bannerbannerbanner
Роман императрицы. Екатерина II

Казимир Валишевский
Роман императрицы. Екатерина II

Прежде, чем разойтись с Григорием Орловым, Екатерина вытерпела от него то, что редкая женщина была бы способна перенести. Уже в 1765 году, за семь лет до окончательного разрыва между ними, Беранже доносил из Петербурга герцогу Пралену:

«Этот русский открыто нарушает законы любви по отношению к императрице. У него есть любовницы в городе, которые не только не навлекают на себя гнев государыни за свою податливость Орлову, но, напротив, пользуются ее покровительством. Сенатор Муравьев, заставший с ним свою жену, чуть было не произвел скандала, требуя развода; но царица умиротворила его, подарив ему земли в Лифляндии».

Но наконец чаша терпения переполнилась, Екатерина воспользовалась отсутствием фаворита, чтобы разорвать связывавшие ее с ним цепи. В то время, как Орлов мчался к ней из Фокшан на почтовых, надеясь вернуть себе утраченные права, его остановил в нескольких стах верстах от Петербурга приказ императрицы: ему предписывалось отправиться в свои имения и не выезжать оттуда. Но Орлов все еще не считал дела проигранным; он то умолял, то грозил, прося, чтобы ему хоть на минуту позволили свидеться с Екатериной. А ей стоило сказать тогда только слово, чтобы навсегда освободиться от отверженного фаворита: Потемкин стоял уже у власти, и охотно стер бы с лица земли всех ненавистных ему Орловых, вместе взятых. Но этого слова, которого в конце концов, видя настойчивость первого временщика, все стали даже требовать от нее, Екатерина не произнесла. Она вместо этого вступила с Орловым в переговоры и предложила бывшему любовнику, наказанному за прошлое, полное измен, только изгнание, тогда как он мог бы потерпеть от нее несравненно более жестокую кару, – особое соглашение. Это письмо Екатерины – оно было послано брату Орлова, Ивану, – настоящая поэма женского всепрощения: Екатерина просила графа Григория Григорьевича забыть прошлое, ссылалась на его совесть, голос которой должен был избавить их от взаимно-тягостных объяснений, указывала на необходимость временной разлуки, и писала все это бесконечно кротким, почти смиренным, умоляющим тоном. Пусть Орлов возьмет отпуск, поселится в Москве или в своих имениях, или где-нибудь в другом месте, где пожелает. Его ежегодное содержание в 150.000 рублей будет ему сохранено; кроме того, он получит еще 100.000 р. на покупку дома. Пока же он может занять любую подмосковную дачу императрицы, пользоваться, как и раньше, придворными экипажами, оставить при себе прежних слуг в императорской ливрее. Вспомнив, что она обещала ему 4.000 душ крестьян за Чесменскую битву, в которой он, между прочим, не принимал никакого участия, Екатерина прибавила к ним еще 6.000 душ, которых он мог выбрал себе в одном из казенных имений. И, как будто боясь, что и этого еще мало, что она недостаточно отблагодарила его, Екатерина осыпала его сверх всего царски щедрыми подарками: он получил парадный серебряный сервиз, другой «для ежедневного употребленья», затем дом у Троицкой пристани, всю мебель и вещи, украшавшие в императорском дворце апартаменты фаворита, «о коих сам граф Гри. Гри. Орлов о многих не знает»… Взамен Екатерина просила у него только год отсутствия. Через год бывшему фавориту будет легче обсудить свое положение. Что же касается чувств самой Екатерины, то она писала: «Я никогда не позабуду, сколько я всему роду вашему обязана, и качества те, коими вы украшены и поелику отечеству полезны быть могут». Она желала только покоя: «Я же в сем иного не ищу, как обоюдное спокойствие, кое я совершенно сохранить намерена».

Возможно, что императрицей руководил при этом отчасти страх навлечь на себя гнев могущественных братьев Орловых, которым она сама создала первенствующее значение в государстве; но разве не слышится в ее письме и теплое чувство прежней любви, еще не угасшей в ней?

