bannerbannerbanner
Привал

Владимир Кунин
Привал

Полная версия

Он посылал проклятия Майклу Форбсу, который устроил этот дурацкий футбол в то время, когда настоящий узбекский плов может перестояться и превратиться в слипшуюся рисовую кашу с мясом! И он такого позора не вынесет!.. Он мужчина, а среднеазиатскому мужчине легче умереть, чем кормить людей рисовой кашей! И если футбол сейчас же не кончится, он вот этой шумовкой морду набьет Форбсу! И пусть его лучше потом трибунал судит, но свой плов он никому не даст испортить!..

Спустя две минуты замполит польской дивизии уже ничем не отличался от остальных игроков. Он был мокр, грязен, нижняя пуговица форменного мундира была выдрана с мясом и безвозвратно утеряна. Андрушкевич неутомимо вламывался в любую игровую комбинацию, большей частью выходил из нее победителем и отпасовывал мяч Вовке Кошечкину, разгадав в нем незаурядного партнера. Вовка лихо обводил и своих, и союзников и точно бил по воротам Луиджи.

Не очень красиво, но бесстрашно Кристальди распластывался в отчаянном и безуспешном броске, шмякался на землю, трагически воздевал руки к небу и призывал в свидетели всех игроков и зрителей, истошно кричал:

– Офсайт!.. Офсайт!..

– Не было офсайта! Не было! Браво, Кошечкин!.. Браво! Форвертс, Вовик!.. Тшимайсь, котку![14] – вскакивала со своего места и, путая все языки, кричала разъяренная и влюбленная Лиза.

В санитарном «газике», отгороженные от мирской суеты и шума, за маленьким столиком, под фотографией Сталина, сидели Санчо Панса и Степан Невинный. На столе была разостлана чистая белая тряпочка. На тряпочке – несколько ломтиков хлеба и большой кусок копченого окорока. Десантным ножом с деревянной ручкой они по очереди деликатно отрезали по тоненькой дольке окорока, так же деликатно и осторожно – ибо каждый из них был для другого иностранцем, а это обязывало их к вполне определенной форме изысканных отношений – по очереди отхлебывали по небольшому глотку местного пива, отщипывали по кусочку хлеба, неторопливо закусывали окороком и степенно вели разговор. Каждый на своем языке.

– Я, пока с этими союзниками палатки ставил, думал, килограмм двадцать потеряю. Никто по-русски не понимает, все орут... Ужас! – жаловался Невинный. – Твое здоровье!

– А ничего страшного, – успокаивал себя Санчо Панса. – Это даже лучше, что я сейчас не шофер. Будь здоров!

В большой двухмачтовой палатке-перевязочной на белом клеенчатом топчане сидел Анджей Станишевский. Перед ним стояла Катя, гладила его по голове, что-то шептала ему, а он обнимал ее, прижимался лицом к ее телу, и в щеку ему врезался угол коробки «Казбека», лежащей в кармане ее халата. Но вот Катины руки соскользнули ему на лицо, стали ощупывать его рот, глаза, подбородок, а он, обезумев от счастья, ловил губами ее пальцы, зарывался лицом в ее ладони. Плечами, грудью, коленями он ощущал теплоту ее тела. На его лице мелко подрагивали кончики ее пальцев, и он вдруг поверил в то, что от счастья можно заплакать...

Васильева подняла руками голову Анджея, всмотрелась в его лицо и строго сказала:

– Слушай, Станишевский, черт бы тебя побрал, ты знаешь, если бы ты сейчас не приехал – я бы к вечеру уже умерла. Это я тебе как доктор говорю. Оказывается, я совершенно не могу без тебя жить... Пожалуйста, пока это зависит от тебя, сделай так, чтобы у нас не было таких длинных перерывов. Иначе мне несдобровать. Я не могу не видеть тебя так долго. Я дура, я ненормальная, я больна тобой сейчас, понимаешь?.. Может быть, это пройдет, может быть, как-то стабилизируется... Я не знаю, что может быть. У меня такого еще не было. Но пока судьба не растащила нас по разным углам, пожалуйста, сделай так, чтобы я могла тебя еще видеть. Потому что иначе мне просто не выдержать. Побереги меня пока немножко, Ендрусь...

