bannerbannerbanner
Михаил Строгов

Жюль Верн
Михаил Строгов

Полная версия

Глава IV. Триумфальный въезд

Томск, основанный в 1604 году почти в сердце Сибири, считается одним из самых важных городов Азиатской России.

Тобольск, расположенный над шестидесятой параллелью, Иркутск, стоящий за сотым меридианом, видели, как Томск разрастался в ущерб им. А между тем Томск, как мы уже говорили, не есть главный город этой обширной губернии. Генерал-губернатор и весь официальный мир живут в Омске. Томск же считается самым важным городом в промышленном отношении, и действительно, на всем протяжении Алтайских гор, то есть между китайской границей и хакасской землей, нет города богаче Томска. По склонам Алтайских гор, вплоть до долины Томи, находятся богатые руды платины, золота, серебра и золотистого свинца. Богатая страна – богатый и город, стоящий в центре этой плодоносной промышленности. Томск – город миллионеров, разбогатевших с помощью кирки и мотыги. По роскоши своих зданий, обстановке, экипажам – он может смело соперничать с первыми европейскими столицами, и если он и не имеет счастья быть резиденцией представителя государя, то зато там живет главный управляющий сибирского горного округа.

Красив ли город Томск? Надо сознаться, что путешественники в своих мнениях расходятся насчет его красоты. Так, госпожа Бурбулон, останавливавшаяся по дороге из Шанхая в Москву в Томске на несколько дней, в своих заметках представляет нам его маложивописным. По ее словам, это незначительный городок, с ветхими, деревянными домишками, грязными, узкими улицами и массой пьяных мужиков, у которых «самое пьянство выражается как-то апатично, как и все, что делается у северных народов».

Путешественник же Генрих Руссель-Киллуг, напротив, в восторге от Томска. Быть может, все зависело от того, что господин Руссель-Киллуг видел Томск зимою, а госпожа Бурбулон – летом. Это весьма возможно, так как красота некоторых холодных стран может быть оценена только зимою, тогда как красоты жарких стран – только летом. Как бы то ни было, но господин Руссель-Киллуг утверждает, что Томск со своими домами, украшенными галереями и колоннами, с деревянными тротуарами, с широкими, правильными улицами и пятнадцатью великолепными церквами, отражающимися в водах Томи, шире которой нет ни одной реки во Франции, есть не только самый красивый город во всей Сибири, но и один из красивейших во всем мире. Правда кроется, конечно, в середине этих двух, столь противоположных между собой, мнений.

Вот в этом-то Томске эмир и собирался встретить победоносные войска. В честь их предполагалось устроить праздник с пением, танцами и всевозможными представлениями, заканчивающимися какой-нибудь шумной оргией.

Для этой церемонии была выбрана широкая площадь на одном из соседних холмов, на берегу реки Томи. Отсюда открывался чудесный вид. Весь горизонт с длинной перспективой элегантных домов и церквей с блестящими куполами, с многочисленными речными излучинами, с садами, тонувшими в теплом тумане, был окружен чудной темно-зеленой рамкой роскошных сосен и величественных кедров. Налево от площади, по широким уступам холма была воздвигнута сверкающая яркими красками декорация, изображавшая роскошный дворец затейливой архитектуры.

Ровно в четыре часа пополудни затрубили в трубы, забили в тамтам, началась пальба из пушек и на площадь выехал Феофар-Хан. Под ним был его любимый конь с брильянтовым султаном на голове. Эмир остался в своем походном мундире. По бокам его шли хан кокандский и хан кундузский, сзади сановники и блестящая свита. В ту же минуту на террасе показалась и главная жена Феофара, царица, если только это название может быть дано султаншам Бухары. Но царица или раба, эта женщина, родом персиянка, была обворожительно хороша собой. Вопреки магометанскому обычаю и, разумеется, по желанию эмира, лицо ее было открыто. Ее волосы, заплетенные в четыре косы, как змеи вились по ослепительной белизны плечам, едва прикрытым шелковым, затканным золотым газом. На ней была сборчатая рубашечка «Pirahn» с грациозным вырезом вокруг шеи, перехваченная на талии золотым поясом, шелковая юбочка с широкими голубыми и синими полосами, из-под которой ниспадал «зирджаме» из шелкового газа и маленькая шапочка, вся разукрашенная драгоценными каменьями с прикрепленной сзади шелковой, затканной золотыми блестками вуалью. От головы до ног, обутых в персидские туфельки, на ней было такое изобилие украшений, золотых томанов[1], нанизанных на серебряные нити турецких четок «firouzehs», добытых в знаменитых рудниках Эльбруса, ожерелий, из сердоликов, агатов, изумрудов, опалов и сапфиров, что ее юбочка и корсаж казались сотканными из драгоценных камней. Что же касается до брильянтов, сверкающих на ее груди, руках, поясе и на туфельках, то, наверное, стоимость их превышала не один миллион.

