bannerbannerbanner
Привал

Владимир Кунин
Привал

Полная версия

Но этого Васильева уже не слышала.

Лагерь для военнопленных американцев, англичан, французов, а в последнее время и для итальянцев находился почти в самом городке. Вернее, на выезде из него.

Четыре длинных одноэтажных барака, несколько небольших корпусов различных служб, двухэтажное кирпичное здание – казарма немецкого батальона лагерной охраны – и внушительный, вытоптанный до бетонной жесткости плац для построений. Весь этот «комплекс» был окружен тремя рядами колючей проволоки, а по всему периметру забора, на шести углах, стояло шесть наблюдательных вышек с прожекторами. Помимо прожекторов, на вышках были сооружены небольшие огороженные площадочки под маленькими четырехугольными крышами, под которыми от дождя и ветра спасались часовые, охранявшие лагерь. С земли к этим площадочкам шли аккуратные лестницы с перилами. Все шесть вышек соединялись телефонной связью с караульным помещением и службой коменданта лагеря.

Сейчас вышки пустовали, колючая проволока была в нескольких местах порвана и смята – здесь добротно поработали польские и советские танки. В одном месте, словно гигантская муха, запутавшаяся в паутине, в клубке колючей проволоки застрял полусгоревший немецкий штабной автомобиль. Из него неподвижно свисали чьи-то руки, головы, ноги... Видимо, в последнюю секунду машина с немцами предприняла отчаянную попытку прорваться с ходу, но одолеть собственный забор ей так и не удалось.

Это был так называемый офлаг – офицерский лагерь. Бараки строго разграничены: в одном жили американцы, во втором – англичане, в третьем – французы, а четвертый с недавнего времени, как только Италия вышла из войны, заполняли итальянцы. Перестав быть союзниками немцев, они тотчас были объявлены врагами Германии. В лагерях им жилось труднее, чем всем остальным, так как если американцы, французы и англичане были спаяны союзническими отношениями, то итальянцы – недавние противники тех же американцев – в эту категорию никак не вписывались. Однако следует заметить, что по сравнению с лагерями для пленных русских даже итальянцы жили словно в раю...

В офлаге каждый барак имел свой выборный комитет самоуправления, который напрямую связывался с немецким командованием лагеря. Через своих представителей пленные могли жаловаться администрации лагеря на недоброкачественность пищи, на нарушение санитарных условий, на несоблюдение международных правил содержания военнопленных. Все это достаточно мирно обсуждалось лагерным начальством вместе с представителями комитетов военнопленных, и большая часть требований удовлетворялась. Это делалось с точным расчетом на возможный неблагоприятный для них конец войны...

Но все-таки это была тюрьма, где попытка к бегству каралась смертью.

... О том, что русские и поляки будут торжественно освобождать военнопленных союзников, городок узнал моментально. Когда командование советской и польской дивизий вместе с переводчиками прибыло к лагерю, вокруг него собрались уже несколько сотен местных жителей и, пожалуй, столько же советских и польских солдат. Казалось, вся Рыночная площадь перекочевала сюда, чтобы продолжить праздник. Это впечатление подкрепляло еще и то обстоятельство, что уличный оркестрик – гитара, барабан, аккордеон, труба и кларнет – тоже оказался здесь и трудился в поте лица своего, громко, но не очень стройно наяривая старые польские мелодии...

Местные мальчишки перекрикивались с пленными американцами, итальянцами, французами и англичанами через проволоку. Многие из них уже давно знали друг друга по разным мелким коммерческим операциям.

Отделение саперов лихорадочно забивало последние гвозди в наспех сооруженную трибуну. Пленные с гамом и хохотом строились в колонны по барачно-национальному признаку. Старшие офицеры из числа военнопленных сорвали глотки, уговаривая своих возбужденных солагерников угомониться.

Шум и гогот в колоннах прекратился сам собой, как только командование советской и польской дивизий стало подниматься на трибуну.

– Не рухнем? – спросил полковник Сергеев у командира отделения саперов, строивших трибуну.