Одиннадцать лет спустя, узнав о смерти первого временщика, Екатерина писала:

«Потеря князя Орлова так поразила меня, что я слегла в постель с сильнейшей лихорадкой и бредом: мне должны были пустить кровь…»

Печальное известие пришло к ней в июне 1783 года, а два месяца спустя, отправляясь в Фридрихсгам, навстречу шведскому королю, она заранее поставила условием, чтоб Густав не касался в разговоре кончины Орлова, так как мысль о ней до сих пор переворачивает ей душу. Она, впрочем, первая заговорила с ним об этом, делая над собой страшное усилие, чтобы скрыть свое смущение и волнение, которое неизменно охватывало ее при этом уже далеком воспоминании. А между тем еще при жизни Орлова у нее было несколько его заместителей, которые должны были бы, по-видимому, вытеснить его из ее сердца. Ведь не пустая прихоть, как то думал Гримм, бросила ее, например, в 1778 году в объятия Корсакова.

«Прихоть? Прихоть? – ответила она на вопрос об этом. – Знаете ли вы, что эти слова вовсе не подходят, когда речь идет о Пирре, царе Эпирском» (прозвание, данное ею новому фавориту), «который приводит в смущение всех художников и в отчаяние скульпторов? Не прихоть, милостивый государь, а восхищение, восторг перед несравненным творением природы! Все красивые вещи, созданные людьми, падают и разбиваются, как идолы, перед творениями Господа, перед тем, что создано Великим. Никогда Пирр не делал жеста или движения, которое не было бы полно благородства и грации. Он сияет, как солнце, и разливает свой блеск вокруг себя. В нем нет ничего изнеженного; он мужественен и именно таков, каким бы вы хотели, чтобы он был: одним словом, это Пирр, царь Эпирский. Все в нем гармонично; нет ничего, что бы выделялось: такое впечатление производят дары природы, объединенные в своей красоте; искусство тут ни при чем; о манерности и говорить не приходится…»

Допустим, что чувство, говорившее здесь в Екатерине, и не глубоко, и не тонко. Но Корсаков и был просто красивым мужчиной, не больше. Но вот на сцену появляется другой герой сердечной драмы Екатерины – гениальный Потемкин. Прочтите эти строки, написанные фаворитом во время короткой размолвки с императрицей. Екатерина ответила ему на них по пунктам, на полях его же письма, и, примирившись, они заключили между собою как бы договор вечной любви:

Письмо Потемкина. [Приписки, сделанные рукой Екатерины [

«Позволь, голубушка, сказать последнее, [Дозволяю. ] чем, я думаю, наш процесс и кончится. [Чем скорее, тем лучше. ] Не дивись, что я беспокоюсь в деле любви нашей. [Будь спокоен. ] Сверх бессчетных благодеяний твоих ко мне, поместила ты меня у себя в сердце. [Рука руку моет. Твердо и крепко. ] Я хочу быть тут [Есть и будешь. ] один преимущественно всем прежним для того, что тебя никто так не любил; [Вижу и верю. ] а как я дело твоих рук, то и желаю, чтоб мой покой был устроен тобой, [Первое удовольствие. Само собою придет. ] чтобы ты веселилась, делая мне добро; чтоб ты придумывала все к моему утешению и в том бы находила себе отдохновение по трудам важным, коими ты занимаешься по своему высокому званию. [Дай успокоиться мыслям, дабы чувства действовать свободно могли; они нежны, сами сыщут дорогу лучшую. ] Аминь [Аминь ]».