Трепетала от ветра тонкая брезентовая стенка палатки. Бушевали за матерчатой стенкой футбольные страсти. Уже в который раз в любовном экстазе начинала заново рыдать по-испански Росита Сирана. Возмущенно кричал Тулкун Таджиев, заканчивая каждую русскую фразу сильным узбекским выражением, которого, к счастью, никто не понимал. И вторил Тулкуну по-французски раздраженный голос Рене Жоли.

Станишевский встал, прижал Васильеву к себе, зашептал ей на ухо:

– Катенька... Катенька! Милая моя, родная... Как я люблю тебя, солнышко... Я сегодня все время занимался тем, что брался не за свое дело. Я участвовал в том, в чем ничего не понимаю. Но у меня все получалось! Я клянусь тебе – все! Спроси Валерку... И это потому, что у меня есть ты. Мне казалось, что я делаю это для тебя. Иногда я чувствовал, что схожу с ума. С кем-то разговариваю – слышу твой голос, куда-то приезжаю – ты там... Ты была повсюду со мной... Так ведь не должно быть, правда? Это же, наверное, даже вредно, да? Вот такие галлюцинации. Мне кто-то что-то говорит, а я вижу тебя... Твое лицо на подушке. Кошмар!.. Хоть в холодную воду бросайся. Так, наверное, можно остаться кретином на всю жизнь...

– Мальчик мой, Андрюшенька, любимый. Останься таким подольше! Умоляю тебя! Это единственная форма кретинизма, с которой я бы смирилась. Господи, счастье-то какое! Да здравствуют кретины!

– Ну нет... У меня уже начинается, – с огорчением констатировал Станишевский. – Как увидел тебя – все из головы выскочило. Мы с Валеркой уже послали машину за тяжелоранеными. Хачикян звонил, у него все машины в разгоне на дальних участках. А у нас нашлась. Как ты и приказывала – крытый «студебекер». Они сегодня же попадут в стационар.

– Спасибо, дружочек мой. Я, правда, думала, что машина будет только завтра...

– Появилась возможность сделать это сегодня. А что будет завтра – науке не известно. Ты не хотела бы сама присутствовать при отправке раненых в тыл?

– Нет. Это ни к чему. Там есть Игорь Цветков. Он в курсе всех дел, и у него там очень опытные ребята.

– Может быть, тебе все-таки уехать с нами? Мы сейчас возвращаемся в город. Поедем, Катюша?

– Нет, Андрюшенька. Там хозяйство налажено, а здесь... Да и мало ли что! Не дай Бог, конечно.

– Вот именно, – сказал Станишевский. – Я не хотел тебя пугать, но здесь неподалеку скрывается немецкая группировка человек сорок – шестьдесят. Обнаружены места их бывших стоянок. Они могут пойти на прорыв. Мы, конечно, к вечеру передвинем сюда поближе роту охраны, но я подумал...

– Тем более, – прервала его Васильева. – А ты хочешь меня увезти! Не бойся за меня, малыш. Мы с тобой постараемся выжить другим способом. Не волнуйся, мой мальчик, мой родной, любимый, единственный...

Она коротко всхлипнула и стала целовать Анджея, бормоча уже что-то совершенно бессвязное.

С футбольного поля раздался чей-то торжествующий вопль, и в палатку-перевязочную влетел красно-синий с желтыми полосками мяч. Опрокинулся шаткий самодельный столик, с нежным звоном разбилось что-то стеклянное, но Васильева еще сильнее прижала к себе Станишевского.

Тут же за мячом в палатку ворвался мокрый и взъерошенный Вовка Кошечкин. Он увидел прижавшихся друг к другу Васильеву и Станишевского и обмер. Васильева скосила на него глаза, с сожалением оторвалась от губ Анджея и, не отпуская его от себя, с обреченным вздохом сказала Вовке:

– Ты, как всегда, вовремя, Кошечкин. Я скоро совсем перестану тебя стесняться – уже привыкать начала. Ну что ты стоишь столбом? Не видишь, я занята. Бери свой мячик и катись отсюда. Ты меня, Кошечкин, скоро с ума сведешь...

Несмотря на панику, поднятую Таджиевым, плов оказался очень вкусным. Рис получился рассыпчатым, нежным, острым, с чудесным желтым отливом. Для того чтобы создать такой сказочный цвет, Тулкун пожертвовал из своих тайных запасов остатки шафрана и настоящего узбекского красного перца. Баранина оказалась мягкой, пахучей; она таяла во рту и даже при ощущении полной сонливой сытости вызывала непреодолимое желание съесть еще хоть один самый маленький кусочек. Протомившиеся в плове головки чеснока придавали рису и мясу одуряющий аромат. Тулкун пальцами вытаскивал чеснок из готового плова, разнимал головки на дольки и обучал всех высасывать из долек удивительную душистую пасту, не напоминавшую чеснок ни вкусом, ни запахом.

Тулкун принимал поздравления с гордой сдержанностью художника, знающего себе цену. Но чтобы не показаться нескромным, он сознательно принижал достоинства своего произведения и почти каждому объяснял:

– Слушай, зиры – нет... Травка такая у нас в горах растет. Барбариса... Барбарис знаешь? Барбариса – нет... Гороха «нут» – нету. Специальный горох, с ночи замачивать надо. Где сало курдючное, масло хлопковое? Нету! Слушай, какой плов может быть?.. А чай зеленый? Где ты у них найдешь зеленый чай? Можно, конечно, и черный чай – рис воду любит, но зеленый – из пиалы, с конфет-подушечка – ой-бояй!.. Лучше всего!

Рядом с ним сидел лейтенант Жоли и, восторженно причмокивая, доскребал плов из котелка:

– Фантастик! Формидабль! Семанифик!.. Тре бьен! [15] Карашо...

Перерыв на отдых, футбол и плов уже закончились, и в поле снова шла нескончаемая тяжелая крестьянская работа. Только что уехали Зайцев, Станишевский и Андрушкевич. Васильева прилегла в палатке-перевязочной. Третьим рейсом примчался бронетранспортер – привез последнюю партию зерна, а заодно и ремонтную бригаду: Михаила Михайловича – старшину-кузнеца, молотобойца Тадеуша и почти протрезвевшего гражданского поляка из местных, который опасался, что у него отберут только что полученную землю. Они приехали с вещмешком и огромной неподъемной черной дерматиновой сумкой, набитой инструментами.

 

Так как все были заняты своим делом – кто в поле, кто зерно разгружал, Вовка запрягал лошадь в телегу, Лиза снимала с передних ног лошади путы, Тулкун и Рене Жоли мыли казан из-под плова, Невинный пошел «до ветру», – никто на приехавших не обратил внимания.

Старшина Михаил Михайлович оглянулся вокруг и крикнул:

– Эй, хозяева! Кто старший?

Из второй палатки выглянула Зинка и тут же уставилась на здорового и красивого молотобойца. Она не спеша оглядела его с головы до ног, засунула два больших пальца под ремень и привычным движением расправила под ремнем коротенькую пижонскую гимнастерку. Она одернула ее книзу и назад, чтобы явственнее выпятить свой бюст, на котором и так чуть ли не горизонтально лежали с левой стороны медаль «За боевые заслуги», а с правой – орден Красной Звезды. Не отводя волоокого взгляда от Тадеуша, она небрежно спросила невзрачного старшину в очках:

– Чего надо?

Старшина увидел на Зинкиной гимнастерке погоны младшего лейтенанта, козырнул и почтительно откашлялся:

– Виноват... Старшина Александров. Ремонтная бригада. По сельхозинвентарю. Жалоб нет?

– Да как сказать... У меня пока нет, – со «значением» произнесла Зинка, разглядывая Тадеуша. – Может, в поле? Кто-то там говорил разные слова, что борона от трактора отцепляется...

– Ясненько. Виноват. Разрешите идти?

– А это уж как вам сердце подскажет, – проворковала Зинка и обольстительно улыбнулась Тадеушу.

Тот завороженно смотрел на Зинку, не в силах оторвать от нее остановившихся глаз. Старшина незаметно толкнул его локтем в бок и тихо сказал:

– Пошли, Тадеуш...

Тадеуш очнулся от Зинкиных чар, густо покраснел и подхватил тяжеленную сумку с инструментами.

