комната выходила окнами на улицу. Но к этому обстоятельству мы уже привыкли в предыдущие годы, так как, начиная с IV класса, ежегодно занимали помещения, выходившие на улицу.
– Ах, душки, солнышко! – наивно обрадовалась миниатюрная и болезненная на вид Надя Федорова, всегда, кстати и некстати, приходившая в умиление.
Действительно, солнце светило вовсю, как будто желая поздравить нас с новосельем. Оно заливало ярким светом белоснежный потолок класса, его красивые, выкрашенные голубой масляной краской стены, громоздкую кафедру, черные доски и бесчисленные карты всех частей света и государств мира, тщательно развешанные по стенам.
– Как это странно, медамочки! – произнесла Миля Корбина, устремляя в окно свои всегда мечтательные глазки. – Как это странно! Вчера еще мы слонялись по саду и шалили сколько душе было угодно, а сегодня снова занятия, классы, звонки, съехавшиеся институтки и вся по-старому заведенная машина…
– А я, признаться, рада, душки, что лето миновало, – вставила свое слово быстроглазая Кира, – в учении время до выпуска скорее пролетит…
– Mesdames, сядьте на место! – раздался в наших ушах пронзительный голос мадемуазель Арно, – месье Вацель уже идет!
– Неужели пришел? – с сожалением произнесла Бельская. – Ах, душки, – сокрушенно обратилась она к классу, – не ожидала я от дяди Гри-Гри такой подлости, право: на первый же урок аккуратно пришел!
Как бы в подтверждение ее слов прозвучал звонок в коридоре, классная дверь широко распахнулась, и могучая, плотная фигура с громадной, львинообразной головой, покрытой густой гривой черной растительности, ввалилась в класс.
– Здравствуйте, старые знакомые, хозяюшки и умницы, – прогремел над нами мощный бас нашего общего любимца Григория Григорьевича Вацеля, преподавателя геометрии и арифметики в старших классах.
Весьма необычный человек и необычный учитель был этот «дядя Гри-Гри», как мы его называли. И манера преподавания у него была особенная. Его уроки всегда проходили не иначе как с шутками, прибаутками, смехом и остротами. Он говорил о самых скучных предметах с самой подкупающей веселостью. За все семь лет я не помню, чтобы у него хоть раз было скучающее лицо на уроке или чтобы он хоть когда-нибудь на минуту задумался. Свою математику он любил больше всего на свете и о цифрах, правилах и задачах говорил так же нежно, как о собственных детях.
На его уроках в классе всегда стоял невообразимый шум и гвалт. Воспитанницы вскакивали со своих мест, окружали кафедру, вспрыгивали на пюпитры, чтобы лучше увидеть решение задачи на доске и услышать объяснения учителя. Классные дамы давно потеряли надежду на восстановление дисциплины, отсутствующей на уроках Вацеля, и махнули на него рукой. Они даже старались не присутствовать на его занятиях, понимая всю бесполезность своих замечаний, так как дядя Гри-Гри был горячим защитником девочек, и являлись только по звонку, возвещающему об окончании урока.
– И отлично, – встряхивая своей черной гривой, восклицал дядя Гри-Гри, когда щепетильная мадемуазель Арно, презрительно поджимая губы, удалялась с его урока, унося с собой рабочую корзиночку с ее бесконечным вязаньем, – мы и без полиции обойдемся! Только вы меня не съешьте, девицы, из лишнего усердия, – добавлял он с комической гримасой, поднимавшей взрыв хохота.
С веселым смехом разбирались у нас труднейшие теоремы и решались самые запутанные задачи, до которых Вацель был, к слову сказать, большой охотник. Лени, рассеянности, невнимания он не переносил, и в минуты гнева был положительно страшен.
– Вздор мелете, околесицу несете, синьорина вы моя прекрасная! – грозно напускался он на ленивую воспитанницу, выпучивая при этом свои изжелта-карие круглые глаза и вращая ими во все стороны. – Вам не задачи решать, а хозяйством заниматься да кофеи пить надо, вот что-с! Пожалуйте-кась на Камчатку да отдохните за кофейком! Стыдно-с вам! Стыдно!
И злосчастная синьорина покорно направлялась на «Камчатку», как у нас назывались последние скамейки в классе, заранее зная, что в журнальной клетке против ее фамилии к концу урока водворится «сбавка».
Манера ставить баллы у Вацеля была совершенно исключительная. Он не признавал никаких границ в этом деле. Если ученица при переходе из класса в класс имела, положим, восьмерку, то за первый же хороший ответ он делал ей прибавку на один балл и ставил девять. Еще удачный ответ – еще прибавка, и так далее. Плохо отвечала воспитанница – ей делалась сбавка на балл; вторичный плохой ответ – новая сбавка, и, таким образом, оценки доходили до нуля. Когда же сбавлять оставалось не с чего, неумолимый в таких случаях Вацель выстраивал целую шеренгу нулей – до тех пор, пока лентяйка не образумится и, взявшись за ум, не наградит математика более удачным ответом. Тогда начинались прибавки, которые могли идти без конца, достигая крупных цифр, переходящих за сто. Средняя отметка выводилась по последней цифре, конечно если она не превышала двенадцати баллов.
Девочкам, получившим 105 и 106 и более баллов, Вацель выводил в среднем 12 и при этом добродушно шутил:
– Эх-ма! Под горку-то как покатила моя умница!
Его боялись, но любили за справедливость. Начальство снисходительно относилось к его чудачествам и смотрело на них сквозь пальцы, потому что Вацель считался знатоком своего дела и был очень популярен в учебном и педагогическом мире.
Сегодня дядя Гри-Гри пришел к нам в особенно веселом расположении духа.
– Ну, вот вы и большие девицы, – шутил он, с трудом взгромождаясь на кафедру. – Радуюсь за вас, синьорины мои милые, кофейницы мои и умницы! (Кофейницами и хозяюшками дядя Гри-Гри называл лентяек, умницами – прилежных.) Поди, теперь и сбавок нельзя будет делать… Загрызете!
– А у нас, Григорий Григорьевич, новость! – неожиданно «вылетела» Бельская, предварительно бросив взгляд на пустующее место классной дамы. – Новенькая к нам в класс поступит!
– Ну? – удивленно протянул Вацель, взявший было перо в руки, чтобы расписаться в классном журнале.
Но Белке не довелось ответить, так как ее соседка – смуглянка Кира – так сильно дернула ее за край передника, что она разом шлепнулась на место.
– Ты, душка, дура! – сердито зашептала Кира. – Разве можно говорить про это?
– А что? – искренне удивилась Белка.
– Батюшки, да она рехнулась! – окончательно возмутившись, негодовала Кира. – Ведь это тайна, глупая! Ведь Саре Крошка сказала по секрету, значит, это тайна! А ты выдала Сару!
– Ах, чепуха! – разозлилась в свою очередь Бельская. – Этого не говори, того не говори… О чем же и говорить-то после этого?
– Ты бы еще про последнюю аллею и про серый дом рассказала, – не унималась разошедшаяся Кира, – куда как хорошо было бы!
Этот серый дом, упомянутый девочкой, играл важную роль в нашей институтской жизни.
В то время как младшие и средние классы с началом весны разлетелись на каникулы по всем уголкам России, мы, перешедшие из второго в выпускной класс, должны были все лето оставаться в институте. Это делалось, во-первых, для того, чтобы усовершенствоваться в языках, а во-вторых, для изучения церковного пения на клиросах[10] институтской церкви, где певчими обязательно были институтки-старшеклассницы. Проводить лето в стенах института не считалось каким-то особенным лишением. Все три месяца мы буквально прожили на воздухе в густом, огромном институтском саду, бегали на гигантских шагах, качались на качелях, играли в разные игры. Мы даже принимали наших родственников и знакомых на институтской садовой площадке, окруженной кустами бузины и сирени, с куртинами цветов посреди нее, наполняющими сад острым, сладким ароматом. Раз в неделю нас водили осматривать разные заводы и фабрики или возили кататься за город – в Царское Село, Гатчину и Петергоф. Никто не скучал летом, мы получали массу разнообразных впечатлений. К тому же мы всегда сами выдумывали себе развлечения в однообразной институтской жизни. Одно из них заняло нас надолго.
Густая и тенистая «последняя аллея», где и днем-то всегда было мрачно, а вечером положительно жутко от прихотливо, в виде живой кровли разросшихся дубовых ветвей, вела от веранды через весь сад к противоположной невысокой каменной ограде. Аллея заканчивалась маленькой площадкой, тесно окруженной пышными кустами акации. Здесь, около этой площадки, ограда была еще ниже, так что позволяла видеть громадный серый дом с заколоченными ставнями на готических окнах, с массивными колоннами, висячими балкончиками и стрельчатой башенкой над крышей. Дом был обращен к нашему саду задней стороной и казался необитаемым.
Институтки, всегда склонные к мечтательности, обожавшие все таинственное, из ряда вон выходящее, распускали о старом доме самые фантастические слухи: говорили, что в сером доме бродят привидения, мелькает свет по ночам через щели ставен и временами слышится чье-то заунывное пение.
Миля Корбина, большая поклонница полных тайн романов Вальтера Скотта, божилась и клялась, утверждая, что собственными глазами видела, как однажды вечером ставни серого дома приоткрылись и в окне показалась фигура старика в восточной чалме. Что Миля сочиняла, в этом не было никакого сомнения, но нам так хотелось верить ей и не разрушать впечатления таинственного очарования, навеянного на нас одним видом серого дома, что мы и не думали усомниться в ее словах. Вечером, покончив с чаем, мы стремглав летели на последнюю аллею и жадно вглядывались в мрачный и зловещий, как нам казалось, силуэт пустынного дома в надежде увидеть что-нибудь особенно таинственное, но каждый вечер расходились спать разочарованные, обманутые в наших ожиданиях. Старик в чалме решительно не желал появляться.
Такова была история серого дома, возбуждавшего самый живой интерес среди девочек.
– Нет-нет, я не так глупа, – шепотом оправдывалась Белка, – чтобы выдавать настоящие тайны, а только о будущей новенькой – отчего же было и не сказать?
– Ну-с, так как же насчет будущей новой синьорины? Когда она поступит? – словно подслушав разговор девочек, спросил Вацель.
– Нет-нет, – вся вспыхнув, ответила Кира Дергунова, делая «страшные глаза» в сторону Бельской, – этого мы не можем вам сказать, никак не можем…
– Ну, коли не можете – так и не надо-те! – спокойно согласился учитель. – Займемся-ка лучше нашим хозяйством, пока время не ушло!
И, взяв мелок в руки, он подошел к доске и стал объяснять задание по геометрии к следующему уроку.
В ту же минуту на мой пюпитр упала сложенная бумажка.
Я быстро развернула ее и прочла:
«Сегодня на обед щи, котлеты с горошком и миндальное пирожное. Кто хочет меняться: пирожное на котлету? Пересылай дальше».
Я сразу узнала Маню Иванову, автора записки, которая и часу не могла прожить без разных «съедобных» расчетов и соображений. Отрицательно покачав головой сидевшей неподалеку Мане, я сложила записку и перебросила ее дальше.
В то время как Катюша Мухина, или Мушка, маленькая близорукая брюнетка, сидевшая на первой скамейке, разбирала Манины каракульки, поднеся их к самому носу, Вацель закончил объяснение теоремы, положил мелок, которым писал на доске, обратно на кафедру и осторожно, на цыпочках подобрался к Мушке.
– Мушка, спрячь, спрячь записку! – зашептали ей со всех сторон.
Но было уже поздно. Еще секунда – и злополучная записка очутилась в руках дяди Гри-Гри.
С невозмутимым хладнокровием он громко прочел ее классу, умышленно растягивая слова. При этом обе девочки, и Маня и Мушка, сидели красные, как пионы, от стыда и смущения.
– Вот так фунт!.. – комически развел руками учитель. – Я думал, это они теорему решали, а они… Щи с кашей… котлеты!.. Да еще мена… Бр-р!.. Ай да синьорины мои воздушные! И не стыдно вам за уроками-то хозяйничать? Ведь математика – дама важная и требует к себе почтения и внимания! Ведь вы уже теперь, так сказать, синьорины великовозрастные, и, следовательно, хозяйственные дела надо побоку… Госпожа Иванова, хозяюшка вы моя несравненная, – тем же тоном шутливого негодования обратился он к зардевшейся Мане по окончании урока, – приятного вам аппетита от души желаю!
– Вот, душка, опростоволосилась-то! – сокрушенно закачала головой Миля Корбина, подсаживаясь к пострадавшей Мане, как только дядя Гри-Гри вышел из класса.
– Ну, вот еще! – лихо тряхнув своей черноволосой головкой, воскликнула Кира. – Что ж тут такого! Хоть мы и воздушные создания, но питаться одним лунным светом и запахом фиалок не можем!
– Медамочки, француз не придет, и Maman прислала сказать, что в свободные часы будет гуляние, пока хорошая погода! – пулей влетая в класс, заявила запыхавшаяся и красная, как рак, Хованская.
– Ура! – радостно закричала Дергунова, и в тот же миг осеклась под строгим, уничтожающим взглядом вошедшей Арно.
– Тише, Дергунова! – вне себя от гнева прошипела она. – Рядом урок физики, а вы кричите, как уличная девчонка!
– Вот еще! – заворчала себе под нос Кира. – Не смеете ругаться… Мой папа командир полка, я вовсе не уличная. Противная, гадкая Арношка! Пугач желтоглазый!
Когда Кира начинала возмущаться, удержать ее не было никакой возможности. По институту ходили слухи, что Дергунова по происхождению была цыганка и ее малюткой подкинули ее отцу, капитану Дергунову, командовавшему тогда ротой в Кишиневе. Самолюбивая, гордая Кира возмущалась этими слухами, и всякий намек на ее происхождение болезненно задевал девочку. Поэтому и сейчас слова Арно возмутили ее, и она расшумелась не на шутку.