Нельзя не согласиться, что это обмен чувств далеко не банальных, и что когда два существа, поставленные на высоте человеческого могущества, говорят таким языком о своей любви, то их не назовешь людьми, предающимися грубому разврату. Мечтательный, беспокойный, властный ум Потемкина весь сказался в этом письме, как и рассудительная и в то же время экзальтированная натура Екатерины. Спокойным размышлением императрица всегда брала верх над фаворитом, но зато он часто побеждал ее пылкостью своего темперамента. Большая часть их переписки опубликована. Эта переписка поразительна, она единственна в своем роде, не только по высокому положению и по взаимным отношениям возлюбленных: во второй половине восемнадцатого века, может быть, не всякая куртизанка решилась бы на те свободные и фамильярные выражения, которыми пестрят письма Екатерины, особенно в первые счастливые годы ее союза с Потемкиным. Мы не говорим уже о таких фразах, как: «Обнимаю вас тысячу раз, мой друг…», «Простите, если надоедаю вам, душа моя…», «Я вас, ваша светлость, очень, очень и очень люблю…», как ни неожиданны подобные нежности в письме императрицы. Но вот записочка, которая кончается словами: «Прощай, мой котик…»; «Прощай, соколик…», – читаем мы в другой; или еще: «Прощай, батенька». Любовники часто ссорились: у Потемкина был тяжелый характер; он мог из-за пустяка раздражиться и выйти из себя. Тогда Екатерина писала ему: «Я хотела тебе вчерась сказать, голубчик, буде ты не будешь ласковее давешнего, то… то… то.., право, обедать не буду…» В другом ее письме, где дело идет, по-видимому, о желании строптивого любовника удалиться в монастырь, она писала (по-французски): «Ваш план, который вы составляли в течение четырех или пяти месяцев (о нем, NB, знают весь город и предместья), вонзит кинжал в сердце вашей подруги, которая любит вас больше всего на свете и думает только о вашем действительном и неизменном счастье: разве такой план может делать честь уму и сердцу того, кто его составил и приводит его теперь в исполнение?»

Фаворит, естественно, не оставался перед Екатериной в долгу и тоже изощрялся в образном и нежном языке любви. Но все-таки, несмотря на весь свой пыл, – и это очень характерно для его удивительной идиллии с Екатериной, – он никогда не забывал громадного расстояния, отделяющего его от августейшей подруги. В его словах, еще более трепетных и страстных, чем у императрицы, всегда звучала известная торжественность, чуждая ее фамильярному тону: «Я получил ваше милостивое писание. Сколь мне чувствительны онаго изъяснения, то Богу известно. Ты мне паче родной матери…» Вот его обычный стиль. Он говорил ей «ты» только в той форме воззвания, обращаясь к государыне, «делом рук» которой называл себя, как обращаются к Богу. Сохранились другие образчики его любовной переписки. Он виртуозно владел в ней пером; богатство восточной фантазии, мечтательность Севера и изящество тонких и грациозных образов, примеры которых дает Запад, своеобразно сочетались в ней:

 

«Жизнь моя, душа общая со мною! Как мне изъяснить словами мою к тебе любовь… Приезжай, сударушка, поранее, о мой друг! утеха моя и сокровище бесценное, ты, ты дар Божий для меня… Матушка-голубушка! дай мне веселиться зрением тебя, дай мне радоваться красотою лица и души твоей; мне голос твой приятен!.. Целую от души ручки и ножки твои прекрасные, моя радость!»

Но здесь Потемкин обращался к другой женщине, а не к Екатерине. Она тоже была для него матушкой, но непременно и государыней, перед которой он падал ниц, даже когда говорил ей о любви своей; и никогда он не назвал бы ее сударушкой или сударкой.

Заняв пост фаворита в 1774 году, Потемкин уступил его два года спустя Завадовскому. Он перестал быть любовником, но остался другом, и договор любви, заключенный между ним и Екатериной, сохранил таким образом свою силу. Этот договор был нарушен только много лет спустя, почти накануне смерти великолепного князя Тавриды, когда Зубов, завладев и апартаментами фаворитов в императорском дворце, и сердцем государыни, решил вытеснить оттуда старого временщика, который хотел когда-то царствовать в этом сердце один. Но до этой роковой для него перемены, и если он не был уже близок к ней, как к женщине, то новых любовников она принимала из его рук и не только осыпала его богатством и почестями, но и недвусмысленно давала ему понять, что ее любовь к нему неизменна:

«Прощайте, мой друг, – писала она ему: – будьте здоровы. Саша тебе кланяется».

