bannerbannerbanner
полная версияФрагменты и мелодии. Прогулки с истиной и без

Константин Маркович Поповский
Фрагменты и мелодии. Прогулки с истиной и без

136.

Сартр обронил где-то замечание о черном цвете, который мы видим так, словно он нам сниться, – неотчетливый, невнятный, лишь отдаленно подобный подлинной черноте, о чьем существовании мы можем только догадываться. Разумеется, подмеченное следует отнести не к одному только черному цвету, но и ко всему, что нас окружает. Да, ведь, пожалуй, не в меньшей степени и к нам самим. Говорить, другими словами, следует о невнятности нашего существования, словно повисшего между ничем и чем-то – тем «чем-то» чем оно должно бы было быть в своей первоначальной задуманности, но чем оно, увы, почему-то не стало. Может быть, это ощущение не-завершенности, не-доделанности, какой-то полу-истинности существующего и составляет самое сокровенное наше переживание, которое, собственно, и делает из нас людей, но о котором мы привычно молчим, ведь оно слишком очевидно и слишком невыносимо, чтобы еще облекать его в слова. Теология, а вслед за ней и философия придумали, правда, убедительное объяснение этой царящей в мире полу-истинности. И сами мы, и все нам предлежащее – это только явление, нечто вторичное, а потому и не слишком ценное, самой своей природой и положением обреченное на несовершенство. Кому-то, может быть, эта точка зрения послужит утешением. Но что делать тем, кто не имеет склонности к метафизическим или теологическим упованиям и занят своим, всего лишь человеческим? К кому идти им и у кого искать ответа? О, эта незаконченность пространства и непросветленность лиц, обманчивая голубизна неба, раскрашенный дешевой акварелью закат и неясные выражения глаз, невнятные чувства и еще более невнятные слова, – не от того ли наша усталость, что мы устали плутать в царстве недостоверного от загадки к загадки? Не напрягаем ли мы все время глаза, пытаясь разглядеть что-то – и ведь совсем не то, что лежит за видимым, близким и знакомым, но само это близкое и хорошо знакомое, пугающее нас своей незавершенностью? Не выдает ли этот напряженный взгляд еще и нечто другое: странное предчувствие последней несомненности, воплощенное в божественной отчетливости линий, форм и красок, – да, ведь , наверное, и больше того: в божественной отчетливости взглядов, улыбок и слов, мыслей, поступков и событий, короче говоря, в божественной отчетливости мира и меня, выступающих в покой своей последней истинности? И если какие-либо человеческие деяния – назовем ли мы их литературой, искусством, верой, философией или как-нибудь иначе, – если они действительно имеют смысл, то, пожалуй, только потому, что явно или тайно ими движет эта жажда до-делать, довести до конца и завершить это недоделанное и незавершенное, вернув миру первозданную, во всем предчувственную, но нигде не данную ясность, обратив невразумительность сновидений в подлинность яви.

137.

Не говорит ли мир на каждом шагу – доделай меня? Не стоит ли он в каком-то безнадежном упорстве на своем, не отпуская нас, не давая нам покоя, требуя вернуть ему самого себя, словно это и правда в наших силах? Не говорим ли мы в ответ на это: наше дело мыслить, а не делать; да ведь мы ничего и не умеем кроме этого! Все наши достижения и успехи, которыми мы гордимся сами и которыми учим гордиться наших детей, – все они обязаны своим происхождением одной только мысли. Разве можем мы похвалиться, что нам ведома божественная легкость дела, – мы, обученные всем ненужным искусствам, кроме этого: возвращать вещам, судьбам и событиям их первозданную подлинность, делая мир – миром, закат – закатом, а черный цвет – черным цветом? И так ли уж кощунственно будет предположить: да не питается ли наше мышление, словно паразит, этой не-сделанностью, не-завершенностью, полу-истинностью нашего мира? Или, быть может, еще того хуже: не оно ли – в прочих случаях ничтожное и нам подчиненное – само становится причиной этой не-довершенности и полу-истинности?

138.

