bannerbannerbanner
полная версияВо власти Золотого Бога

Константин Викторович Еланцев
Во власти Золотого Бога

Двадцать минут…

– Стоянка поезда двадцать минут! – громко сообщила проводница на весь вагон.

Андрей пропустил выходящих пассажиров и выскочил на перрон. Достал сигарету, жадно затянулся. Впереди ещё двое суток пути, мелькание за окном унылых  пейзажей, дыхание и шёпот соседей по купе.

«Смешные!» – подумал Андрей, увидев двоих ребятишек, которые весело щебетали между собой, вцепившиеся ручонками в сумку, которую их мать несла уже из последних сил.

–Помочь? – спросил он женщину и вдруг осёкся, – Ирина?– спросил неуверенно.

–Андрюша…– женщина охнула и опустила сумку.

–Как же…. Какими судьбами? – язык отказывал повиноваться. Это же Иришка, его Иришка!

Ребятишки бегали вокруг них, пытаясь догнать друг друга.

Те же глаза, карие, с чуть заметной крапинкой в одном, те же губы, до боли знакомые. Андрей даже почувствовал сладостный вкус этих губ, когда-то целованных. Больно забилось сердце, и воспоминания тяжёлой волной накрыли душу…

– Как ты, Ириш?

 «Андрюша, Андрюша!» – думала женщина, всматриваясь в грустные его глаза. «Как же так случилось, сокол мой, что встретились мы с тобой на перроне провинциального городка, не ожидая этой встречи? Да и нужной ли? Вон, Андрюшенька, уже и морщинки возле глаз…Их не было. Если б рядом была, не позволила бы. И сединки в волосах… Отчего?»

– К маме едем, Андрюш! Болеет мама.

–Ириш! – Андрей замялся,– Меня вопрос мучает всю жизнь….Почему ты тогда со мной не поехала?

–Если б знать…

Ребятишкам надоело бегать. Они уже с ожиданием посматривали на мать.

– Знаешь, боялась, наверное…. Ты так увлечён был своей геологией, что я, казалось, была лишней в твоей жизни. Ты уехал, а мне подумалось, что всё пройдёт, забудется. Да и ты переболеешь мной на своём Севере.

– Не переболел, Ириш….

Боже мой, ну почему так больно! У Андрея заныло сердце.

– И ни одного письма….

– От тебя ведь тоже….

Объявили отправление поезда.

– Беги, Андрюш, опоздаешь.

Поезд набирал ход. Уменьшалась фигурка самой дорогой в мире женщины. Она молча стояла на перроне, опустив руки. Было видно, как ребятишки теребили её за платье, а она не мигая смотрела вслед уходящим вагонам.

«Они могли быть моими детьми» – запоздало подумал Андрей.

Только он не знал, что год назад похоронила Ирина своего мужа и ехала к матери на постоянное место жительства.

А Ирина не знала, что несколько лет назад вернувшийся с полевого сезона Андрей обнаружил в квартире записку жены, в которой та просила о прощении и желала счастливой холостой жизни.

Двадцать минут…

Лёка

Мы сидим с ним возле небольшого костерка, разожжённого прямо во дворе полуразрушенного дома. Дом ломают уже второй год, поэтому кое-кто оборудовал территорию под место временного проживания. "Кое-кто" – это Лёка. Он бомж. Сравнительно молодой, лет сорока мужичок.

Заросший, но с аккуратно расчёсанными волосами. Для этого у него есть подобранная  где-то расчёска. Он периодически вынимает её из нагрудного кармана клетчатой рубашки.

Я случайно забрёл в этот дворик. Искал убежавшую Сайгу, свою собаку, с которой гуляю каждый вечер. Сайга дружелюбна, умна, и ,как всякая немецкая овчарка, полна благородства, чтобы обращать внимание на незначительные, по её мнению, нюансы. Поэтому я иногда позволяю ей  бегать без поводка, предварительно всё же надев намордник.

Лёка бомж со стажем. Уже лет пять скитается  по укромным  местам городка, редко выходя на центральные улицы. Разве что для поиска пропитания. Да и то иногда приходится отвоёвывать примеченный мусорный контейнер, который  неформально "закреплён"  за определённой  группой бомжей, ютящихся где-нибудь поблизости.

– Ты думаешь, я всегда бомжом был?– Лёка вопросительно поднимает свои удивительно строгие глаза и смачно плюётся в сторону.,– Ничего подобного! И семья была, и дом, и работа…Даже перспектива карьерного роста была!

Я Лёку не перебиваю. Мне почему-то симпатичен этот много повидавший, наверное, в жизни человек.

– Читал в газетах криминальные репортажи с мест событий? Нет, не в центральных, в областных? Алексей Мартынюк! Это я,– Лёка многозначительно поднимает указательный палец и показывает им в начинающее темнеть вечернее небо,– Только никому моя правда оказалась не нужна. Там свои правила игры. У прокуроров, у следователей, даже у свидетелей… Короче, турнули меня из газеты. В другие не устроиться – я же личность известная!

Лёка крякнул и надолго задумался.

– Вот и запил с горя. Месяц, два, полгода. Дома сам понимаешь – прохода не дают, слёзы, скандалы… Только дочка моя, Анечка, подойдёт молча, когда я на полу  в прихожей валяюсь, присядет ко мне и гладит по голове своей маленькой ручонкой. И такая обида на меня навалится, такая жалость к дочке возьмёт, что завою по-волчьи. А она, бедненькая, отскочит от меня и тоже ревёт…

Лёка закуривает сигарету из новенькой  пачки, что я отдал ему в самом начале нашего знакомства, и снова надолго замолкает.

– Так и ушёл из дома. Ночевал, где придётся. К  друзьям не пошёл, нужен я им! Поначалу всё же работал понемногу. То грузчиком, то на вокзале вещи пассажиром подносил. А потом истрепалась  моя одежда, люди шарахаться начали, как от больного. Вот и дошёл до жизни такой…Только я ведь иногда подхожу к своему дому. Жду, когда Анечка во двор играть побежит. Смотрю на неё, плачу и всё думаю, узнает она меня или нет. Как думаешь, не напугается?

Я  говорил  Лёке какие-то тёплые слова. Что, мол, в жизни всякое бывает, что он ещё вернётся к своей семье и, как в страшном сне , будет вспоминать эти многие годы своего одиночества. Говорил и не верил самому себе. Нет, не вернётся. Сломался человек!  Исчезла из его души палочка. Тот самый стерженёк, на котором держится человеческое достоинство.

…Откуда-то выскочила моя Сайга и виновато ткнулась мордой в мои колени.

– Ну-ну!,– я потрепал её ласково за уши, молча пожал Лёкину руку.

Мы с Сайгой шли  домой. И завтра пойдём. И послезавтра.... Куда же ты  отправишься, Лёка?

Моё счастье

Сейчас она со мной. Рядом. Я могу проснуться ночью, почувствовать её дыхание, уткнуться  носом в её плечо и замереть, наслаждаясь  ароматом гладкой  кожи. Могу тронуть ладонью её волосы.

Она рядом. Она моя. Женщина, ради которой я изменил свою не совсем сложившуюся жизнь. К которой шёл  все эти годы. Шёл и надеялся, что где-то ведь светит моя звёздочка, плывёт моя лебёдушка навстречу, выискивая из тысяч, миллионов человеческих лиц одно лицо, в котором обязательно распознает свою половиночку. Моё лицо….

Я люблю её. И всегда моё счастье представляется  в виде мягкого пушистого шарика с голубыми глазками и мягкими ворсинками. Оно радостно беззвучно смеётся и, наверно,  поэтому я так стараюсь оберегать его от ненужных слов и необоснованных обид. Не всегда получается. Тогда оно грустно опускает глаза, и над ним начинает накрапывать дождик. Ворсинки слипаются, блекнет взгляд. Счастье с побитым видом отодвигается от нас в сторону и укоризненно молчит.

Я никому не рассказываю об этом моём видении, боясь насмешек и подозрительных взглядов. Знаю только, что этот комочек дороже всего на свете, без которого вся моя дальнейшая жизнь становится бесполезной и ненужной.