Это было написано 29 июня 1783 года, и Саша – это был Ланской, новый фаворит и креатура Потемкина.

«Сашенька тебе кланяется и тебя любит, как душу, и часто весьма о тебе говорит», – читаем мы в другом письме Екатерины от 5 мая 1784 года.

В сентябре 1777 года Потемкин получил в дар от императрицы 150.000 рублей. В 1779 году ему выдали авансом его годовое содержание в 75 тысяч за десять лет вперед – итого 750.000 рублей. В 1783 году Екатерина послала ему 100 тысяч, чтобы докончить постройку начатого им дворца, который она затем купила у него за несколько миллионов и тут же сейчас опять ему подарила. Он был фельдмаршалом, первым министром, князем, имел все чины, ордена, всяческие почести и власть. При присоединении Крыма и во время второй турецкой войны он распоряжался делами бесконтрольно, как диктатор. Он поступал, как ему вздумается, по собственному капризу, и Екатерина держала себя перед ним, точно маленькая девочка, подчинившаяся гениальной воле. В течение месяцев он оставлял ее без известий, не удостаивал ее письма ответом. Тогда она жаловалась, но робко, почти смиренно:

«Я все это время была ни жива, ни мертва, оттого, что не имела известий… Для самого Бога, для меня, имей о себе более прежнего попечение, ничто меня не страшит опричь твоей болезни…» Дальше она прибавляла по-французски: «Вы теперь, мой дорогой друг, не частное лицо, которое живет, как хочет, и делает, что ему нравится: вы принадлежите государству, вы принадлежите мне».

Ласковые слова и, между прочим, обращение «папа» встречаются опять в письмах прежней любовницы. Но зато она умела говорить с ним и как императрица в те нередкие минуты, когда он при малейшей неудаче падал духом. В сентябре 1787 года, после нападения турок на Кинбурн, он просил у нее позволения сейчас же сложить с себя командование. Но Екатерина не хотела об этом и слышать: «Ободритесь и будьте уверены, что вы одолеете все, если будете иметь немного терпения; это истинная слабость с вашей стороны, чтоб, как пишешь ко мне, снизложить свои достоинства и скрыться: отчего?» (Последняя фраза написана Екатериной по-русски.)

Через несколько недель после этого буря уничтожила часть севастопольского флота. На этот раз Потемкин хотел не только оставить армию, но и эвакуировать Крым:

«Если сие исполнишь, – писала ему Екатерина, – то родится вопрос, что же будет и куда девать флот севастопольский… Я надеюсь, что сие от тебя писано было в первом движении, когда ты мыслил, что весь флот пропал… Я думаю, что всего бы лучше было, если б можно было сделать предприятие на Очаков, либо на Бендеры, чтоб оборону, тобою самим признанную за вредную, оборотить в наступление… Сколько буря была вредна нам, авось либо столько же была вредна и неприятелю, ни уже что ветер дул лишь на нас?.. Прошу ободриться и подумать, что бодрый дух и неудачу поправить может; все сие пишу к тебе как лучшему другу, воспитаннику моему и ученику, который иногда и более еще имеет расположения, нежели я сама, но на сей случай я бодрее тебя, понеже ты болен, а я здорова… Я нахожу, что вы нетерпеливы, как пятилетний ребенок, тогда как дело, порученное вам теперь, требует непоколебимого терпения». (Последние слова по-французски.)

Екатерина прибавляла, что разрешает ему приехать на некоторое время в Петербург. Но неужели, – писала она ему, – он просит ее об отпуске из армии потому, что боится, что кто-нибудь интригует во время его отсутствия против него: «Ни время, ни отдаленность и никто на свете не переменят моего образа мыслей к тебе и об тебе».