Эмир, ханы и вся татарская знать, составляющая их кортеж, спешились с лошадей и разместились в великолепной палатке, раскинутой посредине нижней террасы. Перед палаткою, по обыкновению, на священном столе возлежал Коран.

Адъютант Феофара не заставил себя долго ждать, не прошло и пяти минут, как новые трубные звуки возвестили о его приезде. Иван Огарев или Клейменый, как его уже называли теперь, одетый на этот раз в турецкую форму, подъехал верхом к ханской палатке. За ним следовала часть войска из забедьерского лагеря. Солдаты выстроились по обеим сторонам площадки, оставив посредине небольшое пространство, предназначенное для представлений. Широкий кровавый рубец, рассекавший вкось все лицо негодяя, так и бросался всем в глаза. Иван Огарев представил эмиру старших офицеров, и Феофар-Хан, не выходя из границ своей неприступности, составлявшей основу его величия, принял их настолько ласково, что они остались вполне довольны его приемом. Так, по крайней мере, передавали впоследствии Гарри Блэнт и Альсид Жоливе, эти два неразлучника, соединившиеся теперь для охоты за новостями. Покинув Забедьеро, они поспешили явиться в Томск. Они твердо решили оставить татар, догнать как можно скорее какой-нибудь русский отряд и, если это возможно, идти вместе с ним в Иркутск.

Все происшедшее на их глазах – это вторжение неприятеля, эти грабежи, эти пожары, эти убийства, – все возмущало их до глубины души, и они всеми силами стремились поскорее попасть в ряды сибирского войска. Тем не менее Альсид Жоливе убедил своего спутника, что он не может покинуть Томск, не описав предварительно этот триумфальный въезд татарских войск – хотя бы только для любопытства своей кузины, – и Гарри Блэнт согласился остаться еще на несколько часов, с тем, однако, чтобы в тот же вечер ехать дальше в Иркутск. Имея хороших лошадей, они надеялись приехать туда раньше эмира. Итак, Альсид Жоливе и Гарри Блэнт вмешались в толпу и смотрели, стараясь не пропустить ни одной подробности этого празднества, долженствовавшего дать им такой богатый материал для их хроники. Они любовались величием Феофар-Хана, красотой его жен, его офицерами, его гвардией и всей этой восточной помпой, о которой европейские празднества не могут дать никакого понятия. Но когда перед эмиром явился Иван Огарев, иностранцы отвернулись от него с презрением и с большим нетерпением стали ждать начала празднества.

– Видите ли, дорогой Блэнт, – сказал Альсид Жоливе, – мы пришли слишком рано, как добрые буржуа, не желающие пропустить ни минутки за свои денежки. Все это только начало, так сказать, поднятие только занавеса. Было бы гораздо интереснее явиться прямо на балет.

– Какой балет? – спросил Блэнт.

– Балет самый настоящий, черт возьми! Но мне кажется, занавес уже поднялся.

Жоливе говорил так, как будто на самом деле сидел в театре. Вынув из футляра бинокль, он уже приготовился смотреть с видом человека, близко знакомого с «первыми артистами из труппы Феофара». Но представлению должна была предшествовать еще одна тяжелая церемония. Действительно, торжество победителей было бы неполно без публичного унижения покоренных. Вот почему солдаты кнутами выгнали на площадь несколько сотен своих пленников. Прежде чем быть брошенными в городские тюрьмы, они должны были пройти вереницей мимо Феофар-Хана и его свиты. Среди пленников, в первом ряду, стоял Михаил Строгов. По приказанию Ивана Огарева к нему был приставлен особый конвой. Его мать и Надя были там же. Старая сибирячка, всегда такая энергичная, когда дело касалось только ее одной, на этот раз была очень бледна. Она ждала ужасной сцены и готовилась к ней. Не без причины повели сына ее к эмиру. Она дрожала за него. Иван Огарев не простит публично нанесенного ему оскорбления, и месть его будет жестока. Ее сыну, без сомнения, грозила какая-нибудь зверская казнь, столь обычная у варваров Средней Азии. Если Огарев не допустил солдат убить его при Забедьеро, то это потому, что он приберегал его для суда самого эмира.