В какие бы живописные одеяния ни рядилась Истина, какие бы напыщенные и пустые речи она не вела, ей все же всегда удается ускользнуть от самой себя и остаться в стороне. Через румяна и белила проглядывает чистота девичьей кожи, и накрашенные ресницы не скроют бездонную глубину глаз. Да, ведь и за ее лепетом отчетливо проступает величие молчания. Нельзя сказать, чтобы она не любила все эти побрякушки или избегала собирать вокруг себя толпы праздных зевак с косыми от любопытства глазами. Ей ведь не чужды ни тщеславие, ни кокетство. Вот только верно ли мы поняли, что скрывается за этим? Не сама ли она придумала и научила всех нас этой чудесной игре в «Быть» и «Казаться»? Но где же здесь одно, и где другое? И верно ли – как мы это всегда думали, – что первое – это удел Истины, тогда как второе принадлежит всем прочим? – Впрочем и сами эти вопросы – разве они ни из области все той же болтовни и того же притворства, в одеянии которых Истина предстает перед нами? И не потому ли мы не хотим согласиться с этим, что наше согласие означало бы, что Истина просто-напросто не имеет собственного имени?.. Истина безымянна – не в этом ли и вся разгадка? Да и зачем ей имя раз уж у нее нету даже приличной родословной? Ни потому ли она готова одеть любое одеяние, которое придется нам по вкусу и назваться любым именем, которое в состояни произнести наш язык? Она даже готова «Быть» – казалось бы, чего нам еще желать? Разве только то, чтобы через это «Бытие» не проступал время от времени какой-то волшебный свет, не доносились чьи-то чарующие голоса, не мерцали вдруг другие, невиданные доселе созвездия, смущая нас тревожными подозрениями и отравляя наши привычные сны.

139.

Всякий раз, когда я вспоминаю эту раннюю осень и проселочную дорогу, погруженную в первые, еще едва различимые сумерки, я еще и еще раз спрашиваю себя: что же, на самом деле, я вижу сегодня, созерцая это минувшее, случившееся со мной много лет назад, – эти неясные образы и туманные очертания, почти стершиеся звуки твоего голоса, сохранившиеся в том пространстве, которое мы называем памятью? Не есть ли только ничто, манящая и дразнящая иллюзия, подобная вдруг вспыхнувшему на водной глади отражению лунного света? Да, ведь, пожалуй, у отражения больше оснований считаться существующим, чем у этого минувшего, которое зачем-то хранит моя память. И все же: разве не дает оно услышать и увидеть себя всякий раз, когда я обращаюсь к нему, или же тогда, когда, не спрашивая моего согласия, оно само вторгается в мои сновидения? Отчего же я с таким упорством продолжаю называть его бывшим? Не все ли оно здесь, рядом, лишь скованное какой-то колдовской силой, не позволяющей ему быть? Словно обреченное существовать за пыльным и мутным стеклом, которое искажает его образы и лишает его голоса, мое минувшее подчинилось чьей-то чужой воле, разделившей нас: меня и мое прошлое, обращая и его, и меня в ничто. Не зовет ли оно меня, чтобы я уберег его от забвения, это минувшее? И не ждет ли оно меня, чтобы преодолеть разделяющую нас преграду? Не тоскует ли оно обо мне, как тоскую о нем я сам?

Идущий много лет назад по этой осенней, погруженной в ранние сумерки дороге, слыша твой голос и шелест опавшей листвы под ногами, не жду ли я по-прежнему спасения и избавления, грядущие из будущего, не различаю ли сквозь мутную пелену времен свое собственное, обращенное ко мне лицо?

Размышляя о Царстве Вечности, некоторые древние учителя учили, что за гранью времени памяти больше не будет. Это не следует понимать, как учение о забвении, но, скорее, как учение о возвращении, – нас ли минувшему или минувшего нам, – не все ли равно?

140.

Не созданы ли мы друг для друга, – я и это прошлое, которое я называю своим? Возможно ли представить одного без другого? А раз так, то не есть ли моя сегодняшняя разлука с ним всего лишь недоразумение или нелепая случайность, а наша встреча, – только дело времени? И что помешает мне спросить: не возвращаюсь ли я к своему прошлому, как к еще не бывшему? Не впереди ли оно – манящее и ждущее меня одного? Сегодня оно только снится мне, но быть может, уже завтра оно постучит ко мне в дверь, потому что наступило, наконец, его время. Не это ли время, позабыв всякий стыд, назову я тогда Вечностью?