Эта манера предоставлять полную свободу лицам, облеченным ее доверием, и смотреть сквозь пальцы на способы, которыми они добивались для нее славы, отвечала, впрочем, политической системе Екатерины, как мы о том говорили выше. Но когда ее власть или личное вмешательство могли оказать непосредственное влияние на ход дел, она сейчас же проявляла свою самодержавную волю. На этой почве между нею и Потемкиным часто происходили столкновения, и тут ни любовь, ни дружба к нему не могли остановить Екатерину, когда она желала, чтобы он подчинился ее авторитету императрицы. Фаворит давал ей тогда чувствовать свой непокладистый нрав, и отвечал ей то резким, то оскорбленным тоном: «Я вам указываю вашу пользу, – писал он ей: – а там делайте, как знаете…» – «Полно сердиться, – возражала Екатерина: – должен ты признать, что права я».

Поводы к подобным размолвкам бывали иногда очень щекотливого свойства. Однажды Потемкин выразил желание назначить инспектором в действующую армию одного из придворных императрицы. Но Екатерина восстала против этого выбора, находя, что временщик руководится в данном случае не совсем благовидным побуждением. Вот как она сама объясняла дело. Строки, напечатанные курсивом, написаны в ее письме по-французски:

«Позволь сказать, что рожа жены его, какова ни есть, не стоит того, чтобы ты себя обременял таким человеком, который в короткое время будет тебе в тягость: правда, она очаровательна, но, ухаживая за ней, нельзя ничего добиться. Это всеми признано, и бесчисленное семейство следит за ее репутацией. Друг мой, я привыкла говорить вам правду. Вы тоже говорите мне ее, когда представится случай. Доставьте же мне удовольствие выбрать на эту должность лицо, более подходящее для дела и которое знало бы службу, чтобы одобрение общества и армии увенчало ваш выбор и мое назначение. Я люблю доставлять вам удовольствие и не люблю отказывать вам, но я хотела бы, чтобы по поводу назначения на такой ответственный пост все бы говорили: вот прекрасный выбор; а не говорили бы: вот недостойный выбор человека, не имеющего представления об обязанностях, которые ему поручают. Заключайте мир, после чего вы приедете сюда и будете тогда развлекаться, сколько вам угодно».

Екатерина забывала только прибавить при этом, что и она развлекалась теперь со своей стороны, даже не посоветовавшись на этот раз со своим другом насчет выбора новой «забавы». На горизонте показался Зубов и сразу проявил себя опасным соперником Потемкину не только в милостях императрицы, но и в той дружбе, которую она дарила по-прежнему могущественному временщику. Задержанный войной на противоположном конце России, Потемкин был вне себя от бешенства; он писал, что приедет вскоре в Петербург «выдернуть зуб», который причиняет ему боль. Но это не удалось ему. Он прибыл только для того, чтобы присутствовать при окончательном торжестве своего врага. Он возвратился на юг, стараясь скрыть обиду, но пораженный в сердце, и вскоре смерть спасла его от последних унижений опалы. Но надо сказать, что Екатерина сделала все от нее зависевшее, чтобы примирить его с ее новым избранником, и письма, которые она посылала ему с этой целью, одни из самых любопытных в ее замечательной переписке с ним. Она передавала своему старому другу, уже пожертвованному ею во имя торжествующего любовника, комплименты, знаки внимания и тонкую лесть от «ребенка» и «новичка», как она называла нового фаворита по свойственной ей привычке, не оставившей ее и в старости, давать любимому человеку ласкательные прозвания. «Дитя, – писала она, – находит, что вы умнее, остроумнее и любезнее всех, кто вас окружает; но держите это в тайне, потому что он не знает, что мне это известно».

Но Потемкин лести не поддавался. Он видел, что престиж его падает в глазах императрицы; и чувствовал, что его место занято невозвратно не только в помещении дворца, смежном с покоями ее величества, которое он и прежде спокойно уступал другим, но и в привязанности государыни, клявшейся сохранить ему дружбу до конца жизни, а теперь изменившей ему. Это было ему тяжело!