Зинка счастливо рассмеялась. Она так самозабвенно любила всем нравиться, что, как говорила Екатерина Сергеевна Васильева, «распускала перья при виде каждого третьего моложе шестидесяти». Поэтому первое знакомство с Зинкой всегда приводило мужчин в восторг от сознания собственной неотразимости и ощущения близости исполнения всех своих мужских устремлений. Тем неожиданней и огорчительней был для них внезапный отпор, которым взрывалась Зинка, когда дело доходило до прямого осуществления этих устремлений.

Но этот молодой поляк Тадеуш ей вдруг самой понравился до смерти! Зинка даже слегка растерялась. Ну надо же... И откуда он такой взялся? Тадеуш... А по-русски как? Федя, что ли?

– Эй, ремонтнички! – крикнула она им в спины. И ужасно обрадовалась, когда он обернулся первым. – Заходите! Ежели обо что-нибудь покарябаетесь – окажем помощь с большим удовольствием!..

Она видела, как Тадеуш непонимающе посмотрел на старшину и как тот перевел ему Зинкины слова. Молотобоец опустил голову, двинулся к стоящему трактору Сержа Ришара, который возился с креплением бороны. И пока бельгиец не увидел их и не замахал приветственно руками, Тадеуш дважды успел оглянуться на Зинку.

Через все поле длинными неровными шеренгами шли сеятели. Келли, Форбс и Кристальди работали вместе с подносчиками зерна. Они подтаскивали мешки на пахоту, помогали солдатам набивать быстро пустеющие холщовые сумки. Рене Жоли приказом Васильевой был отстранен от тяжелой физической работы и передан в распоряжение Тулкуна Хаджиева. Там Рене помогал мыть огромный казан, бегал за дорогу собирать сухой валежник, подтаскивал к кухонному царству Тулкуна заранее заготовленные дровишки.

А через все поле несся гортанный голос старшего сержанта Т. Таджиева, тшетно призывающий рядового В. Кошечкина к немедленному исполнению его прямых обязанностей.

– Кошечкин! Вода давай! Посуду мыть нада! Ужин готовить нада! Давай вода, Кошечкин!..

Ему вторил голос лейтенанта Рене Жоли. Он усвоил три русских слова и радостно кричал с неожиданным для француза узбекским акцентом:

– Давай вода, Кошечкин!

Но Вовка ничего этого не слышал. На месте Вовки любой другой человек запросто мог бы услышать отчаянный призыв Тулкуна. Но не Кошечкин. Вполне вероятно, что если бы сейчас рядом с ним грохнула семидесятишестимиллиметровая полковая гаубица, Вовка тоже не повел бы ухом. Скорее всего он даже не услышал бы ее выстрела.

От всего на свете он был отгорожен голым высоким прибрежным кустарником, узенькой фиолетовой речушкой и еще чем-то таким, чего он не испытывал ни разу в жизни. Он не знал, что с ним произошло. Он даже не мог это никак назвать. Он почувствовал, что в него вошло нечто новое, неизведанное, и теперь все вокруг должно измениться, потому что это – навсегда...

Вовка гладил лошадиную морду, шею, слабеющими пальцами перебирал упряжь, смотрел в землю и тяжело дышал. Лиза тоже гладила влажные теплые ноздри и нежный бархатистый лошадиный храп, старалась прикоснуться к Вовкиной руке. Лошадь в недоумении косила коричневыми глазами то на Вовку, то на Лизу, мягко прихватывала губами их пальцы.

Глаза Лизы наполнились слезами – она вдруг забыла все русские слова. Чтобы скрыть смущение и слезы, она сняла с шеи полковничий монокль на черном шнурке и приложила его к лошадиному глазу. Лошадь с моноклем у глаза выглядела забавно, и, шмыгнув носом, Лиза улыбнулась Вовке, приглашая его посмеяться вместе с ней. Но Вовка упорно разглядывал пыльные носки своих новеньких кирзовых сапог и даже не посмотрел в Лизину сторону.

Тогда Лиза небрежно швырнула этот дурацкий монокль куда-то в кусты. И посмотрела на Вовку – правильно ли она сделала? Вовка увидел полет монокля с черным шелковым шнурком и робко улыбнулся.

Аптечная сестра Нюра остановила старшего лейтенанта Цветкова, когда он выходил из палаты тяжелораненых, и сказала своим обычным сонным голосом:

– Игорь Николаевич, я вас чего спросить хотела.