141.

Жена Лота оглянулась и стала соляным столпом. Смысл рассказанного сомнений не вызывает: оглядка отдает тебя во власть прошлого, которое и манит, и сковывает тебя по рукам и ногам, превращая в пленника, не способного уже сделать ни одного шага. Прошлое, – несуществующее, пригрезившееся, – делает таким же несуществующим и меня, живущего.

Не следует ли поэтому тебе оглядываться не так, как это сделала лотова жена, а как-то иначе: как власть имущему? Не попробовать ли тебе властвовать над прошлым, а не бояться его колдовских чар? Не поучиться ли превращать его вчера в твое завтра? Да, разве и само оно ни просит тебя вернуть его самому себе, – этот призрак, уставший бродить по безводной пустыне небытия, жаждущий, наконец, обрести реальность?

142.

Сократ: Скажи-ка, чужестранец, верно ли то, о чем рассказал мне Калликл – ты действительно покидаешь нас с первым же отплывающим кораблем?

Чужестранец: Это так, Сократ.

Сократ: По правде сказать, рассказ Калликла поверг меня в изумление. Я даже не решаюсь повторить то, что я услышал от него относительно причин твоего поспешного отъезда. Но я не могу и промолчать, чужестранец…

Чужестранец: Говори смелее, Сократ.

Сократ: Говори!.. Легко сказать!.. Скажи-ка, правда ли, как сказал Калликл, тебя преследует некая благородная особа, чье имя, без сомнения, повергнет в трепет любого смертного?

Чужестранец: Истинная правда, Сократ. Да ведь Калликл, наверное, назвал тебе ее имя?

Сократ: Назвал, любезный. Но не назовешь ли ты мне его сам? По правде сказать, мои собственные уста сковал страх.

Чужестранец: Я бегу от Истины, Сократ. Вот это имя, которое, как я полагаю, тебе хорошо знакомо.

 

Сократ: Надеюсь, это так, чужестранец… Но послушай-ка, Калликл, какому странному стечению обстоятельств обязаны мы знакомству с нашим гостем!

Калликл (шепотом): Я же говорил тебе, Сократ, что он не совсем в себе.

Сократ: Погоди-ка, Калликл… Чем же, скажи, не угодил ты Истине, чужеземец, что она преследует тебя, словно сборщик налогов? Был ли ты с ней непочтителен или существуют какие-нибудь другие причины, – прости, но хотя душа моя и замирает всякий раз, когда я слышу это имя, однако же, не стану скрывать, что я просто сгораю от любопытства не хуже последней базарной торговки.

Чужестранец: Дело в том, Сократ, что она влюбилась в меня… Да не делай ты, ради Аполлона, такое лицо, Сократ. Клянусь своим спасением – это правда. Лишив меня покоя, она преследует меня всеми правдами и неправдами, полагая, что я должен безропотно уступить ее постыдным домогательствам, словно последний раб.

Сократ: Я не ослышался, чужестранец? Не хочешь ли ты сказать, что Истина, благородство которой не уступает ее беспристрастности, вдруг отличила тебя среди многих и многих, сделав предметом своего внимания?

Чужестранец: Ты выразился чересчур мягко, Сократ. Вернее было бы сказать – своего вожделения.

Сократ: Бессмертные боги! Как можно в это поверить, чужестранец?.. Скажи, разве не любит нас Истина всех одинаково сильно, так что свет ее любви, подобно свету солнца, сияет равно над всеми людьми, не отличая одного от другого?

Чужестранец: Ты, наверное, хотел сказать: свет ее равнодушия, Сократ.

Калликл: Тише, тише, чужеземец. Как бы всевидящие боги не покарали нас вместе с тобой за твой чрезмерно вольный язык!