Впрочем, и до Зубова еще Потемкину пришлось пережить раз очень тревожное время. Среди фаворитов был один, которого. Екатерина любила так, как она никогда никого не любила ни до, ни после него. По-видимому, этой необыкновенной женщине было суждено исчерпать всю длинную гамму чувств и ощущений в области страсти и любви. Ее любовь к Ланскому не походила ни на ее привязанность к Потемкину, ни на какое другое ее увлечение, которыми была так полна ее богатая переживаниями жизнь. Но Ланской не был честолюбив, и Екатерине не дано было надолго сохранить его при себе. 19 июня 1784 года молодой человек, в течение четырех лет составлявший все ее счастье и радость, на котором сосредоточились все ее помыслы, желания и мечты, которого она холила и нежила, как ни одного из прежних фаворитов, заболел какою-то необъяснимою болезнью. Доктор Вейкард был спешно вызван из Петербурга в Царское Село. Это был типичный немецкий ученый, прямолинейный и грубоватый, неспособный смягчать правду и щадить чувства людей. Сидя на постели больного, Екатерина со страхом спросила его:

– Что у него?

– Злокачественная лихорадка, ваше величество, он от нее умрет.

Вейкард настаивал на том, чтобы императрицу удалили из комнаты больного. Он считал болезнь Ланского заразной: насколько можно догадаться, это была тяжелая форма ангины. Но Екатерина не колебалась ни минуты между этими благоразумными советами и голосом сердца. Вскоре и у нее появились тревожные симптомы – боли в горле. Но она не обратила на это никакого внимания, и через десять дней Ланской умер у нее на руках. Ему был двадцать шесть лет. Горе Екатерины было беспредельно:

«Когда я начала это письмо, я была в счастье и в радости, и мои мысли проносились так быстро, что я не успевала следить за ними, – писала она Гримму. – Теперь все переменилось: я страшно страдаю, и моего счастья нет больше: я думала, что не переживу невозвратимую потерю, которую понесла неделю назад, когда скончался мой лучший друг. Я надеялась, что он будет опорой моей старости: он тоже стремился к этому, старался привить себе все мои вкусы. Это был молодой человек, которого я воспитывала, который был благодарен, кроток, честен, который разделял мои печали, когда они у меня были, и радовался моим радостям. Одним словом, я, рыдая, имею несчастье сказать вам, что генерала Ланского не стало… и моя комната, которую я так любила прежде, превратилась теперь в пустую пещеру; я еле передвигаюсь по ней, как тень: накануне его смерти у меня заболело горло и началась сильнейшая лихорадка; однако со вчерашнего дня я уже на ногах, но слаба и так подавлена, что не могу видеть лица человеческого, чтобы не разрыдаться при первом же слове. Я не в силах ни спать, ни есть, чтение меня раздражает, писание изнуряет мои силы. Я не знаю, что станется теперь со мной; знаю только одно, что никогда во всю мою жизнь я не была так несчастна, как с тех пор, что мой лучший и любезный друг покинул меня. Я открыла ящик, нашла этот начатый лист, написала на нем эти строки, но больше не могу…»

Это было 2 июля 1784 года. И только два месяца спустя Екатерина возобновила свою переписку с Гриммом:

«Признаюсь вам, что все это время я была не в состоянии вам писать, потому что знала, что это заставит страдать нас обоих. Через неделю после того, как я вам написала последнее письмо в июле, ко мне приехали Федор Орлов и князь Потемкин. До этой минуты я не могла видеть лица человеческого, но эти знали, что нужно делать: они заревели вместе со мною, и тогда я почувствовала себя с ними легко; но мне надо было еще немало времени, чтобы оправиться, и в силу чувствительности к своему горю я стала бесчувственной ко всему остальному; горе мое все увеличивалось и вспоминалось на каждом шагу и при всяком слове. Однако не подумайте, чтобы вследствие этого ужасного состояния я пренебрегла хотя бы малейшей вещью, требующей моего внимания. В самые мучительные минуты ко мне приходили за приказаниями и я отдавала их толково и разумно; это особенно поражало генерала Салтыкова. Два месяца прошли так без всякого облегчения; наконец наступили первые спокойные часы, а затем и дни. На дворе была уже осень, становилось сыро, пришлось топить дворец в Царском Селе. Все мои пришли от этого в неистовство и такое сильное, что 5 сентября вечером, не зная, куда преклонить голову, я велела заложить карету и приехала неожиданно и так, что никто не подозревал об этом, в город, где остановилась в Эрмитаже, и вчера в первый раз я видела всех и все меня видели; но, по правде сказать, это стоило мне страшного усилия, и когда я вернулась к себе в комнату, то почувствовала такой упадок духа, что всякая другая на моем месте, наверное, лишилась бы чувств… Я должна была бы перечитать ваши последние три письма, но положительно не в силах этого сделать… я превратилась в очень грустное существо, которое говорит только отрывочными словами… Все меня угнетает… а я никогда не любила внушать жалость…»

 

Один английский оратор, лорд Камельфорд, сказал, что Екатерина украшала престол своими пороками, как английский король (Георг III) бесчестил его своими добродетелями. Это сказано несколько сильно, но вряд ли кто-нибудь решится заклеймить неумолимым презрением пороки Екатерины, находившие порою такое трогательное выражение, как эта скорбь ее о безвременной кончине Ланского.

IV. Неудобства фаворитизма. – Быстрое повышение временщиков. – Как был назначен один посланник. – Что стоит фаворитизм. – Общий итог в 400 миллионов. – Развращающее влияние. – Школа порока. – Мораль Екатерины. – Целомудренность и стыдливость. – Позорящие обвинения. – Искупление.

Фаворитизм в царствование Екатерины имел большие неудобства. 1 декабря 1772 года французский полномочный министр в Петербурге Дюран доносил герцогу Эгильону, что по сведениям, дошедшим к нему из дворца, «императрица так исключительно поглощена делом г. Орлова, что в продолжение двух месяцев не занимается ничем другим, ничего не читает и почти не подписывает бумаг». Прошло еще два месяца, но кризис все еще продолжался. «Эта женщина ничего не делает, – писал Дюран. – Пока будут поддерживать партию Орловых и заниматься ими, нам остается сидеть сложа руки». А подобные остановки в делах бывали часты. В феврале 1780 года английский посланник Гаррис явился к князю Потемкину, чтобы спросить его о судьбе важной записки, поданной им незадолго до того императрице. Но Потемкин ответил ему на это, что он выбрал неудачную минуту: Ланской был болен, и страх, что он умрет, так мучил государыню, что она была неспособна сосредоточить свое внимание на чем-либо постороннем. В такие минуты она забывала обыкновенно и свои честолюбивые мечты о славе, и политические интересы страны, и даже чувство собственного достоинства и отдавалась всецело тревоге о любимом человеке. При этом князь Потемкин выразил Гаррису опасение, что граф Панин может воспользоваться для своих намерений временной апатией императрицы и придать новое направление иностранной политике России. Три года спустя болезнь самого князя повергла Екатерину в полное отчаяние; маркиз Верак, собиравшийся уехать из Петербурга, не мог добиться при дворе прощальной аудиенции. Лица, близкие к императрице, увидев ее искаженное страданием лицо и красные заплаканные глаза, посоветовали ей не показываться в таком виде на людях. И аудиенцию отложили.