– Что вы, товарищ полковник! Куды оно денется? Хоть роту грузите.

– Ну смотри. А то стыда не оберемся.

– Никак нет, товарищ полковник. Все будет в лучшем виде.

Вместе с командованием на трибуну поднялись три переводчика: щеголеватый подпоручник из штаба Первой армии, знавший английский язык, младший лейтенант Красной Армии, очень хорошенькая девушка, переводчица с польского и французского, и старик из местных – бывший управляющий имением какого-то отставного немецкого генерала. Он должен был переводить на итальянский.

Внизу у трибуны пристроились два журналиста из фронтовой газеты и один фотокорреспондент – небольшого роста, живой, смуглый человечек в польской военной форме без знаков различия.

Уже когда все стояли на трибуне и генерал Голембовский, подняв глаза к небу, пытался повторить в уме то, что ему предстояло сейчас сказать вслух, к лагерю подлетел «виллис» Станишевского. Анджей выпрыгнул из машины и продрался сквозь толпу к трибуне, прилагая все усилия к тому, чтобы никто не заметил его опоздания. Никто и не заметил. Кроме замполита Юзефа Андрушкевича, который погрозил ему кулаком и жестом приказал подняться на трибуну. Анджей поднялся и спросил шепотом:

– Разрешите присутствовать?

– Ты где был? – грозно прошипел Андрушкевич.

Можно было соврать что угодно. В любом другом случае Станишевский мгновенно что-нибудь выдумал бы. В сегодняшних условиях любой треп выглядел бы абсолютно достоверно и оправдаться за опоздание не представляло никакого труда. Но Станишевского буквально распирало от радости встречи с Катей Васильевой, и он сказал просто:

– У женщины, товарищ подполковник.

Замполит дивизии был старше Станишевского всего на один год. Он был красив, силен и сам с нескрываемым удовольствием пользовался успехом у лучшей половины человечества. В глазах Андрушкевича на мгновение мелькнула зависть, сменившаяся истинно мужским уважением.

– У кого был? Рассказывай.

Станишевский счастливо расплылся:

– Я был у женщины, в которую влюблен уже полтора года. Нет! Больше!.. Почти два. И безуспешно.

– Чему же ты радуешься? – потеряв к истории всякий интерес, презрительно спросил замполит.

– Тому, что встретил ее.

Но тут генерал Голембовский собрался с духом, откашлялся и зычно закричал с трибуны, обращаясь к четырем замершим колоннам – американской, французской, английской и итальянской:

– Дорогие друзья! Союзники! Мы – представители Первой армии Войска Польского и советских войск Белорусского фронта... – Генерал прервал сам себя и приказал переводчикам: – Переведите.

Три переводчика одновременно закричали на весь плац по-английски, по-французски и по-итальянски. Три языка смешались в кучу малу, и гражданским полякам, пришедшим к лагерю на праздник освобождения, это показалось смешным. Толпа рассмеялась.

Но колонны союзников стояли не шелохнувшись, и никто из них не поддержал веселья толпы. Каждый внимательно вслушивался в слова, обращенные лично к нему, боясь что-либо пропустить или чего-нибудь не расслышать. И толпа прекратила смеяться...

– Мы счастливы приветствовать ваше освобождение из плена! – крикнул Голембовский. – Мы знаем, как храбро сражались солдаты Соединенных Штатов Америки, нам известно мужество британских вооруженных сил, мы никогда не забудем отважных французских патриотов... Мы приветствуем итальянские войска, вышедшие из войны!

Когда переводчики перевели все, что прокричал Голембовский, все четыре колонны приветственно завопили, а толпа из местных жителей, русских и польских солдат восторженно закричала, зааплодировала.

Наконец Голембовский смог продолжить речь:

– Считаю своей обязанностью сообщить вам, что как только мы закончим переформировку наших частей, транспортные средства ваших войск получат возможность прибыть за вами сюда. От имени советского и польского командования я обещаю вам, что в течение ближайшей недели вы все будете отправлены к местам расположения ваших войск!..

Снова на трех языках закричали переводчики, снова завопили бывшие военнопленные. Маленький оркестрик заполнял паузы в речи генерала – играл разные мелодии, от «Марсельезы» до «Типперери». Смуглый человечек в польской форме, обвешанный фотоаппаратами, щелкал своими камерами всех подряд – и союзников, и начальство, и оркестрик, и городской народ. Мальчишки совсем спятили: пробрались на территорию лагеря, облепили трибуну, шныряли по колоннам союзников, выплясывали перед объективом фотографа...

Но тут произошло неожиданное: толпа перед лагерем вдруг стала затихать и медленно раздвигаться на две половины, образуя живой коридор, ведущий прямо к воротам лагеря. По этому «коридору» боком вытанцовывал роскошный белый жеребец, на котором горделиво восседал старший лейтенант Валера Зайцев.

Сразу же за хвостом Валеркиного жеребца шел пленный немецкий полковник с моноклем в глазу. За полковником, не глядя по сторонам, следовали двенадцать немецких офицеров. За офицерами медленно двигалась колонна «тотальников» из утреннего эшелона. Они шли, низко опустив головы. Пленных немцев сопровождал советский конвой на лошадях.

Маленький фотограф тут же перевел свой объектив на немцев и, конечно, на Валерку Зайцева. Валерка вел себя достойно: старался не смотреть в аппарат и вообще изображал на лице некоторую скуку, дескать, работа привычная, будничная, чуть ли не каждый день города берем... Однако внутри его распирало от тщеславия. Он сам придумал весь этот спектакль – привести пленных немцев в лагерь именно в момент освобождения союзников из этого лагеря. Час тому назад он посвятил в свой замысел Анджея Станишевского, горячо доказывая ему, как коменданту города, всю важность такого «политического момента», всю грандиозность «символического обобщения», всю необходимость этого замечательного «агитационно-пропагандистского»... И так далее и так далее...

 

Станишевский слушал его вполуха, так как к моменту возникновения этой глобальной идеи в голове Зайцева он, Станишевский, уже знал, где расположился советский медсанбат, и ни во что не желал вникать, торопился только туда. Поэтому он, как комендант города, послал Зайцева ко всем чертям и тем самым предоставил ему свободу действий.

Теперь общее внимание было приковано только к немцам.

На них смотрели все: освобожденные союзники, ошарашенное командование двух дивизий, замершая толпа местных жителей и суровые ребята – русские и польские солдаты, которым испортили праздник. Немцы шли в гнетущей тишине, только нервно всхрапывал белый жеребец под Валеркой Зайцевым.

Все это так неожиданно, можно сказать, злостно нарушало торжественность долгожданной акции – освобождения союзников, что полковник Сергеев прямо-таки зашелся от злости!

– Зайцев! – гаркнул он. – Ты что здесь цирк устроил?! Ты куда их ведешь?

Зайцев придержал коня, вытянулся в седле:

– В плен, товарищ полковник! В этот же лагерь.

– Кто разрешил?!

Нужно было срочно спасать Валерку от гнева командира дивизии, и Анджей Станишевский быстро сказал:

– Виноват, товарищ полковник... Это я приказал Зайцеву занять барак под немцев. Англичан и американцев пока переселить до отправки в один барак. Вы видите, их там немного. Поместятся...

Голембовский переглянулся с Сергеевым и спросил у Станишевского:

– Этот Зайцев был с тобой утром на вокзале?

– Так точно.

– Он немецкого полковника взял?

Анджей улыбнулся, ответил немедленно:

– Так точно. Он.

Антракт затягивался. Сотни людей из семи государств стояли и ждали следующего действия. Но сейчас генералу Голембовскому было на это наплевать. Подождут. Теперь-то ждать просто.

Выручил всех Юзеф Андрушкевич – замполит польской дивизии. Он решил, что лучший способ отвести кары небесные от повинной головы Валерки Зайцева – это внести какое угодно контрпредложение, уводящее историю в совершенно другую сторону. Он и сказал Сергееву:

– А что, Петр Семенович, может, комендантом с советской стороны назначить этого красавца? – Он показал на Зайцева и незаметно толкнул коленом генерала Голембовского.

– Правильно! – тут же сказал генерал. – Раз уж они сегодня вместе на вокзале работали, пусть и дальше идут плечом к плечу...

По инерции генерала все еще тянуло на высокопарность стиля.

Сергеев недобро посмотрел на Зайцева:

– Слезай с коня! Наездник... Пойдешь помощником к капитану Станишевскому.

– Слушаюсь! – Валера спрыгнул с белого жеребца и протяжно крикнул: – Старший сержант Светличный! Принять конвой!..

Из хвоста колонны подскакал на каурой кобылке молодцеватый Светличный, подхватил под уздцы белого жеребца.

– Есть принять конвой! – И скомандовал немцам: – Форвертс! Трогай!..

Генерал Отто фон Мальдер был уже перенесен из подвала наверх и лежал теперь на носилках в самой большой комнате хозяйского дома, увешанной безвкусными выцветшими литографиями.

Боли не прекращались ни на секунду. Они то затихали, становились почти привычными, и тогда фон Мальдер получал возможность понимать и оценивать происходящее вокруг, говорить, отвечать. То вдруг следовал такой болевой всплеск, который начисто лишал его рассудка, слуха, речи, воли... Нет, нет! Пожалуй, только воля и оставалась. Иначе все окружавшие Отто фон Мальдера должны были бы услышать дикий, животный крик отчаяния и полной безысходности. Но он молчал. Молча терял сознание, а когда болевой взрыв оседал, так же молча приходил в себя. У него почти не спадала температура, не утихала жажда. Дыхание было поверхностным и частым. Гауптман Квидде не отходил от него ни на минуту.

Сейчас Квидде сидел на корточках у самых носилок, держал в своих руках сухую горячую руку генерала и смотрел снизу вверх на хозяина дома и его семью.

– У меня просто не хватает слов, чтобы выразить нашу признательность за все, что вы для нас сделали, дорогой герр Циглер, – говорил он.

Перед ним стояли хозяин фольварка, его испуганная жена, его мать, древняя, глухая, неопрятная старуха, и дочь, некрасивая перезрелая девица, страдающая насморком.

Они стояли у стены, на фоне большой фотографии сына хозяйки, похожего на сестру своей невыразительностью и бесцветностью. Сын герра Циглера был в форме обер-лейтенанта немецкой армии.

У дверей замерли в молчании два сотрудника абвера – лейтенант в вязаной шапочке и куртке из грубого шинельного сукна и мрачноватый верзила в русском ватнике, с Железным крестом на шее. За спиной у верзилы, словно у охотника – стволом вниз, висела снайперская винтовка с оптическим прицелом. На груди – «шмайсер».

В открытые настежь двери было видно, как обросшие, обтрепанные офицеры фон Мальдера выносили оружие, боеприпасы, мешки с продовольствием. Слышались негромкие команды, короткие приказания – отряд спешно готовился к уходу в лес. Не было никакой суеты, беспорядочности, метаний. Все предельно четко, организованно. Чувствовались профессионализм и добротная выучка кадровых военных, которые в тревожной и опасной ситуации без тени сомнения пойдут на все.

– Мы не имеем права подвергать опасности ни вас, ни вашу семью, ни господина генерала, – сказал Квидде. – Позвольте еще раз поблагодарить вас за приют и добрый совет – я имею в виду лесной бункер, который вы нам показали...

На глаза герра Циглера навернулись слезы.

– Это был наш долг, – сказал он и обвел рукой всю свою семью, включая и портрет сына на стене.

Жена и дочь Циглера поспешно закивали головами в знак полного согласия. Старуха ничего не услышала и не поняла, кроме того, что нужно с чем-то немедленно согласиться. Она затрясла своей сухонькой головкой, внимательно глядя на сына – правильно ли она поступает.

Генерал превозмог боль и дурноту, приподнялся на локте и даже попытался улыбнуться Циглеру:

– Если я останусь жив, Пауль, я этого никогда не забуду...

– Я буду счастлив увидеть вас снова живым и здоровым, господин генерал, – поклонился Циглер.

Один за другим офицеры неслышно выскальзывали из дому. Во дворе зарычала и залаяла собака. Циглер виновато сказал:

– Она привязана.

– Ничего страшного, – ласково успокоил его Квидде. – Собака ведь может лаять по любому поводу, не правда ли?..

Он посмотрел на верзилу со снайперской винтовкой и наклонил голову. Тот сделал знак четверым офицерам, стоявшим за дверьми. Они тут же вошли в комнату и встали у носилок с генералом. Квидде встал в полный рост.

– Прощайте, Пауль, – сказал генерал. – И да хранит вас Бог.

– Мы будем ждать вас... Мы надеемся... – Голос Циглера дрогнул, и он бросил взгляд на фотографию сына. – Если когда-нибудь вы увидите нашего мальчика...

– Я обещаю вам, Пауль... – Генерал обессиленно откинул голову на носилки. – Герберт, вы записали номер части обер-лейтенанта?

– Конечно, конечно, – улыбнулся капитан Квидде.

Он дал знак четверым офицерам поднять носилки. Лейтенант в вязаной шапочке и верзила в русском ватнике неотрывно смотрели на Герберта Квидде.

– Вперед, – скомандовал Квидде офицерам, и те осторожно понесли генерала к дверям.

Сам Квидде, лейтенант в шапочке и верзила в ватнике на секунду задержались...

Немцы бесшумно скользили в редком перелеске. Лес был уже совсем близко, а там, в его спасительной сумрачной и сырой глубине, находился мало кому известный огромный заброшенный каменный бункер, построенный еще во время Первой мировой войны. В нем свободно могли разместиться несколько десятков человек. Герр Циглер сам проводил капитана Квидде утром к этому бункеру и показал наиболее безопасную к нему дорогу.

Генерала несли осторожно, пригибаясь, стараясь двигаться плавно, неслышно. Повинуясь только знакам, беззвучно менялись четверками на ходу. Освобожденные от носилок разминали натруженные, скрюченные кисти рук, занимали свое место в охранении, положив горящие стертые ладони на приклады автоматов. И все без единой остановки, без малейшей задержки.

– Где Квидде? – обеспокоенно спросил генерал и беспомощно оглянулся, но ничего не увидел, кроме голого, мелькавшего мимо него кустарника.

– Не волнуйтесь, господин генерал... Он сейчас догонит нас... – срывающимся от усталости голосом ответил кто-то.

Спустя несколько минут откуда-то со стороны к носилкам с генералом бесшумно пристроились гауптман, лейтенант в вязаной шапочке и молчаливый верзила.

– Герберт... Мой дорогой... Почему же ты отстал? Уж не загляделся ли ты на дочку хозяина? – спросил Отто фон Мальдер.

Квидде на ходу наклонился, почтительно поцеловал руку генерала и тихо произнес:

– Вы же знаете, что я не заглядываюсь на женщин.

Фон Мальдер ласково улыбнулся и погладил белокурого гауптмана по лицу. В такт шагам над ним колыхались серые, низкие, чужие облака. Они медленно уплывали назад, уступая место еще более серым, низким и плотным, без единого просвета, без малейшего клочка небесной голубизны... Он вспомнил яркую, теплую синь итальянского неба и закрыл глаза. Ему причудилась Венеция, покачивающаяся гондола, нежная россыпь мандолины и почему-то еле слышный собачий лай...

Во дворе фольварка герра Циглера огромный пес захлебывался злобным хриплым лаем. Он был привязан коротким сыромятным ремнем к небольшому колесному трактору и рвался как безумный. В ярости он грыз ремень, становился на задние лапы, крутил головой, хрипел в ошейнике, передними лапами старался стащить ошейник через голову и снова начинал грызть сыромятину.

Наконец ремень не выдержал и лопнул. Гигантскими прыжками собака помчалась к хозяйскому дому. У самых дверей она словно наткнулась на невидимую преграду. Шерсть на загривке у нее встала дыбом, она попятилась, и злобное рычание неожиданно перешло в жалобный, испуганный щенячий визг.

Из-под тяжелых дубовых дверей на каменные ступени медленно растекалась кровавая лужа. Пес заскулил, закрутился, стараясь не ступить в эту лужу, а затем уперся передними лапами в тяжелую дверь и распахнул ее, как делал это, наверное, сотни раз.

По проселочной дороге катился открытый трофейный «опель-адмирал». В нем рядом с шофером сидел командир танкового полка майор Мечислав Шарейко. Он был в комбинезоне и шлемофоне – только что пересел из головного танка в свою машину. Между ног у него стояла обычная танковая рация двусторонней связи с длинной антенной.

За ним шли его танки на исходные позиции для будущего наступления. Дел у Шарейко было до черта – нужно вывести танки на исходные, рассредоточить их, закамуфлировать, обеспечить личный состав питанием, ночлегом... Да мало ли дел у командира танкового полка, которому еще смерть как хочется вернуться в город хотя бы к вечеру!

По обочинам дороги тянулись повозки с переселенцами и беженцами. Плакали дети, кричали женщины, переругивались хозяева повозок. Шли по дороге оборванные югославы, болгары, венгры. Брела из концлагеря стайка еврейских женщин, закутанных в какие-то невообразимые лохмотья...

Шел русский солдат из плена. Тощий, землистый, с седой клочковатой щетиной на впалых щеках. Не было у него ничего, кроме старой расхристанной шинели без хлястика и погон на плечах, а в руке – скрипка без смычка. Шел солдат и с каменным лицом тренькал на скрипке, словно на балалайке: «Ах ты сукин сын, камаринский мужик...» В застывших блеклых глазах – тоска смертная. Хоть и выжил, хоть и музыка есть, хоть и к своим возвращается. Что-то теперь будет?..

Рядом с ним медленно, стараясь не обогнать, ехал на велосипеде трубочист из лужицких сербов. Был он в черном цилиндре, в черных штанах и старом черном курцфраке. И со всеми своими профессиональными инструментами – метелкой, гирей на длинной веревке, ковшом для выгребания сажи на складной ручке... Все пытался втолковать русскому солдатику, что он не немец, а серб. Но «лужицкий». Они тут уже лет триста живут, в районе Одры и Шпрее. Дескать, тоже славянин и очень хорошо понимает...

Но солдатик молчал, все только вперед смотрел пустыми исплаканными глазами. И шел. «Ах ты сукин сын, камаринский мужик...» Что же теперь с тобой будет?..

Но и скрип повозок, и плач детей, и ругань, и песни, и болтовня лужицкого серба – все тонуло в могучем танковом грохоте. Сквозь него были только слышны время от времени далекие орудийные раскаты. Там, впереди, война не затихала ни на минуту.

Внезапно зазуммерила танковая рация, стоявшая между ног майора Шарейко в «опеле». Майор щелкнул тумблером «на прием» и услышал, что его вызывает командир экипажа «Варшава-девять». Выяснилось, что у «девятки» клинит левый фрикцион и он просит разрешения на ремонт. От «технички» экипаж отказался, уверяя майора в прекрасном знании доверенной им материальной части. Шарейко разрешил им выйти из колонны и остановиться на ремонт, приказав управиться как можно скорее.

– Вас понял – ремонт разрешен! – Командир танка отключил связь и спросил своего механика-водителя: – Яцек, к лесочку сможешь доползти? Чтобы от глаз подальше?.. Там вон я вижу ручеек какой-то. Потом помоемся. Дотянем?

 

– Попробуем, командир.

Танк «Варшава-девять» стал с трудом уходить с дороги к ложбинке у самого леса, в котором совсем недавно скрылась группа генерала фон Мальдера.

Какая это все-таки прекрасная штука – система оптических линз! Достаточно совместить объект убийства с перекрестием прицела и плавно нажать спуск. Вот этот командир польского танка с номером «девять» и белым орлом на башне, торчащий по пояс из верхнего люка, – чем не превосходная мишень? А он об этом не знает. Чему-то смеется, что-то кричит в люк своему экипажу. Да по нему просто невозможно промахнуться. Тем более что танк подходит все ближе и ближе...

Но танк вдруг остановился возле ручья и выключил двигатель, не дойдя до леса метров семьдесят. Гауптман Герберт Квидде спокойно сказал:

– Вот видите? Я же говорил, что он сюда не пойдет. У него, кажется, клинит левый фрикцион...

С несколькими офицерами он стоял за деревьями. Каждый держал в руках по фаустпатрону. Если бы танк решил войти в лес – гибель его была бы неминуемой.

– И никакого шума, – улыбнулся Квидде и передал верзиле фаустпатрон, взяв у него из рук снайперскую винтовку. – Дай-ка я посмотрю на него.

Он прицелился в командира танка, и снова лицо молодого поляка заполнило сетку прицела. Тот стащил с головы шлемофон, и Квидде явственно увидел мокрый от пота лоб и прилипшие к нему белесые волосы. Упираясь руками в края люка, командир танка вылез наверх, встал во весь рост, сладостно потянулся, разминая затекшее тело, и счастливо рассмеялся.

– Очень недурен... – пробормотал Квидде, не отрывая глаз от окуляра прицела. – Почти похож на человека...

Когда причины заедания левого фрикциона были выяснены, неисправности устранены и ремонт закончен, весь экипаж, включая командира, был грязен до неузнаваемости.

Для первого, «грубого» этапа омовения механик-водитель нацедил из дополнительного бака ведро солярки, и, прежде чем перейти к заключительной части туалета у ручья с нормальным мылом, все четверо оттирались соляровым маслом.

Первым закончил плескаться в солярке башенный стрелок. Он выпрямился, тщательно вытер руки ветошью и стал расстегивать комбинезон, чтобы водой вымыться до пояса. Он уже стянул комбинезон с плеч, завязал его на поясе рукавами и взялся стаскивать с себя мундир и нижнюю рубашку. Но тут же застыл, уперевшись взглядом в небольшую возвышенность...

Все трое немедленно разогнулись. Башенный стрелок в полном оцепенении показывал глазами на бугор, откуда по пологому косогору спускалась лядащая лошаденка, запряженная в обычный крестьянский однолемешный плуг.

Лошаденку тащили под уздцы две маленькие оборванные девчонки лет десяти. На рукоятки плуга, стараясь загнать лемех поглубже в землю, налегала рано состарившаяся женщина. Медленно и неровно ложилась вспаханная полоса, – ни у девчонок, ни у женщины, ни у лошади попросту не хватало сил. Да и поле было тяжелым для пахоты – приходилось огибать искореженную военную технику: увязшую в весенней грязи противотанковую пушку, сгоревший грузовик, разбившийся советский самолет со звездой на хвосте. Но девочки упрямо тащили лошадь вперед. Она оскальзывалась в непросохшей земле, и женщина из последних сил вдавливала плуг в эту искалеченную землю всем своим измученным телом...

Уже давно танки майора Мечислава Шарейко стояли на исходных. Они развернулись во фронт, и каждый экипаж маскировал свои машины. Уже дымила полевая кухня, и над позицией витал фантастический запах вареного окорока с пережаренным луком. Уже давно майор Шарейко мог оставить полк на своего заместителя, вернуться в город и начать нормальную личную жизнь часов до пяти утра как минимум. Если бы не эта проклятая «девятка»! Мало того, что она не пришла на пункт сбора вовремя, она не отвечала на позывные. Это особенно пугало майора. Мало ли что могло случиться!

Майор обеспокоенно посмотрел на часы и приказал своему водителю:

– А ну, разворачивай телегу!

«Опель-адмирал» развернулся и помчался к проселочной дороге. Все, все могло произойти... Подорвались на мине и сгорели, наткнулись на засаду бродячей группировки и погибли. Пока ремонтировались, их, как цыплят, могли перещелкать. Больше всего майора нервировало то, что молчала рация «девятки». Шарейко пожалел, что не взял с собой еще одну «тридцатьчетверку» с каким-нибудь опытным экипажем, и на всякий случай передвинул поближе к себе ручной пулемет, который валялся на заднем сиденье «опеля».

«Девятка» же молчала только лишь потому, что, кроме механика-водителя, в танке никого и не было. Некому было ответить на позывные командира полка. Тем более что механик-водитель отдал свой шлемофон маленькой девчонке. Она напялила его себе на голову и сейчас сидела на танке, свесив ноги по обе стороны пушки.

Вторая девчонка вместе с грязным стрелком-радистом гарцевала на распряженной кляче и визжала от счастья. Женщина устало сидела на разостланном орудийном брезентовом чехле и ела американскую тушенку солдатской ложкой прямо из банки.

Медленно двигался по полю починенный танк с цифрой «девять» на башне. Он осторожно волочил на постромках за собой плуг. Его вжимал в землю мокрый от напряжения командир экипажа. Заряжающий бежал перед танком спиной к движению и кричал механику в открытый люк:

– Ну куда ты дергаешь, дубина?! Не газуй! Иди ровнее!..

Потом перебегал назад к взмыленному командиру и умолял его плачущим голосом:

– Ну, командир! Ну кто так пашет? Дайте мне, командир!.. Вы же слишком глубоко лемех засаживаете – он у вас и выпрыгивает! Не умеете – не беритесь! А я – крестьянин, я знаю как... А вы городской... Зачем вам это?!

– Пошел к такой-то матери... – Хрипел командир, намертво вцепившись в рукоятки плуга.

Танк тихонько урчал двигателем, медленно полз по омертвевшему военному полю, и за плугом, в руках неумелого горожанина, ложилась одна борозда за другой...

Со стороны дороги показался «опель-адмирал» и покатился прямо по полю к пашущему танку. То, что увидел майор Шарейко, оскорбило его до глубины души. Он, командир танкового полка, один, с ручным пулеметом, мчался на выручку своему экипажу... Он еще по дороге навыдумывал себе горящий танк с разорванными гусеницами, со сметенной башней... Он уже представил себе обгоревшие, окровавленные тела четырех несчастных пареньков. А увидел четырех абсолютно здоровых идиотов, которые занимались черт знает чем!..

На полном ходу Шарейко встал в своем «опеле» в полный рост и закричал страшным голосом:

– Ну я вам сейчас дам под хвост!

Польско-советская комендатура разместилась в одноэтажном здании бывшей немецкой комендатуры. Лучшего в этом городке придумать было невозможно.

– Аккуратные сволочи... – завистливо проговорил Зайцев при первом посещении этого дома. – Всё предусмотрели! Нам бы так... Нам бы цены не было! Это если по справедливости.

Четверо солдат на двух стремянках сдирали со стены комендатуры немецкую надпись и водружали польскую. Водитель советского «студебекера» уже лаялся с водителем польского «студебекера» из-за места под навесом, куда могла встать только одна машина. У дверей комендатуры ощерился пулеметом бронеавтомобиль БА-64. Валерка Зайцев выпросил его у помпотеха своей дивизии подполковника Хачикяна при помощи бесстыдной и унизительной лести.

В кабинете Станишевский и Зайцев пыхтели над составлением приказа по городу о вступлении в должность. Для облегчения задачи Станишевский раздобыл февральский экземпляр «Глоса Велькопольского», где был напечатан приказ военного коменданта Познани и Познанского повята полковника Смирнова. Поначалу они, не мудрствуя лукаво, решили перекатать текст познанского приказа и подписать его своими именами. Однако при внимательном прочтении выяснилось, что в их хозяйстве, как заметил Зайцев, «труба пониже и дым пожиже». После долгих препирательств, споров и взаимных упреков приказ все же был написан. В своих основных положениях он почти повторял приказ по Познани полковника Смирнова, но был втрое короче, так как площадь применения административных сил Станишевского и Зайцева была вдесятеро меньше, чем у познанского полковника.

Рейтинг@Mail.ru