А у меня много обид на судьбу. За то, что так и остался непонятым своими детьми, когда оставил прежнюю семью. Что был, наверное, для них не совсем хорошим отцом, потому что так и не заработал авторитета в их глазах. За то, что метался по жизни, так и не получив ни разу бонуса в виде удачи. Но я благодарен судьбе за дочь и сына, за двух своих замечательных внучат. Немного обидно, зная, что вряд ли придётся  понянчить детишек сына, который так и не хочет жениться. Другие продолжат нашу фамилию, а моя ниточка обрывается навсегда. Судьба…

Я знаю своё место и реально соизмеряю свои возможности. Мне никогда не стать маститым писателем, потому что всё меньше остаётся времени для реализации своих возможностей. Слишком много потерянных лет, которые сам господь бог вряд ли сумеет вернуть обратно.

И только вот это пушистый комочек счастья согревает мою израненную душу. Вот эта женщина, с появлением которой я почувствовал в себе неукротимую  жажду творить и удивляться.

Говорят, что счастье приходит только к избранным. А ещё говорят, что человек сам творец своего счастья.

Не знаю, может быть…  А моё счастье дышит рядом, подложив под щёку ладошку, и чему-то  улыбается во сне…

А я отсюда родом…

Когда-то, работая на золотоносном руднике Восточного Саяна, я впервые понял что такое ностальгия. Уходил сон, ныло сердце от навязчивых воспоминаний. Ко мне приходили образы когда-то оставленных людей, друзья из детства махали руками и звали к себе. Одиноко стоял дом, в котором я вырос. Нет, вокруг было много домов, но в моей воспалённой памяти он стоял почему-то один, грустный и заброшенный. Было стыдно, словно много лет назад я совершил предательство. Я оставил его и уехал в далёкую, тогда ещё неизвестную мне, но так манящую к себе, Сибирь.

В моей жизни было много домов. Больших и маленьких, стареньких и не очень. Домов, в которых можно было остановиться на ночь, можно было пожить с неделю или с месяц.  Только я почему-то замечал, что в них не было тепла. Для меня не было, потому что самый главный дом в моей жизни  стоял очень далеко, за тысячи километров, о котором я тогда даже не вспоминал.

В окна смотрит запоздалый вечер,

Звёздный свет колышется во мгле,

И назло судьбе не гаснут свечи

В самом тёплом доме на земле.

Этот дом, наверно, тёплый самый,

В нём биенье дорогих сердец,

Там на кухне суетится мама,

Подшивает валенки отец.

Там в часах давно живёт кукушка,

Ароматом в печке дышат щи,

И берёзка рядом на опушке

От мороза по ночам трещит…

 

Сейчас я иногда подхожу к нему. Он стал другим, и в нём уже давно живут другие люди. Не стало крыльца, на котором мы так любили сидеть с сестрёнкой. Уже нет калитки, приоткрыв которую, отец звал нас домой, и зычный его голос гремел по всему переулку. Только я-то знаю, что это он – тот самый дом из моего детства, возле которого в начале шестидесятых росла очень высокая трава, и слышу голос деда, который  покрякивая, во дворе строгает доски для крыши.

… Именно тогда, после первых приступов ностальгии, я решил, что однажды непременно вернусь домой, и мне казалось, что это ведь так просто – купил билет, сел на поезд… Глупый, я совсем не знал, что впереди ждала долгая дорога, и столько сюрпризов ещё преподнесёт жизнь! Вот только чувство родины уже бушевало в груди и с каждым годом становилось всё сильнее и сильнее.

Однажды на БАМе, в Уояне, которого тогда практически не было, а стояло десятка полтора балков, мы спорили о человеческих пристрастиях, о привязанностях, которые мешают работать и творить, потому что стереотип родины якобы накладывает отпечаток на мысли, а, значит, и на последующие действия человека.

Когда спор достиг своего апогея, и от папиросного дыма начинало резать глаза, прозвучал спокойный вопрос, на который сначала никто не обратил внимания:

– А вы хоть знаете, каково жить, когда у тебя никогда не было родительского дома?

Это говорил парень в толстом вязаном свитере. Он сидел возле печурки, неспеша подбрасывая в топку дрова, и грустно улыбался:

– Спорят ещё!

Вмиг смолкли голоса, и все мы недоумённо уставились на говорившего. А он встал и подошёл к столу:

– Вот ты, например, откуда родом? – парень ткнул пальцем в грудь Толика Полушкина.

– Вятский я.

– А ты? – обратился он ко мне.

– С Волги.

– А я вот детдомовский, и дома у меня никогда не было, и родители мне никогда подарков не дарили! Мечтал домой прибежать со школы, уроки за собственным столом делать, и  обязательно плохо делать, потому что хотел, чтобы меня обязательно поругали родители! Глупо, да? А я вот мечтал об этом. Мама и папа… Что б уезжал я часто, потом бы обязательно  возвращался, потому что было  куда возвращаться! Вот и на БАМ приехал  из-за этого. Женюсь, дом построю, детишки пойдут! И будет у моих детей собственный дом, будут мама и папа. Здесь будет их родина. А вы…

Парень махнул рукой и вышел на улицу.

Сейчас прошло уже много лет. Построил тот парень дом, нет ли – не знаю. Только мне кажется, что всё-таки да. Потому что стоит только захотеть…

… Над посёлком опускается ночь. Декабрьский снежок прилипает к окнам, а ветерок позёмкой гуляет по пустым переулкам. Посёлок готовится ко сну, и одна за другой  гаснут  лампочки в запорошенных домах. В наших домах. Потому что очень нужно, чтобы у каждого из нас был свой дом, в котором тебе обязательно зажгут свет и накормят наваристыми щами. И неважно, откуда ты пришёл и надолго ли…

Зимник

Устало урча моторами УРАЛЫ идут по «зимнику».

Дорога настолько трудна, что даже не верится, что по ней вообще ходят машины. Маршрут по- сибирским меркам средний. Как у Высоцкого: «Вперёд пятьсот, назад «пятьсот»… Здесь шестьсот, но с учётом такого пути – это неделя времени. За день едва ли восемьдесят километров…

Тайга глухая, какая-то мрачная. Патомское нагорье…

За кабиной стоит жуткий холод. Мороз далеко за пятьдесят, хотя над макушками сопок светит солнце.

Передний автомобиль останавливается. Из него выпрыгивает лихой паренёк. Я забыл, как его зовут.

Знаю только, что он из Иркутска.

– Что, граждане!,– весело кричит он и натягивает на уши спортивную шапочку, – может, развеселим желудки?!

И хохочет.

Здесь машины ходят в паре. Или в тройке. Одному никак нельзя! Места глухие, дремучие. Как говорят, до ближайшей заимки триста километров. Многих отважных одиночек находили  на этом  «зимнике» недалеко от автомобилей. Застывших, пытающихся, видимо, согреться возле потухших уже костерков. Страшно! Заглох мотор, сломался и …всё. Жги соляру, жги колёса, а потом? По глубокому снегу трудно собирать сушняк. Но главное – страх и одиночество. Это пересиливает всё! Притупляется чувство воли, постепенно накапливается усталость. Наваливается дремота, а с ней, ох, как трудно сладить!

…В каждой машине по газовой горелке. Запас хлеба и консервов. Пока готовим обед,  издалека приближаются оленьи нарты. На них молодой якут, одетый настолько тепло, что невольно начинаешь ему завидовать.

– Здрасти!

– Здрасти! – мужики хитро щурятся, оглядывая якута,– мясо есть?

–Есть, однако!, – гость смотрит внимательно, а потом вдруг спрашивает:

– Водка, сигареты есть?

Идёт натуральный обмен, без которого не мыслят жизни местные аборигены.

– Зовут как?

– Вовка!

– А можно, Вовка, тебя на фотоаппарат снять? Вместе с оленями?

– Можно! С Вовкой всегда можно, однако!

После фотосессии якут плюхается в нарты, и они быстро исчезают за ближайшей сопкой.

Пока шофера доедают обед, я брожу по окрестностям таёжной речки. И вдруг!

З анесённый снегом холмик. Из него торчит отёсанный кол. Старый, почерневший. Подхожу ближе. О, боже!

Сейчас трудно воспроизвести надпись, выцарапанную ножом. Где-то буквы уже разъедены трещинами, но смысл я понял:

«…Здесь покоится казак Его Императорского Величества(не разобрать)… Зверски убит бандитами в 1887 году…(остальное не прочитать).

Вот и всё, что осталось от лихого казака на этой земле! Молодой ли, старый ли – кто его знает. Только так и не дождалась его назад, может, мать, может, невеста… А, может, и та и другая.

До сих пор жалею, что не сфотографировал это место. Думал, на обратном пути. Но эту могилу потом я так и не нашёл.

Меня зовут в путь. Возвращаюсь к машинам.

Мы трогаемся. Под размеренный гул мотора я думаю о том, до чего же причудлива человеческая судьба!

И сто, и двести лет назад по этим местам всё так же носились оленьи нарты, и всё те же якуты выменивали у казаков спирт и табак…

Сибирь. Патомская тайга…

Артель

Рассвет наступает рано. Полоской солнечного света он пробивается по распадкам, продирается сквозь таёжные дебри.

Дымка утреннего тумана над речушкой растворяется на глазах.

И вот уже солнечные блики играют на холодных и быстрых водах! Утро.

По разбитой ухабистой дороге ползёт старенький КАМАЗ. Это артельная вахтовка – кунг. За рулём Саня Бич.

Интересный человек – Саня! Кто его знает, сколько ему лет. Можно дать и пятьдесят и шестьдесят…Он интригующе улыбается и машет рукой. Много!

В холодное время он топит печурку своего кунга. Аккуратной стопочкой складывает дрова у задней стенки. Они, естественно, рассыпаются от тряски, но он при первой же возможности складывает их обратно. И так до бесконечности.

Возит старателей. Утром на участок, вечером обратно. Успевает развозить и ночную смену.

« Быстрее можешь?!», – ворчат артельщики, хотя знают, что у Сани норма – «сорок», и всё! Быстрее никогда не поедет. Зато надёжно и удобно, на каждой кочке притормаживает!

– Саня, когда домой? – как бы невзначай задаю ему вопрос.

–Это куда? Мой дом здесь! – после паузы отвечает  он и хмурится.

У  Сани сложная судьба. Семь лет он колесит на артельном  КамАЗе по берегам Вачи и никак не может вырваться на «землю».

В конце сезона, как и все, получает деньги. Бегает по магазинам Бодайбо, покупает обновки. Разодетый по последней моде ходит по детским магазинам. Выходит нагруженный коробками. Довольный улыбается во весь свой беззубый рот!

А потом вдруг вздрогнет и затухнет. Медленно бредёт по улице и молча,  раздаёт коробки встречным ребятишкам. Те удивлённо смотрят вслед незнакомому человеку. Потом покрутят пальцем у виска и, вспрыснув, побегут по своим детским делам, неся под мышками новоиспечённые подарки…

Бич ударяется в запой! Целую неделю гудит днём и ночью съёмная квартира в Бодайбо. Меняются лица: мужские, женские… Соседи, ругаясь, стучат в дверь, но потом сами присоединяются к шумной компании. И так день и ночь. Всю неделю! Но в одно прекрасное утро  проснувшийся на полу Саня удивлённо шарит по карманам. Рядом ни собутыльников ни соседей.

Грустно вздохнув, Бич отправляется в контору. Получив направление опять заводит свой Камаз и знакомой дорогой катит на так знакомые вачинские  берега.

Я знаю Санину беду.

Оставил он своих пацанов  десяти да одиннадцати лет. Поехал подзаработать в Сибирь из своей Самары. И вот восьмой  год не может вырваться из цепких артельских лап! Какие мальчишкам теперь игрушки? Им ведь по семнадцать и  восемнадцать лет уже! Да и жена вот уже третий год живёт с другим мужиком!

– Я привык уже!– иногда откровенничает Бич,– Мне бы хоть одно письмо от ребят получить! Не пишут… А сам первый не могу. Отец всё-таки!

Саня хлопает дверью своего вездехода и трогается с места.

…А вечером  из прокуренного барака доносится заунывная песня.

Речка Вача,речка Вача,

На беду иль на удачу

Берега твои глухие

Дали временный приют?

Нет здесь девушек красивых,

И не видно лиц счастливых,

И отсутствует уют.

Время здесь на месте стало.

Тут бичи грустят устало,

Вспоминают дом далёкий,

Где не помнят их давно.

Потому в конце сезона

Увольняться нет резона.

Всё пропьётся всё-равно.

Речка Вача, речка Вача,

В жизни их ты много значишь.

Здесь живёт таёжной жизнью

Их бичёвская семья.

До других им нету дела.

 Здесь здоровье-до предела,

А одежда-до тряпья.

…Сколько же вас таких мотается по тайге?! Забытых, заброшенных и, вообщем-то, безвольных людей. Сколько ваших исковерканных судеб  вместила в себя эта безбрежная  Патомская тайга?!

И благо, если кто-нибудь из вас в один удачный день ступит на трап самолёта, чтобы навсегда покинуть край, где прошли потерянные, но по-своему незабываемые годы бродяжьей жизни!

Одно слово – АРТЕЛЬ.

Слобода

Часть первая. НА СТРАЖЕ РУСИ СТОЯТИ

Стаей чёрных воронов кружили вокруг мордовского сельца ногайские всадники. На быстрых конях, в надвинутых на брови малахаях, они издавали только им понятный клич, и с визгом врезались в толпу перепуганных сельчан. Рассекали воздух ногайские сабли, мелькали  плетёные арканы, и вот уже катится по дымящейся траве чья-то буйная головушка, тянется за конём на длинной верёвке, крича от боли и страха какая-нибудь молодуха. Ужас смерти, который внезапно обрушился на это мордовское сельцо, чёрным дымом от горящих изб окутывал бескрайний лес между речками Сызганка и Тумайка.

Из вихода (подвала) у одного из домов выглянула, было, детская головёнка, но тут же скрылась обратно, захлопнув дверцу. В неё тут же вонзилась стрела, выпущенная одним из всадников.

Местные мужчины, кто с рогатиной, кто просто с голыми руками, пытались наброситься на незваных гостей. Те же, играючи, кружились вокруг своих почти безоружных жертв. А потом с гиканьем и азартом разили их своим смертоносным оружием.

Горела съезжая изба, в которой всегда останавливались купцы, везущие свои товары в далёкую Московию. Мужик с чёрной окладистой бородой выскочил на крыльцо, но тут же свалился на землю, пронзённый стрелой. Он  морщась, тщетно пытался вытащить её из плеча. Подскочил на коне ногаец, довольно улыбнулся и взмахнул саблей.

Ях-х! Фонтаном хлынула кровь, тёмной струёй ударилась о тёсаные перила. Ужасной болью вырвался крик, но тут же стих, потому что потерявший силы мужик всё пытался дотянуться до своей отрубленной руки. Она лежала чуть в стороне вместе с вонзённой в неё стрелой, и ещё дёргались пальцы в последних конвульсиях.

Ногаец снова усмехнулся, отскочил в сторону, вздыбил коня и со всего маху, прямо в полёте, опустил свою саблю на склонённую голову. Ях-х! Вот и нет больше купца, нет человека!

Купеческий обоз, загруженный под завязку, грабили несколько воинов, раскидывая непонравившиеся товары.

Схватив за пулай (набедренное украшение) девушку, один из ногайцев, спешившись, тащил её в лес. Там, в прилеске, жались друг к другу  с десяток женщин, судьба которых уже была предрешена. Они выли, прикрывая лицо рукавами.

Чёрным дымом поднималось над густым лесом горе человеческое, криками и плачем растекалась над Сызганкой и Тумайкой людская беда, от которой не было ни пощады, ни защиты.

Вечкуш не помнил, сколько просидел в виходе. Час, два, сутки…. Голодный, он пожевал вяленую рыбу, так любовно приготовленную отцом. Голод утих.

– Тетя, авай! – заплакал Вечкуш, – Папа, мама!

В детском сердечке поселилась горе. Ребёнок чувствовал, что никогда не увидит своих родителей. Он плакал навзрыд, колотя ручонками по дубовым бочкам с капустой, валялся в исступлении по земляному полу, кричал, обращаясь к ненавистным врагам, которых видел впервые в жизни.

 

Покштя (дед) послал его за рыбой. Вечкуш только спустился вниз и внезапно услышал на улице крики. Он пытался выбраться наверх, но увидев множество страшных всадников, испугался. Только успел заметить, как покштява (бабушка), стоявшая возле окна,  вдруг схватилась за грудь и медленно стала оседать вниз. Вечкуш захлопнул дверцу и притаился, пытаясь понять происходящее.

Сколько времени прошло? Решившись, ребёнок осторожно выбрался на улицу. Опять стало страшно. Дымились остатки некогда крепких домов, угаром растекался по всей округе смердящий запах сожжённых тел. Вечкуш опустился на колени и снова зарыдал:

– Тетя, авай!

И снова по своей спирали летело время. Минуты, часы…. В отрешённом состоянии ребёнок стал бродить по бывшей улице. Нашёл отца. Тот, прислонившись спиной к стене чужого дома, сидел, сражённый в грудь ногайской стрелой.

– Тетя! – Вечкуш дотронулся рукой до остывшего тела, и отец завалился набок. Испуганный ребёнок в смятении отскочил назад. Размазывая слёзы по испачканному лицу, он пошёл дальше.

– Авай, авай! – неслось по мёртвому селу, и только эхо, наполненное невосполнимой потерей,  возвращалось назад безысходностью и наступившей тишиной.

Вечкуш увидел людей, выходящих из молчаливого леса. Длиннющий обоз выползал и выползал на мёртвую улицу. Испуганно оглядывались вокруг незнакомые ребятишки, приютившиеся на телегах, закрывали лицо от угара дородные бабы, а бородатые мужики в длинных кафтанах, вооружённые топорами и ружьями, негромко переговаривались между собой.

– Кажись, беда недавно прошла, Милентий! – проговорил один из бородачей.

– Беда, Осип, беда….

Милентий Климахин, стрелец московский, снял высокую с отворотами шапку и поклонился дымящимся развалинам.

– Здесь наше место, – промолвил он, оборачиваясь к своим спутникам, – Здесь жить и помирать будем!

Осип Мартынов, стрелец огромного роста с вьющимися белокурыми волосами, опустил к ноге бердыш и утвердительно кивнул:

– Здесь, так здесь! Братцы, – крикнул он подходящим стрельцам, – Надо б лагерь разбивать!

И загудел обоз, ожил. Детишки вылезали из телег и бежали по нужде прямо в кусты. Бабы топали ногами, разгоняя застоявшуюся от долгого сиденья в жилах кровь. Стрельцы снимали запылённые кафтаны, бросали их в кучу, и, потирая от нетерпения руки, доставали инструменты.

Давыд Истомин, один из стрельцов, тронул Милентия за рукав:

– Смотри, дитё!

Он показал пальцем на мальчика, лет восьми от роду. Тот стоял возле чернеющего сруба и непонимающими глазами смотрел на незнакомых людей.

– А ну-ка, подь сюда! – поманил пальцем Милентий.

Осторожно приблизившись, ребёнок вдруг остановился, сел на землю и, обхватив руками колени, заплакал. Плакал тихо, горько, лишь подрагивали плечи его худенького тела.

– Ну, что ж ты, вьюнош! – Милентий опустился перед мальчиком на колени и прижал к груди его голову. Он гладил разлохмаченные волосы, понимая, что никакие тёплые слова не смогут сейчас прекратить это плач, – Эко досталось, видать, тебе!

Мальчишка притих, выплеснув своё горе этому чужому бородачу.

– То, что произошло, мы поняли…, – спокойно проговорил Милентий.

Вечкуш не понимал его. Он показывал пальцем на лес и шептал:

– Виряс….

Мол, из леса налетели всадники, которые убили его родителей.

– Виряс… – повторил стрелец, стараясь запомнить, – А зовут тебя как?

Ребёнок снова заплакал, видимо, от нахлынувших воспоминаний, и Милентий, взяв его на руки, понёс к обозу, возле которого уже сгрудились бабы и детишки. Он положил Вечкуша на телегу, заботливо прикрыл рогожей и снова погладил по голове.

– Тише вы! – рыкнул, было, на своих спутников. Но, смягчившись, добавил, – Пусть поспит.

Подбежавший сынишка Милентия прижался к отцовской ноге.

– Запомни, сынок, – Милентий поднял сына, обернулся к спутникам, – И вы все, братцы, запомните: будет здесь ещё один форпост от набегов нагаев! Что б не лилась больше кровь невинная, да не уводили в кочевой полон жён наших! На то и отправлены мы в эти края Великим государем Михаилом Фёдоровичем!

Его слушали молча. Стрельцы поддакивали, соглашаясь со сказанными словами, детишки, открыв рты, посматривали на родителей, а бабы умилённо посматривали на своих мужей, которые были их единственной опорой и защитой в жизни: Абросимовы, Ильины, Егоровы, Пронины, Трошины, Чурбановы, Усынины, Старостины….

… Шёл одна тысяча шестьсот тридцать восьмой год от Рождества Христова. Так начиналась Сызганская Слобода.

Часть вторая. ПЕРЕВЕДЕНЦЫ, СТРЕЛЬЦЫ МОСКОВСКИЕ

Ушло, отгремело грозами, пролилось тёплыми дождями поволжское лето. Улетели в далёкие края певчие птицы. По утрам всё чаще покрывались инеем опавшие листья, и холодный ветер напоминал о приближении ранней зимы.

Стрелецкий урядник Климахин торопил своих людей. Сам с утра до ночи не выпускал из рук топора, помогал валить деревья, размечал будущие улицы.

– До зимы успеть надоть, братцы! – убеждал он, хотя и без этого все понимали, что не продержаться, не пережить морозы без крепких изб.

На самой горе, что возвышалась над Тумайкой-речкой, решили строить новую съезжую избу. И построили. А вокруг неё с каждым днём росли свежие срубы из добротного сосняка. Работали все, даже бабы и дети.

Едва прибыв на это место, отправил Милентий Анфима Трошина да сына его шестнадцатилетнего Андрейку с посланием к голове стрелецкого приказа Григорию Желобову в «саму» Москву. Помощи просил «людьми строильными», потому-что « до морозов лютых место обустроить надобно». Вскочил на гнедого коня Анфим, сунул свёрток за отворот кафтана, и, сверкнув своими голубыми очами, махнул рукой сыну. Жена его Прасковья кинулась, было, к ним, но попридержал Милентий, грозно глянув в её лицо. И стихла стрельчиха. Враз потускнели глаза, безвольно опустились руки. Она повернулась и пошла к бабам, что собирали кору от ошкуренных брёвен. Так и не увидела, как скрылись за тёмными стволами многовекового леса её кормильцы и опора.

Почти год прошёл, весна гуляла солнечными лучами по оттаивающим избам. И вот пришли люди, много людей. Привёл – таки Анфим «строильных людишек»! А с ними и « татары служилые», да несколько стрельцов с семьями для «отбывания» службы. И хлебное жалование привёз, и сукно на новые кафтаны. Значилось в приказе стрелецкого головы, чтобы строил он, урядник Милентий Климахин, «сторожу  на этой землице» от набегов степняков да защиты караванов купеческих, что шли в Московское государство по Большому афганскому пути.

– Теперь жить будем! – обнял Трошина Милентий.

– Как отзимовали-то?– как бы вскользь спросил Анфим.

– Прозимовали… – вздохнул урядник, – Да ты не беспокойся, все живы-здоровы! Вон и жёнка твоя бежит!

Урядник показал на бегущую к ним Прасковью.

– Что ж я ей скажу-то… – прошептал Анфим, – Как же ей про убитого в пути Андрейку расскажу?

Он снял шапку, мотнул головой и, переминаясь с ноги на ногу, ждал жену, искоса поглядывая на Милентия.

Закипела жизнь, забурлила! Под топорами ложились наземь вековые деревья, с выдохом падая на прошлогодние травы, через которые едва пробивалась свежая зелень. На раскорчеванных с осени полянах чернели борозды целинных полей, а из открытых дверей добротных домов доносились запахи щей, пирогов и хлеба.

Ушла зима, становилось теплее, но до первого урожая было ещё далеко, поэтому всё зерно хранили сообща, в свежесрубленном амбаре, который поставили тут же, возле съезжей избы.

Часто выходил Милентий Климахин на косогор. Петляла речка Тумайка под самым подножьем высокой горы, то появляясь, то исчезая среди густых зарослей ив и ольхи. А потом и вовсе пропадала среди бескрайних лесов, которым не было ни конца, ни края.

– Не подобраться нагаям, ни в жисть не подобраться! – довольно осматривал окрестности урядник, – Через леса да с подъемом на гору не пройти! С другой стороны селения ров вырыт, и тын бревенчатый построен, да косая острожная стена во рву установлена! А чуть дале засека, а затем опять речка, Сызганка. Укрепили слободу, защитили от пришлых людей!

Вечкуш повзрослел за этот год. Стрелецкие ребятишки учили его русскому языку, и он уже вполне сносно мог с ними общаться. Только не понимал, почему его называли Вечкутом. Но как-то свыкся, откликался на это имя. Жил он в избе урядника Климахина, который принял его, как сына. Замечая грустные глаза мальчонки, Милентий, жалеючи, прижимал его к себе. Молчал, гладя шершавой ладонью по непокорные вихрам.

– Почему меня Виряскиным кличут? – однажды спросил Вечкуш.

Рейтинг@Mail.ru