А в спокойное время, если фаворитизм и не останавливал правительственных дел, то отдавал их в руки людей, совершенно неспособных стоять во главе управления: какому-нибудь Мамонову, Зубову. И при этом не только сами фавориты, благодаря быстрому повышению, в один день превращались в генералов, фельдмаршалов и министров; но за ними тащилась длинная свита покровительствуемых ими ничтожеств. Затем каждый из них имел врагов, которых стремился оттеснить от дела. Так поступил Потемкин со знаменитым Румянцовым, отняв у России ее лучшего воина. Придворные партии со своей стороны тоже выдвигали иногда на сцену какого-нибудь честолюбца, чтобы через него погубить временщика. В 1787 году Мамонову показалось очень подозрительным появление при дворе молодого князя Кочубея, и он сумел устроить так, что Кочубея назначили послом в Константинополь. Что и говорить – это был своеобразно обоснованный выбор посланника! Но даже и после опалы короткие дни могущества фаворита не проходили бесследно. После смерти Потемкина секретарь его Попов был поставлен на место своего прежнего начальника во главе Екатеринославской губернии. Попов стал сейчас же самовластно всем распоряжаться при помощи магических слов: «Таковы были предположения покойного князя!» Он выдавал себя за хранителя воли и за покорное орудие своего «создателя», как он называл Потемкина. А между тем граф Ростопчин, знавший толк в людях, утверждал, что хотя Попов и управлял почти всей Россией еще при жизни Потемкина, прикрываясь его имением, но ничего не понимал в делах. У него было зато много посторонних занятий. В общем Ростопчин знал за ним только одно достоинство: железное здоровье, позволявшее ему проводить напролет все дни и все ночи за карточным столом. Несмотря на это, Попов имел большие чины, ордена и занимал должности, дававшие ему одного жалованья до пятидесяти тысяч в год. В феврале 1796 года Ростопчин писал опять: «Никогда преступления не бывали так часты, как теперь. Их безнаказанность и дерзость достигли крайних пределов. Три дня назад некто Ковалинский, бывший секретарем военной комиссии и прогнанный императрицей за хищения и подкуп, назначен теперь губернатором в Рязань, потому что у него есть брат, такой же негодяй, как и он, который дружен с Грибовским, начальником канцелярии Платона Зубова. Один Рибас крадет в год до 500.000 рублей».

Фаворитизм стоил дорого. Кастера вычислил, во что обошлись России десять главных его представителей; он присоединяет к ним еще какого-то неизвестного Высоцкого.

Получили:

Пять братьев Орловых – 17.000.000 рублей.

Высоцкий – 300.000 »

Васильчиков – 1.100.000 »

Потемкин – 50.000.000 »

Завадовский – 1.380.000 »

Зорич – 1.420.000 »

Корсаков – 920.000 »

Ланской – 7.260.000 »

Ермолов – 550.000 »

Мамонов – 1.880.000 »

Братья Зубовы – 3.500.000 »

Расходы фаворитов – 8.500.000 »

Итого: 92.500.000 рублей

Или, другими словами, 400 миллионов франков по курсу того времени. Приблизительно такую же цифру называет и английский посланник Гаррис. По его расчету, семейство Орловых получило с 1762 по 1783 год от 40 до 50 тысяч душ крестьян и 17 миллионов рублей деньгами, дворцами, драгоценностями и посудой. Васильчиков за неполных два года: 100.000 рублей серебром, 50.000 р. золотыми вещами, дом с полной обстановкой стоимостью в 100.000 р., сервиз в 500.000 р., годовая пенсия в 20.000 р. и 7.000 душ. Потемкин за два года: 37.000 душ крестьян и драгоценностями, дворцами, пенсией, посудой около 9.000.000 р. Завадовский за полтора года: 6000 душ в Малороссии, 2000 душ в Польше, 1.800 душ в русских губерниях, 80.000 р. драгоценностями, 150.000 р. деньгами, сервиз в 30.000 р. и пенсию в 10.000 р. Зорич за год: имение в Польше ценою в 500.000 р., другое в 100.000 р. в Лифляндии, 500.000 наличными деньгами, 200.000 р. драгоценностями и командорство Мальтийского ордена в Польше, приносившее доходу до 12.000 рублей в год. Корсаков за шестнадцать месяцев: 150.000 рублей и при своем отъезде: 4000 душ в Польше, 100.000 р., чтобы расплатиться с долгами, 100.000 р. на первое обзаведение и 20.000 р. в месяц для путешествия за границей.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru