Он застал ее в ординаторской, когда она подписывала карточки девятерых тяжелораненых, отправляемых в тыловые госпитали в первую очередь.
– У вас ко мне дело, Збигнев Казимирович? – спросила Васильева, подняв глаза на Дмоховского.
– Так точно, пани майор.
Васильева укоризненно покачала головой.
– Екатерина Сергеевна... – поправился Дмоховский.
– Одну секунду.
Васильева подписала последние две карточки, мельком проглядела все остальные, сделала в трех из них незначительные поправки и сложила их стопкой.
– Я вас слушаю, Збигнев Казимирович.
Глухим от напряжения голосом, медленно и внешне совершенно спокойно Дмоховский поведал Васильевой о том, что неподалеку от городка в собственном фольварке живет его старый приятель – господин Циглер. Дмоховский специально назвал фамилию Циглера – человека реально существующего. Еще с двадцатых годов, когда опасность нависала над Збигневом Дмоховским чуть ли не ежедневно, он знал, что в любой легенде ложь должна быть минимальной. Тогда исключаются провалы по мелочам. Так вот на ногу этого несчастного господина Циглера накатилось бревно и, кажется, сильно ушибло ему стопу. Во всяком случае, господин Циглер уже три дня не встает с постели. Но самое неприятное во всем этом то, что у него начала гноиться рана, а он человек уже пожилой и не совсем здоровый, и что бы порекомендовала пани доктор для бедного господина Циглера?
Это тоже был один из старых проверенных приемов: передать инициативу разговора собеседнику для того, чтобы не настораживать его сразу громоздкой просьбой и не дать возможности, вслушиваясь в твою длинную тираду, проанализировать ее и понять, что за ней стоит.
– Давайте его сюда, – тут же сказала Васильева. – Посмотрим, промоем, попробуем убрать анаэробную инфекцию и поставим вашего господина на ноги... И сделать это нужно как можно быстрее. А вдруг сепсис? Зачем рисковать?
Дмоховский тут же согласился с Васильевой, но высказал опасение, что господин Циглер побоится в сегодняшней обстановке покидать фольварк и оставлять одних жену и дочь. Вряд ли он сможет им помочь в какой-нибудь небезопасной ситуации, но пока он с ними, сердце его будет намного спокойнее. Тем более что у жены господина Циглера медицинское образование и она смогла бы обеспечить ему относительно профессиональный уход. Единственное, что тревожит Дмоховского, – это отсутствие необходимых лекарств и перевязочного материала в доме Циглеров...
– Ну, это пустяки, – сказала Васильева. – Давайте сделаем так: если вы убеждены, что жена господина Циглера сумеет пару дней его поколоть одним чудодейственным средством, которое притормозит воспалительный процесс, тогда нет необходимости тащить его сюда. А вот когда я вернусь в город, его нужно будет все-таки обязательно посмотреть. Хорошо? В крайнем случае, Збигнев Казимирович, мы с вами запряжем нашего лентяя Мишку в его «додж» и сами приедем к вашему приятелю. Согласны?
– Конечно, Екатерина Сергеевна.
Васильева вызвала аптечную сестру Нюру, полную тридцатилетнюю женщину с маленькими сонными глазками под короткими белыми ресницами, и приказала ей приготовить для Дмоховского пятиграммовый шприц с иглами, марганцовку, баночку мази Вишневского, стерильный перевязочный материал и один миллион единиц американского пенициллина для инъекций – по сто тысяч единиц через каждые четыре часа.
– Стерилизатор для шприца нужен? – спросила Нюра.
– Гулять так гулять! Давай и стерилизатор, – сказала Васильева.
Пока Нюра возилась в своем аптечном хозяйстве и готовила пакет для Дмоховского, Васильева набросала на отдельном листе порядок инъекций пенициллина, способы промывания раны раствором марганцовокислого калия, наложения повязки с мазью Вишневского и объяснила Дмоховскому, что гнойные раны ни в коем случае нельзя туго бинтовать. Повязка должна быть поверхностной и рыхлой – необходим доступ воздуха к ране. Тогда ускоряется отделение и отток всякой некротической дряни...
– Он немец? – спросила Васильева.
– Да, – ответил Дмоховский и подумал, что с возрастом у него стали сдавать нервы.
– Тогда вам придется ему все это перевести, – улыбнулась Васильева и протянула ему листок бумаги с записями к назначениям.
– Конечно, конечно, – сказал Дмоховский.
В его душе вдруг вспыхнуло глухое раздражение против этой красивой, уверенной в себе женщины. Она только что проиграла затеянную им игру, она своими руками сделала все, чего от нее должен был добиться он, и вот она, проигравшая более умному и опытному противнику, чувствует себя прекрасно, шутит, улыбается, убежденная в том, что ей лишний раз представилась возможность выполнить свой врачебный долг. Он же, который выиграл у нее эту опасную игру, должен чувствовать себя отвратительно и мерзко, презирать себя за то, что использовал против нее старые, отработанные приемчики. И не торжествовать победу, а наполняться разъедающей ненавистью к себе – когда-то блестящему польскому улану, проповедовавшему «чистую» войну и вышедшему из всех войн и политических столкновений именно потому, что они на его глазах делались грязными руками...
Чтобы хоть частично освободить себя от омерзительного ощущения, ему нужно было сию минуту попытаться как-то унизить своего «противника», и Дмоховский с мягкой улыбкой заметил, что, как ему кажется, русские и поляки напрасно устраивают из пахоты и сева «чисто пропагандистскую акцию». Он, зная здешний народ, боится, что далеко не каждый живущий на этой земле будет рад такой помощи.
– Здесь, Екатерина Сергеевна, люди привыкли к отвергаемой вами собственности, а все, что затеяли ваши, сильно попахивает коллективизацией...
Васильева весело рассмеялась:
– Да что вы, Збигнев Казимирович! Какая там «коллективизация»! Просто мы хотим помочь людям, которым придется жить на этой земле после нашего ухода. А разумная и толковая коллективизация, кстати, тоже не так уж плоха. Об этом еще Маркс говорил.
Дмоховский внутренне напрягся и произнес с удивительно спокойной интонацией, будто и не собирался загонять собеседника в ловушку:
– Еще полвека тому назад, Екатерина Сергеевна, один великий человек, ваш, русский, сказал примерно так: «Главная недодуманность и ошибка теории Маркса – в предположении, что капиталы перейдут из частных рук в руки правительства, представляющего народ. То есть деспотизм из рук капиталистов перешел бы в руки распорядителей народа». Что, уважаемая пани, и случилось в вашей стране. А деспотизм есть деспотизм, Екатерина Сергеевна, и стоит ли таким образом «помогать» народу?
– Кто этот «великий человек», которого вы процитировали с таким удовольствием? – спросила Васильева, просматривая еще раз карточки тяжелораненых.
– Лев Толстой, – кротко отозвался Дмоховский. – Дневники конца прошлого века. Записи не то девяносто седьмого, не то девяносто восьмого года. Сейчас уже не помню.
– А, вон в чем дело... – протянула Васильева и поднялась из-за стола. – Бедный старик!
Дмоховский тут же немедленно встал со стула, не понимая, кого пожалела Васильева – его самого или Льва Толстого. Васильева подровняла сбоку стопку карточек и подняла строгие, холодные глаза на Дмоховского:
– Вы знаете, пан Дмоховский, раз вы упрекнули нас в насильственной помощи народу, опираясь на записи Льва Николаевича, тоже позволю себе напомнить вам несколько строчек из его дневников: «Хозяин стегает кнутом скотину, чтобы выгнать ее из горящего двора и спасти ее, а скотина молится о том, чтобы ее не стегали».
Не постучавшись, вошла аптечная сестра Нюра. Протянула Васильевой пакет с медикаментами, сказала бесцветным голосом домработницы из какой-то довоенной пьесы:
– Все туточки, Катерина Сергеевна. Я туды еще четыре индивидуальных пакета положила. На всякий случай.
Не глядя на нее, Васильева стащила с себя халат, шапочку и повесила их на гвоздь, вбитый в дверь. С другого гвоздя сняла свою шинель, набросила на плечи.
– Отдай пану Дмоховскому, – сказала она Нюре, – Если меня кто-нибудь будет спрашивать, я пошла собираться на выезд.
Когда за ней затворилась дверь, Дмоховский вдруг ощутил, как с ее уходом в нем что-то оборвалось. Он почувствовал такое опустошение, такую усталость, что ему захотелось лечь на пол и умереть...
Пока Вовка запрягал лошадь и выволакивал свою телегу с бочкой из-под навеса, Лиза быстренько закончила стирку бинтов, развесила остатки для просушки, сполоснула таз и ведро и увязалась вместе с Вовкой за водой на речку.
Союзники собрались у колоды для колки дров, о чем-то возбужденно переговаривались, время от времени замолкали и с надеждой вглядывались в полное и значительное лицо Майкла Форбса. Как все цирковые артисты и моряки торгового флота, помотавшиеся по земному шару, Форбс беззастенчиво пытался говорить чуть ли не на всех языках, располагая ничтожным запасом слов, чудовищным произношением и неуемной фантазией, помогавшей ему домысливать все, что он не мог понять или высказать.
Увидев выходящую Васильеву, союзники тут же испуганно замолчали и вытянулись, словно школьники, застигнутые учителем за преступным курением в уборной для мальчиков. Но Васильева только приветственно помахала им рукой и направилась к воротам.
То, что в замкнутом, интеллигентном Дмоховском произошел своего рода нервный срыв, она это поняла. Но что вызвало такой внезапный всплеск желчи, отчего возникла эта тихая истерика в человеке, который, несомненно, умел быть сдержанным и вести себя с редким тактом и достоинством наверняка в любых обстоятельствах? Что же с ним произошло за ночь? Вернее, за вторую половинку ночи, ибо с вечера старик был спокоен, вежлив и грустен, – это она твердо помнила. Может быть, кто-нибудь из раненых немцев – тот же Бригель, Таубе или Ленц – упрекнул его в том, что он слишком быстро стал сотрудничать с русскими? Так это для их же блага: чтобы они не отбросили концы среди людей, не говорящих по-немецки и не понимающих их жалоб. По существу, старый Дмоховский был единственным мостиком, перекинутым через их смерть к жизни. Они должны понимать это и быть ему благодарны. Это во-первых. А во-вторых, Дмоховский – поляк, славянин, и его контакт с русскими более чем естествен...
С самого раннего утра, сразу же после отъезда Станишевского, ее вызвали к умиравшему пареньку-татарину, у которого открылось внутреннее кровотечение в брюшную полость. Когда она примчалась в палату, паренек уже скончался, и она, разбитая и опустошенная, вернулась к себе. До подъема оставалось еще с час с четвертью, и минут сорок ей удалось подремать тяжелым, постоянно прерывающимся сном. Последний раз она проснулась, посмотрела на часы, вскочила, наспех почистила зубы, умылась и, приведя себя в порядок на скорую руку, побежала через дорогу в расположение медсанбата, так и не успев застелить постель.
Теперь же, войдя в спальню фон Бризенов, первое, что она увидела, – это смятые подушки в медсанбатовских наволочках на широченной кровати с пошловато-безвкусным резным баронским гербом в изголовье. Слева от того места, где этой ночью спала она, совсем рядом лежала подушка Анджея. Она еще хранила примятость от его головы, и Васильевой в одно мгновение стало наплевать и на старика Дмоховского, и на его душевные переживания.
Неожиданно ее окатила волна нежности такой потрясающей силы, что у нее чуть не подогнулись ноги, едва не остановилось сердце. Она сделала несколько неверных шагов, опустилась у кровати на колени и зарылась лицом в подушку Анджея. Она почувствовала запах его тела, услышала его дыхание, ощутила на себе прикосновение его рук. Ей казалось, что она может без малейшего напряжения восстановить в памяти каждую секунду прошедшей ночи. Каждый его взгляд, движение, каждое его слово. Такое с ней стряслось впервые в жизни, и она это поняла не ночью – в близости с ним, а только сейчас, когда его не было рядом с ней. «Только бы нам выжить!..» – вспомнила она последнюю фразу Анджея.
Она стояла на коленях перед чужой огромной кроватью, застеленной чистым армейским постельным бельем, вжималась лицом в его подушку и думала о том, что если судьба ей и дальше разрешит быть счастливой и продлит ее жизнь с ним, то более нелепого брачного ложа им никогда не выдумать. Уж больно по-дурацки выглядела эта мещанская генеральско-баронская кровать! Она подняла голову от подушки и вслух повторила его последние слова:
– Только бы нам выжить...
Минут через двадцать из дома фон Бризенов примчался посыльный и доложил Зинке, что майор Васильева срочно вызывает к себе младшего лейтенанта медицинской службы Бойко. Зинка, у которой предотъездных дел было еще невпроворот, ругнулась про себя и побежала через дорогу.
Она отворила дверь комнаты Васильевой и остолбенела. Екатерина Сергеевна стояла перед зеркалом. На ней была обычная старая офицерская шинель, по воротнику и плечам которой струилась роскошная черно-бурая лиса – такая модная в последние предвоенные годы. Под лисой не было видно ни погон, ни петлиц, ни грубого шинельного воротника.
– Батюшки светы!.. – только и сумела вымолвить Зинка.
– Нравится? – спросила Васильева и сняла лису с плеч.
Не в силах ничего ответить, Зинца только рукой махнула. Васильева протянула ей лису, улыбнулась:
– Возьми.
– Да вы что?! Ни в жисть!..
– Возьми, Зинуля. Война кончится, приедешь к себе домой, накинешь эту зверюгу... – Васильева сама набросила ей на плечи лису, застегнула прямо на Зинкином белом халате. – И все мужики – у твоих ног!
Со страдальческим выражением на лице Зинка уперлась глазами в зеркало, не смогла оторваться от своего отражения.
– А вы-то как же?.. – простонала она.
Васильева уже складывала в вещмешок зубную щетку, жестяную коробку с порошком «Мятный», мыло, одеколон, свитер, две запасные обоймы для пистолета ТТ, мужские брюки десантника с коричнево-зелеными маскировочными разводами. В полевых условиях она всегда ходила в этих брюках.
В медсанбатовском дворе бешеными оборотами взревел автомобильный двигатель, куда-то рванулась машина, взвизгнула покрышками на крутом повороте и прогрохотала мимо дома по улице. И тут же ей вслед раздались крики:
– Стой! Стой, сволочи!
Васильева выглянула в окно, но из-за полукруглого палисадника у дома ничего не увидела и удивленно сказала:
– Что там еще у них приключилось?
Зинке показалось, что Васильева просто не захотела ответить ей на вопрос, и она снова прилипла глазами к зеркалу, томно поводя плечами под роскошной лисой. Расслабленным голосом Зинка сказала:
– А черт их знает... С мужиками всегда так – что-нибудь да обязательно с ними произойдет.
С криком «Разрешите войти!» в комнату влетел разъяренный Степан Невинный. Словно куль с тряпьем, он тащил за собой шофера Мишку.
– Товарищ майор, союзники «санитарку» угнали!!! – заорал он с порога. – Вот этот... виноват, товарищ майор! Эта дубина своими руками ключи им от машины дал!..
– Товарищ майор... – заныл Мишка. – Он сказал, что только двигатель проверит. Он шофер итальянский. Он мне говорит: «Дай чуток проеду по двору... Не бойся». Я и дал...
– Это он тебе по-итальянски сказал? – поинтересовалась Васильева.
– Ну да...
– И ты понял?
– А чего тут не понять? – скромно потупился Мишка. – Он – шофер, я – шофер.
Этого Невинный уже не мог выдержать и так тряхнул Мишку, что у того даже ноги оторвались от пола.
– Смотрите, пожалуйста! Сопля несчастная! Он уже по-итальянски выучился, сукин кот!.. – возмутился Невинный.
– Отпусти его и позвони в комендатуру, – приказала ему Васильева и, перехватив взгляд Зинки, усмехнулась и добавила абсолютно неясную для Невинного и очень даже понятную Зинке фразу: – Теперь хоть легальный повод будет.
Еще со вчерашнего дня лагерь для военнопленных был изнутри разделен колючей проволокой. Эта яркая инженерная мысль принадлежала вновь назначенному помощнику коменданта города старшему лейтенанту В. Зайцеву и осуществлена была под его непосредственным руководством. Одна сторона лагеря теперь была для освобожденных американцев, англичан, французов и итальянцев – с открытым входом и выходом, другая, охраняемая польскими часовыми, – для пленных немцев.
В ожидании обещанных транспортных средств своих армий освобожденные союзники шатались по всему лагерю, изнывали от безделья, играли в карты, трепались, ссорились. Даже с пленными немцами от тоски общались. Угощали их сигаретами, разную жратву совали им через проволоку, болтали с ними о том о сем – каждый по-своему. Часовые старательно делали вид, что не замечают такого вопиющего нарушения лагерного содержания и режима, и только когда в поле зрения появлялся польский или советский офицер, охрана лениво покрикивала:
– Отойти от проволоки! Соблюдать дистанцию!..
Но так как никто из представителей пяти стран, находившихся на территории лагеря, польского языка не знал, эти окрики беспомощно повисали в воздухе, не производя ни на кого даже малейшего впечатления.
За оградой, прямо у входных ворот «вольного» лагеря, уже роился маленький «черный рынок». Вовсю шел «ченч»[12], торжествовал мирный «сейл»[13]. Сновали гражданские, шушукались с американцами, французами, итальянцами. Что-то все время переходило из рук в руки, из сумок в карманы, из карманов за пазуху.
Проложив между колючей проволокой и собственной спиной подушку, набитую соломой, привалившись к разделительной ограде между «вольным» лагерем и лагерем сегодняшних военнопленных, прямо на земле сидел пожилой немецкий солдат и замечательно играл на кларнете сладкую грустную мелодию. По другую сторону проволоки стояла притихшая кучка освобожденных союзников, слушала печальный кларнет...
Эта трогательная идиллическая картинка была буквально взорвана появлением советского санитарного «газика» с красными крестами по обеим сторонам фургона. Как смерч, как самум, как тайфун и цунами, «санитарка» ворвалась на полном ходу в открытые ворота вольной половины лагеря, чуть не смела с лица земли трибуну с креслом и встрепенувшимся дневальным-итальянцем и помчалась вокруг плаца, поднимая тучи пыли, приводя в панику всех праздношатающихся союзников.
Вслед «газику» неслись ругань, возмущенные крики перепуганных обитателей лагеря. Из бараков выскакивали отдыхающие после первой свободной ночи полуодетые англичане, американцы, французы, итальянцы. Ничего не понимая, они тут же смешивались в одну толпу, в ужасе шарахались в разные стороны из под колес взбесившейся «санитарки».
За рулем «газика» сидел Луиджи Кристальди. Рядом с ним в тесной кабине еле помещался полуголый Джеффри Келли, не успевший натянуть на себя что-нибудь после колки дров в медсанбатовском дворе. Своей огромной лапой он лупил по кнопке сигнала, мешая вести машину Луиджи, но зато частотой ударов по клаксону и полной аритмичностью сумел довести весь лагерь чуть ли не до сумасшествия. Тем более что эти жуткие звуки в сочетании с ревом двигателя и визгом тормозов были подкреплены воплями Майкла Форбса и Рене Жоли, несшимися из настежь распахнутых задних дверей фургона.
Замолчал печальный кларнет. Немцы прилипли к колючей проволоке, уставились на «свободный» плац, по которому, как по испытательному туринскому автодрому, носился русский санитарный «газик».
Доведя панику до максимума, «газик» остановился как вкопанный.
Кристальди и Келли выскочили из кабины, Форбс и Жоли выпрыгнули из фургона и тут же завопили что было мочи, каждый на своем языке:
– Эй, парни! Все сюда! Быстрей! Быстрей!..
– Потрясающая новость, ребята!
– Джентльмены! Внимание! Есть над чем подумать...
– Слушайте! Слушайте!.. Грандиозная штука!..
Спустя десять минут санитарный «газик» с красными крестами на фургоне так же стремительно вылетел за ворота лагеря, оставив на плацу уже не разношерстную смешавшуюся толпу, а четыре строгие четкие колонны – американскую, английскую, французскую и итальянскую.
В открытые ворота лагеря въехал комендантский «виллис» с двумя флажками на крыльях – польским и советским. Вел машину Валера Зайцев. Рядом с ним сидел Анджей Станишевский, сзади еле умещались на узком сиденье Невинный, Санчо Панса с неизменным автоматом и старик Дмоховский, которого Станишевский взял с собой в качестве переводчика.
Звонок Невинного в комендатуру, сообщающий о чрезвычайном происшествии в медсанбате, выдернул Станишевского и Зайцева из гущи сельскохозяйственных событий, которые уже начали разворачиваться с методичностью и неотвратимостью океанского прибоя. На участки, отведенные под пахоту и сев, уже направлялись саперы, из русских и польских умельцев уже формировались ремонтные бригады по восстановлению сельхозинвентаря, уже были созданы команды по сбору посевного зерна из брошенных хуторов и оставленных фольварков. Довоенные, мирные специальности слесарей, кузнецов, плотников, агрономов и просто крестьян стали вдруг самыми главными и необходимыми.
Однако армия есть армия и ЧП есть ЧП, а комендатура, ответственная за все и вся, есть комендатура. И Станишевский с Зайцевым были вынуждены примчаться в медсанбат для выяснения случившегося. Станишевскому еле удалось отговорить Зайцева ехать на бронеавтомобиле Б-64, выпрошенном у подполковника Хачикяна. Валерке безумно хотелось промчаться по городку именно на броневике, на котором он собственноручно нарисовал с одной стороны красной краской советскую звезду, крайне далекую от геометрического совершенства, а с другой стороны белой краской – польского орла, сильно смахивающего на птеродактиля.
Нельзя сказать, что исчезновение «санитарки» привело Станишевского в восторг, но возможность лишний раз увидеть Катю почти примирила его со случившимся. И пока Зайцев с наслаждением играл роль дознавателя и выяснял обстоятельства угона санитарного «газика», Анджей успел повторить Васильевой все, что говорил ей этой ночью...
Зайцев остановил «виллис» за спинами старших офицеров союзных войск и выключил двигатель. Невинный поискал «газик» глазами и шепнул сидевшему впереди Станишевскому:
– Нету «санитарочки», товарищ капитан! Хулиганье паршивое...
– Давай, Валера, заводи, – приказал Станишевский. – Ручаюсь, что «санитарка» уже давно на месте, в расположении. Степан, мы вас с паном Дмоховским сейчас подбросим до санбата, а вы там на союзничков не очень насыпайтесь. Сделайте вид, что ничего не произошло. И Екатерине Сергеевне это передай. Скажи, что я просил...
Зайцев завел двигатель, стал полегоньку сдавать назад «виллис», разворачиваться. Станишевский услышал за своей спиной угрюмое, неодобрительное сопение Невинного, повернулся к нему всем корпусом:
– Не пыхти. Они это от чистого сердца сделали.
Выезжая из ворот лагеря, Зайцев сказал с усмешкой:
– Они и драку вчера от чистого сердца затеяли... Ну ты дипломат, Андрюха!
Этой ночью Станишевский не сомкнул глаз, и сейчас ему очень хотелось спать. Он отвернулся от Невинного, устроился поудобнее в маленьком креслице «виллиса», зевнул, потянулся и сказал, закрыв глаза:
– Нет. Никакой я не дипломат. Просто я сегодня очень счастливый. И хочу, чтобы все вокруг тоже были счастливы...
Облаченный в парадные одежды военного ксендза, капеллан польской дивизии майор Якуб Бжезиньский стоял под чистым небом у походного алтаря на краю огромного поля.
Перед алтарем замер строй польских саперов. Оружие перекинуто за спину, в левой руке миноискатель с наушниками или щуп для поиска мин в деревянных корпусах, в правой – конфедератка, шапка, пилотка, каска – у кого что.
За ними широким фронтом вытянулись несколько танков и самоходных орудий. Рядом с машинами стояли их экипажи с обнаженными головами.
– Эта земля пропитана кровью наших братьев, – говорил Куба. – Вечный покой даруй им, Господи, и вечный свет пусть светит им. Они легли в эту землю, освобождая ее от захватчиков. Но в ней не только прах наших близких, погибших – «про арис эт фбцис» – за алтари, за очаги, за самое важное и дорогое – за родину. В нее нашими врагами заложена смерть, и поэтому земля, призванная рождать и кормить, мертва. Да благословит и сохранит Господь вас, идущих освобождать эту землю от смерти, ибо жизнь земли – это жизнь живущих на этой земле! Амен!
По изрытому воронками полю далеко растянувшимися двумя шеренгами, одна за другой, шли саперы. Медленно, будто по болотным кочкам, осторожно ступали солдатские сапоги. В строгом шахматном порядке, где каждая клетка имела сторону не больше двадцати сантиметров, в землю чуть наискосок вонзался тонкий металлический щуп на двухметровой деревянной палке. Не встретив сопротивления на глубине ладони, щуп осторожно вынимался и снова через двадцать сантиметров входил под углом в самый верхний покров поля. Перед каждой пробой щуп зависал над землей, словно шахматная фигура в руке неопытного игрока, и опять входил в землю.
За «щупальщиками» шла вторая цепь – с наушниками на голове и с миноискателями в руках. Кольцевые приемники миноискателей покачивались над полем, и со стороны казалось, что десятки садовников, медленно продвигаясь вперед, поливают гигантскую клумбу из своих невиданных леек. В наушниках тихий треск, попискивание электрической наводки, и вдруг – зуммер! Это уже опасно. Это – металл. Может быть, не мина, просто какая-то железяка, ушедшая в землю еще в начале весенней распутицы. А если мина? Тогда тщательно фиксируется место наиболее сильного звучания зуммера, вытаскивается из-за спины небольшая саперная лопатка, и с бережностью археолога, вскрывающего следы древнего захоронения, сапер начинает по сантиметрам снимать землю слой за слоем. Но вот лопатка обо что-то звякнула. В сторону лопатку. Теперь только руками, кончиками пальцев. И наконец перед глазами предстает во всей своей ужасающей красе проржавевшая крышка противотанковой мины. Старой, изъеденной коррозией, самой страшной. От влаги и времени у нее внутри уже окислилась взрывчатка. На смертоносном тринитротолуоле уже появились маленькие желто-розовые хрупкие пузырьки – пикраты. Иногда – это зависит от состава взрывчатого вещества – они бывают нежно-зелеными. Такой мине и взрыватель не нужен. Малейшее прикосновение – и...
Какими только минами не упихана эта несчастная земля! Круглые металлические с гладкими крышками, похожие на перевернутую сковородку без ручки, с гофрированным верхом – в центре крышки небольшой столбик взрывателя; квадратные деревянные, напоминающие ящик для гвоздей. Взрыватель у них внутри, нужно только наступить на крышку. Маленькие – противопехотные. От них по земле всегда тянется тоненькая проволочка. Зацепился за нее – в этой малютке, величиной с чайный стакан, мгновенно сработает слабенькая петарда, стакан подпрыгнет над землей метра на полтора и оглушительно взорвется шрапнелью, расстреляв вокруг себя человек десять – двенадцать.
Главное – спокойно вывинтить взрыватель, не дать ему сработать. А если он уже проржавел? Есть, конечно, маленькие хитрости. Можно и проржавевший взрыватель убрать, но не всегда. Ну а если уж убрал его, тогда вытаскивай эту сволочную мину без опасений, швыряй ее в повозку или в кучу, словно полено, – ничего страшного. Лишь бы она была не окислившейся.
Вот и тянет лошаденка повозку к лесу, а в ней штук пятьдесят обезвреженных мин навалено. К концу разминирования сволокут их в одно безопасное местечко и взорвут к чертям собачьим, чтобы потом по этому полю можно было спокойно босиком ходить и под ноги себе не глядеть. Вот такая работа...
Так как на этом участке поле было очень большим, то один его край «обрабатывали» поляки, другой – метрах в четырехстах – русские.
Молоденький солдатик с наушниками поверх теплой шапки, с миноискателем в руках, подоткнул полы шинели под ремень для удобства. Он быстро и споро продвигался вперед, демонстрируя отточенность движений и приемов. Вот он «услышал» мину, присел на корточки, осторожно разгреб над ней землю, аккуратно вывинтил взрыватель и уже небрежно бросил ее в общую кучу. Мины были свалены в ней, как арбузы на бахче во время уборки. А курносый пацан в шапке, придавленной дужкой наушников, раскрасневшийся от волнения и гордости, знающий себе цену, лихо сплюнул и метнул молниеносный взгляд по сторонам – все ли видят, как он лихо это делает?
– Не торопись, Семенов, не торопись, – сказал ему старый сапер со щупом в руках.
Семенов подмигнул старику и ничего не ответил. Он и не слышал, наверное, старика. То ли наушники мешали, то ли слушать было неохота. Сейчас главное – зуммер. Есть зуммер – есть мина. Нет зуммера – чисто. Идем дальше.
– Не торопись, Алеша... – в спину сказал ему старый солдат.
Но Алеша уже снова вывинчивал взрыватель из очередной мины. Выволок ее из лунки, бросил в кучу и рассмеялся от удовольствия. На старика даже не обернулся. Пошел вперед, мягко ступая по земле, будто зверек лесной. Очень, очень ловкий мальчишечка Семенов Алексей! Прямо загляденье! Ну совершенно бесстрашный!..
– Не торопись, Лешка...
И в ту же секунду – взрыв!
Шарахнулись лошади, рванули в испуге свои повозки, полопались постромки. Замерли люди на всем огромном поле. Эхо взрыва прикатилось из близкого лесочка, когда взметенная земля уже возвращалась с неба.
Погиб Алеша... Вот только что был живой, и нет его. То ли взрыватель неосторожно задел, то ли еще что приключилось – у кого спросишь? Хорошо, что больше никого не зацепило.
Отнесли к дороге растерзанное мальчишеское тело, и снова пошли саперы. За ними, за их мокрыми спинами, за напряженными затылками, танки и самоходки, как простые колхозные тракторишки, уже растаскивали к краям поля разную бывшую военную технику – сгоревшие автомобили, искалеченные орудия, остатки самолетов. Тут уж дело нехитрое – только обмотать тросом, зацепить за буксировочный крюк, выбрать слабину троса, чтобы внатяг, без рывков, и в сторону – к дороге, к лесу.
Теперь впереди всех шел со своим щупом пожилой русский солдат. Осторожно пробовал штырем верхний слой земли. Раз по пять каждый квадратик прощупает, а квадратик не больше носового платка. Слезы застилают глаза – ну прямо беда, ни хрена не видать... Остановится, утрется рукавом телогрейки и снова вперед. И все бормочет и бормочет:
– Господи... Прости все прегрешения и упокой душу раба Божьего Семенова Алексея, рядового второго саперного батальона одиннадцатого ордена Красного Знамени полка...
Гауптман Герберт Квидде слышал этот взрыв. Впрочем, его слышали все, кроме генерала. Словно призраки скользили по сырому, сумрачному лесу измученные офицеры механизированной дивизии войск СС генерала Отто фон Мальдера. Прошлогодняя листва смешивалась под ногами с клейкой, непросохшей землей, прилипала к подошвам, изматывающей тяжестью покрывала сапоги, опасно шелестела на каждом шагу. Ноги становились тяжелыми, шаги короткими, дыхание частым, захлебывающимся, пот заливал глаза.