– Слушаю тебя, Нюра. Только давай в темпе вальса, а то уже машина пришла за ранеными. Сейчас отправлять будем, чтобы засветло доехать...

– Так я тоже про это самое, – вяло сказала Нюра и посмотрела в сторону.

– Ну давай, давай! – поторопил ее Цветков. – Слушаю.

Словно на деревенских танцульках, когда всех подружек разобрали лучшие парни и остались самые завалящие, Нюра изобразила полное презрительное равнодушие, будто ей на все наплевать и ничто ее не касается, и нехотя процедила сквозь зубы:

– Може, поехать мне сопровождающей? Туда и обратно...

– Нашла время кататься! – обозлился Цветков.

– Чего «кататься»? Тоже мне – счастье... Я, може, по делу.

– Что еще, что за дело у тебя там?

– Не тама, а тута, – поправила Нюра Цветкова. – Плотникова знаете? Сквозное осколочное. Пятый и шестой позвонки задетые. Ну, сами же оперировали... Неуж не помните?

– Не тяни кота за хвост! Говори, что нужно?

– Ничего не нужно. Просто он наш, с-под Уфы. Сарайгир знаете? Это если к Стерлитамаку ехать. Вот оттуда. Я его еще парнишом знала. И не думайте, ничего у нас не было. Он ишо сопляк против меня. А выходит неудобно. Что ж я, парнишку со своего района сопроводить не могу? Потом приедешь домой, спросют: «Ну как вы тама?» И ответить нечего.

– Наговорила сорок верст до небес... – устало согласился Цветков. – Иди получай продукты, готовь медикаменты...

– Ну, – тупо глядя в сторону, сказала Нюра.

– Что это за «ну»?! Что за манера разговаривать!

– Я уж все давно получила. Чего орать-то?

– Ага... Ну извини. Тогда сена побольше в кузов натаскайте и застелите чем-нибудь как следует.

Нюра посмотрела мимо Цветкова и со скукой в голосе сказала:

– Уже все натаскано и застелено.

– Так... – paстeрялся Цветков. – Что еще?

– Вы ровно маленький. Будто не знаете. Документы, аттестаты, сопроводиловку.

– Правильно. Возьми водителя и через десять минут – ко мне. Я сам все выпишу.

– Ну! – удовлетворенно произнесла Нюра и, еле передвигая ноги, пошла за водителем.

«Студебекер», присланный из комендатуры для перевозки тяжелораненых в тыловой госпиталь, стоял во дворе медсанбата. На настоящих, а не самодельных деревянно-металлических дугах был натянут зеленый «фирменный» брезент с оконными клапанами и застегивающимся сзади входным пологом. Одна боковая скамейка внутри кузова была поднята и закреплена по правому борту, вторая – для сопровождающего – откинута. Под ней стояли два небольших кухонных термоса с кипяченой питьевой водой и с подслащенным горячим чаем. Рядом с термосами под скамейку была втиснута большая картонная коробка из-под американского яичного порошка с милым солдатским названием «второй фронт». Коробка была доверху набита продуктами. Сверху, на скамейке, уже лежала Нюрина шинель, придавленная туго упакованной санитарной сумкой.

Пол кузова представлял собой огромный мягкий матрац из сена, затянутый белым шелковым куполом трофейного парашюта. Воспользовавшись отсутствием Невинного, Нюра еще полчаса тому назад произвела налет на его сокровенные хоззаначки и обнаружила этот замечательный авиационный предмет, который не мог числиться ни в одном имущественном реестре медсанслужбы. Поэтому в Нюриной душе не звякнул даже самый маленький колокольчик сомнений. Она просто отчекрыжила ножницами стропы от купола и застелила им сено в кузове «студебекера».

Когда в городе стало известно, что русские и польские солдаты вместо отдыха и приготовления к Пасхе вышли на поля и теперь пашут и засеивают землю для того, чтобы людям города и окрестных деревень было чем прокормить своих детей осенью, когда оказалось, что в русском медсанбате лежат и раненые поляки, во двор бывшей городской больницы из соседних домов пришли местные жители. В несколько приподнятых выражениях они заявили, что их национальный долг обязывает предложить свою помощь в хозяйственных делах любого рода. Поручителем же за них может быть пан Аксман... То есть, кажется, пан Дмоховский, который знает их с незапамятных времен и пользуется таким доверием у командования медсанбата.

Предложение с благодарностью приняли и действительно отдали всю группу гражданских добровольцев под начало старика Дмоховского, который был уже в курсе всех дел насущных и точно представлял себе, кого куда поставить и кому что поручить.

Он схватился за эту работу с лихорадочным рвением – нужно было как-то заглушить в себе истерическое состояние растерянности, не покидавшее его ни на минуту с того момента, когда он получил пакет с медикаментами для фон Мальдера. Он знал, что по всем условиям таких игр он приговорен. Никто не станет делать для него исключения из правил. Единственное, о чем он мог мечтать, – это о том, чтобы все произошло мгновенно. И желательно неожиданно.

Но не боязнь смерти терзала Дмоховского, не ожидание неизбежного конца. Глупо думать, что будешь жить вечно. Страшно другое – сознание того, что в последние часы свои он был снова втянут в вонючий мутный поток, швыряющий его от одного берега к другому. Ужасно то, что ни один из берегов не оказался по настоящему близок ему. Последние двадцать лет он плыл в этой речке, полностью отдавшись ее вялому течению, стараясь не думать о том, что когда-нибудь расртояние между берегами сократится, течение убыстрится, завьется гибельными водоворотами и он не успеет выбрать свой берег. Вот что, оказывается, самое страшное. Пусть уж скорей за ним приходят. Он старый человек и устал ждать смерти. Должно же это все когда-нибудь кончиться!..

Бережно и осторожно грузили тяжелораненых в кузов «студебекера». Вчетвером – двое гражданских, два пожилых санитара – выносили из палаты неподвижные, забинтованные тела. Медленным шагом подносили носилки и подавали их в кузов, где два легкораненых и палатная сестричка перехватывали ручки носилок. Тяжелое, налитое болью и страданием тело перекладывали на белый парашютный шелк, подсовывали под голову вещмешок с немудрящими солдатскими пожитками и возвращали носилки. Принимали следующего...

Дмоховский метался от палаты к машине, от машины к носилкам, переводил без устали с польского на русский, с русского на немецкий. Он всем помогал и был повсюду нужен. Словно хотел своим последним часом на земле продлить жизнь восьмерым несчастным, искалеченным беднягам, которых сейчас увезут за семьдесят верст, и неизвестно, кто из них еще задержится на этом свете.

И вдруг он увидел неподалеку от «студебекера» Дитриха Эберта в вязаной шапочке и какого-то мрачноватого верзилу в русском военном ватнике. Так как во дворе медсанбата находилось десятка полтора местных гражданских, то появление Эберта и верзилы в штатской одежде не вызвало ни у кого никакого любопытства. «Ну вот и все...» – подумал Дмоховский, и силы покинули его. Он кивнул Эберту и на заплетающихся ногах побрел к дому, где в укромном местечке под лестницей у него был спрятан сверточек с лекарствами для фон Мальдера.

Навстречу ему, чуть не столкнувшись с ним в дверях, из больничного корпуса вышли Игорь Цветков в белом халате и шапочке, Нюра с пачкой документов в руках и водитель «студебекера» – солдат лет сорока.

 

– Не торопитесь, – говорил Игорь Цветков. – Езжайте аккуратненько, тихо. Постарайтесь добраться засветло. Но все равно не торопитесь. Не растрясите их. Может быть и кровотечение, и... что угодно. Не шутка.

– Постараемся, товарищ старший лейтенант, – сказал водитель.

– Документы все у тебя на руках? – спросил Игорь у Нюры.

– Ну, – утвердительно сказала Нюра.

– Продовольствие, вода, медикаменты?

– Ну.

Цветков раздраженно сплюнул:

– Когда ты научишься по-человечески разговаривать?! «Ну, ну, ну...» Противно просто! Особенно смотри за Ленцем. Он совсем плох. Вон его, кстати, несут. Пошли, поможем.

Цветков, водитель и Нюра поспешили к носилкам, на которых выносили немца. На дорогу его накачали обезболивающими средствами, и он был слегка перевозбужден – приподнимал голову, оглядывался, растерянно улыбался.

Дмоховский вышел во двор со свертком в руках и не увидел ни Эберта, ни его спутника. Он огляделся, обошел «студебекер» спереди и неожиданно услышал за своей спиной негромкое:

– Герр Аксман...

Дмоховский резко повернулся и оказался лицом к лицу с Эбертом и верзилой. Открытая дверца кабины «студебекера» прикрывала всех троих от нежелательных взглядов. «Как точно они выбрали место... – подумал Дмоховский. – Сейчас я отдам сверток, и меня просто тихо зарежут».

– Здесь все, что вы просили, – дрожащим голосом произнес Дмоховский и протянул пакет с медикаментами Эберту.

Краем глаза он увидел, как верзила переместился к нему за спину. «Сейчас... Сейчас он меня ударит ножом...» И в эту секунду Дмоховскому так захотелось остаться в живых, он так испугался смерти, что в полном отчаянии решил использовать последнюю возможность – он заговорил торопливо, сбивчиво, протягивая трясущиеся стариковские руки к Эберту:

– Я умоляю вас... Я же все сделал для господина генерала!.. Он близкий друг моего хозяина... Я прошу вас... Пожалуйста! Дайте мне дожить!.. Позвольте мне самому умереть на этой земле... Я стар – мне осталось немного. Прошу вас... Я буду молчать. Я умею молчать... Господин генерал знает... Я прошу вас...

– Тихо, тихо, тихо... – прошептал ему на ухо верзила.

– Конечно, конечно, герр Аксман, – улыбнулся Эберт.

Эберт знал, что эта сцена должна была произойти. Аксман достаточно неглупый человек, чтобы не понимать ситуацию. И потом у него наверняка есть некоторый собственный опыт в таких делах. Был. Но – слаб человек! Все понимает – и все равно хочет жить. Жить!..

Он уже готов был дать знак верзиле прикончить Дмоховского, но в это время во дворе зазвучала громкая, прерывающаяся немецкая речь:

– Где господин Дмоховский? Я хочу, чтобы он перевел всем мои слова... Где вы, господин Дмоховский?..

Это звал Дмоховского тяжело раненный Ленц. Он поднялся на локте в носилках, крутил головой и искал глазами Дмоховского. Эберт легонько вытолкнул Дмоховского из-за кабины «студебекера». Они с верзилой остались прикрыты дверцей от посторонних глаз. Ленц увидел Дмоховского, обрадовался, по лицу у него текли слезы.

– Переведите... Господин Дмоховский! Я так благодарен всем... Спасибо! Спасибо!.. Я никогда не думал... Переведите им это!

Дмоховского почти не держали ноги. Чтобы не упасть, он ухватился за ручку открытой дверцы кабины и срывающимся голосом по-польски и по-русски повторил слова Ленца. Когда он заканчивал русский перевод, силы его совсем покинули и он покачнулся. Под тяжестью его тела дверь кабины наполовину закрылась, обнажив для всеобщего обозрения фигуры верзилы и Дитриха Эберта.

Ленц хорошо знал, кто такой Дитрих Эберт. Ему вдруг показалось, что лейтенант Эберт пришел за ним, так же как он приходил иногда к ним в подразделение ночью, чтобы вытащить кого-нибудь из солдат, подозреваемых в неблагонадежности, на допрос. И не было случая, чтобы хоть кто-нибудь из этих солдат возвращался.

– Лейтенант!!! – в ужасе закричал Ленц. – Лейтенант!.. Будьте вы прокляты!.. Это абвер, абвер, абвер!..

Его крик спас Дмоховского от неминуемой гибели.

Верзила выхватил из-под ватника автомат и первой короткой очередью в упор расстрелял Ленца. Он разнес ему вдребезги голову, и смерть Ленца была моментальной. Вместе с Ленцем погибла и Нюра, которая в это время шла у его изголовья. От раскаленных пуль, разорвавших ей грудь с такого близкого расстояния, на ней вспыхнул халат, и она безмолвно упала на руки ошеломленного Игоря Цветкова. У Нюры даже глаза не успели закрыться. Так и остались спокойными, открытыми, словно она хотела сказать свое «Ну!».

Тут же последовала вторая очередь, и на рухнувшие носилки, на покатившееся тело Ленца упали двое гражданских, а третий – немолодой человек в стареньком светлом плаще – хотел крикнуть, захлебнулся и схватился руками за горло. Сквозь его пальцы тугими толчками забила толстая струя крови. Она заливала светлый плащ, глаза его уже стекленели, но он все еще, непонятно как, стоял на ногах...

От неожиданности все остолбенели. Первым пришел в себя старший лейтенант хирург Цветков. Придерживая мертвую Нюру одной рукой, он попытался из-под халата выдернуть пистолет из кобуры, но лейтенант Эберт уже был за рулем «студебекера», а верзила успел вскочить в кабину с другой стороны. Взревел двигатель, машина рванулась и вылетела со двора медсанбата, разнося все на своем пути.

От первого же рывка через открытый задний борт из кузова на каменную мостовую выпали два тяжелораненых – поляк Корженевский и Плотников – солдатик из Сарайгира, что под Уфой, если ехать на Стерлитамак. Плотников погиб в одно мгновение, Корженевский еще шевелился, и под ним по каменной уличной брусчатке растекалась лужа крови.

Из палат выскочили раненые, в голос истошно закричали сестры и санитарки, без толку строчил из автомата вслед «студебекеру» его водитель.

И среди всего этого кошмара неподвижно стоял старик Дмоховский, не в силах оторвать глаз от того, что несколько секунд тому назад было еще живым Ленцем, которого так здесь хотели вылечить... Он видел мертвую Нюру с открытыми глазами и растерзанной, окровавленной грудью. Это она сегодня собирала ему лекарства для фон Мальдера... Она туда еще положила четыре индивидуальных перевязочных пакета. По своему собственному разумению. На его глазах разбился о мостовую совсем молоденький Плотников; с каким-то звериным мычанием ползет в крови Корженевский по отполированным, тщательно выложенным уличным плитам; лежат рядом с Ленцем мертвые соседи по улице... Вот только сейчас рухнул на колени, а потом и всем телом человек в светлом плаще, которому прострелили горло. И все это сделали те, кто приходил к нему – Зигфриду Аксману, Збигневу Дмоховскому. Они приходили для того, чтобы спасти одного человека! Всего одного! И какой ценой... Но самое чудовищное, что они приходили к нему. Он виноват во всем, он – бывший Збигнев Дмоховский...

«Студебекер» петлял по узеньким улочкам маленького городка. На резких поворотах, ухабах и крутых объездах кузов подбрасывало, заносило, визжали и дымились покрышки, и через задний открытый борт выпадали, вываливались кричащие, беспомощные тяжелораненые – разбивались о мостовую, о гранитные бордюры, отделяющие тротуар от проезжей части.

Оставшиеся чудом в кузове – немощные, парализованные, исстрадавшиеся, – они цеплялись из последних сил за кузовные стойки, зубами вгрызались в скользящий парашютный шелк, дико кричали по-немецки, по-польски, по-русски – молили о помощи, проклинали, захлебывались от бессильной ярости...

– Что ты слушаешь?! – крикнул Эберт верзиле. – Заткни им глотки!

Верзила ударил стволом автомата в заднее окошко, разбил стекло и дал очередь в кузов. Не глядя, не прицельно. Просто провел веером. И крик оборвался.

Разлетались из-под колес мчащегося «студебекера» люди, шарахались в стороны машины. В «студебекер» уже стреляли, пытались его остановить.

Неторопливо ехал по городу усталый комендантский «виллис» с двумя флажками. Зайцев и Станишевский уже прислушивались к стрельбе, старались понять, что происходит. Санчо Панса в недоумении крутил головой. И когда они выехали на улочку, ведущую к центру городка, к Рыночной площади, с балкона второго этажа раздался женский панический крик:

– Гитлеровцы! Гитлеровцы! Берегитесь! Спасайтесь!..

Огромный «студебекер» мчался прямо в лоб маленькому «виллису» с двумя флажками.

– Крути в сторону! – заорал Санчо Панса.

– Держись!.. – крикнул Зайцев и, когда столкновение казалось неминуемым, рванул рулем в сторону.

14Держись, котик! (польск.).
15Фантастично! Потрясающе! Великолепно!.. Очень хорошо! (фр.).
Рейтинг@Mail.ru