Чужестранец: Я ведь только повторил всем известное, Калликл. Истина вполне равнодушна и к нашим бедам, и к нашим успехам. Богам это так же хорошо известно, как и каждому из нас. К несчастью, время от времени, с ней случаются припадки некоторой, как бы сказать, влюбленности и горе тому, на кого пал ее выбор. Уж не знаю, чем это можно объяснить. Может это что-то такое вроде течки, как у животных, когда им приходит время обзавестись потомством, как ты думаешь, Сократ?

Сократ: Ужасные вещи приходится мне слышать сегодня от тебя, чужестранец!.. Но, может быть, ты говоришь в некотором роде метафорически? Ведь иносказание часто помогает нам лучше понять суть дела, чем прямая речь. Вот я и думаю, не хочешь ли ты сказать, что Истина любит тебя, подобно тому, как она любит человека, которому она спешит доверить свои тайны, до сих пор скрытые от людей? Не делает ли она тебя тогда некоторым образом в некотором роде посредником между собой и всем прочим миром? Именно такого человека, которого ведь по праву можно назвать любимцем Истины, наделяет она особым и чудесным зрением, позволяя ему различать новое и доселе неизвестное… Ну, как, чужестранец, попал я в точку?

Чужестранец: Попал, да только не туда, куда надо. Ну, что такого необычного и неизвестного может рассказать, по-твоему, влюбленная дура? Разве только то, что все люди глупы, ограничены, невежественны, немощны, завистливы, злы и нескромны, а впереди их всех ждет то, о чем и говорить-то вслух не хочется. Так ведь это мы все прекрасно знаем и без нее, как, впрочем, и об этом месте, куда нас угораздило попасть, и которое философы называют Космосом, возможно потому, что оно похоже на те механические игрушки бродячих фокусников, которые привлекают внимание зевак тем, что они никак не могут понять, из чего они сделаны и какая сила заставляет эти игрушки двигаться.

Калликл: Мне кажется, что ты чересчур желчен, чужеземец. А где желчь, там, известно, нет места для правды. Не гласит ли всеобщее мнение, подсказанное божественным разумом, что нет ничего выше Истины ни на небе, ни на земле, ни в морских глубинах? Не свидетельствует ли оно, что только одной ей принадлежат по праву все богатства и чудеса, о которых мы не можем даже толком помыслить? Не эта ли великая и страшная храмина Космоса, расцвеченная звездами, украшенная солнцем и луной, является зримым воплощением ее, благодаря чему и мы, люди, можем получить малую толику от ее щедрот и не остаемся совсем уж в неведении относительно и самих себя, и этого мира? Разве же не зовем мы Истину – Путеводительницей, чужеземец, поскольку только ей одной принадлежит право вести нас, ибо только ей ведомы и сам этот путь, и его цель?

Чужестранец: Ты забыл упомянуть, Калликл, что даже боги без возражения идут туда, куда она их позовет, с радостью делая то, что она от них потребует. Клянусь вашим Дельфийским оракулом, слушая тебя, мне начинает казаться, что это не ты, а сама Истина разглагольствует тут о своих достоинствах, словно публичная девка, расхваливающая свой товар, и тогда ноги сами несут меня отсюда прочь… Прощай, Сократ. Прощай и ты, Калликл. Если вам вдруг не посчастливится, и вы встретите ту, о которой мы тут говорили, то, заклинаю вас, сжальтесь надо мной и пошлите ее искать меня куда-нибудь в Персию или в Египет.

Сократ: Но на что же ты надеешься, чужестранец? Как же может жить человек, который только и занят тем, что бежит от Истины?

Чужестранец: На что мне еще и надеяться, Сократ, если ни на свои ноги? Разве, по-твоему, было бы лучше, если бы она настигла меня, чтобы сделать из меня влюбленного дурака, какими набит весь мир?.. Прощай. (Поспешно уходит).

Калликл: Милосердные боги! Ты слышал, о чем он попросил нас? Послать Истину по неверному следу.

Сократ: Конечно, прежде всего, нам надлежит заботиться о делах правды и благоразумия. Однако, случается, что приходится поступать прямо наоборот. Потому что, боюсь – в противном случае мы будем бежать уже не от Истины, а от самих себя, а это, мне кажется, много хуже. Как ты думаешь, Калликл?

Рейтинг@Mail.ru