Со времени этой злосчастной сцены мать и сын не могли перекинуться ни одним словом. Их тотчас же безжалостно разлучили. А Марфе Строговой так хотелось попросить прощения у своего сына! Она обвиняла себя, что не сумела победить своего материнского чувства, и мучилась, что причинила сыну своему невольно такое непоправимое зло. Ведь если бы она сумела сдержать себя в Омске, Михаил был бы неузнан, и тогда скольких несчастий они могли бы избежать? А Михаил, в свою очередь, тоже думал, что если мать его тут, если Иван Огарев опять свел их вместе, то, наверное, и ей, и ему угрожала теперь какая-нибудь страшная смерть. Что же касается Нади, то бедняжка с мучительной тоской спрашивала себя, как и чем помочь матери и сыну. Она смутно чувствовала, что прежде всего надо избегать обращать на себя внимание, что надо стушеваться, сделаться совсем маленькой. Быть может, этим способом ей и удастся разбить оковы, смиряющие льва! Во всяком случае, если бы и представилась какая-нибудь возможность действовать, она стала бы действовать даже тогда, если бы для спасения сына Марфы Строговой приходилось пожертвовать собственной жизнью. Тем временем большая часть пленных уже прошла мимо эмира. Проходя, каждый из них должен был простереться перед ним по земле, лицом в пыль, в знак покорности. Это было уже рабство, начинающееся с унижения! Когда несчастные не слишком поспешно падали перед своим повелителем ниц, суровая рука стражников грубо швыряла их на землю. Альсид Жоливе и Гарри Блэнт, глядя на это отвратительное зрелище, оскорблялись и возмущались в душе.

 

– Нет, это слишком низко! Едем! – сказал Жоливе.

– Подождите, – отвечал Блэнт. – Надо все видеть!

– Все видеть!.. Ах! – воскликнул француз и схватил за руку соседа.

– Что с вами? – спросил тот.

– Смотрите, Блэнт! Это она!

– Кто она?

– Сестра, помните того, который с нами вместе ехал! Одна и в плену! Надо спасти ее!

– Будьте благоразумны, – холодно отвечал ему Гарри. – Наше заступничество за эту молодую девушку может послужить ей только во вред, а не в пользу.

Альсид Жоливе, готовый было броситься на помощь, остановился, и Надя, почти совсем закрытая своими роскошными, распущенными волосами, в свою очередь, простерлась перед эмиром на земле, не обратив на себя его внимания.

После Нади показалась Марфа Строгова, и так как она не сразу бросилась в пыль, то солдаты грубо толкнули ее. Она упала. Сын, сделав отчаянное усилие, рванулся к ней. Солдаты с трудом удержали его. Но старая Марфа поднялась, и ее уже собирались оттащить в сторону, когда послышался голос Огарева:

– Пускай эта женщина остается здесь!

Надя затерялась в толпе пленных. Взгляд Ивана Огарева проскользнул мимо нее. Тогда к эмиру подвели Михаила Строгова. Он стоял не опуская глаз.

– Падай ниц! – крикнул ему Иван Огарев.

– Нет, – отвечал Строгов.

Двое солдат силой хотели заставить его согнуться, но вместо того, отброшенные сильной рукой молодого человека, сами упали на землю. Огарев подошел к Михаилу.

– Ты умрешь! – сказал он.

– Я умру, – гордо отвечал Строгов, – но смерть моя не сотрет позорного клейма с твоей рожи, негодяй!

Огарев побледнел как полотно.

– Кто этот пленник? – спросил эмир голосом, в котором слышалось тем более угрозы, чем спокойнее звучал он.

– Русский шпион, – отвечал Иван Огарев.

Выдавая его за шпиона, он знал, что приговор эмира над ним будет ужасен.

Строгов невольно подался в сторону своего обвинителя, но солдаты удержали его.

Тогда по знаку эмира вся толпа пала ниц. Он указал рукою на Коран. Ему подали его. Он раскрыл священную книгу и, не глядя на текст, наугад ткнул пальцем в одну из страниц.

По понятиям этих восточных народов, Сам Бог должен был решить судьбу русского шпиона. В Средней Азии этот способ угадывания судьбы называется «fal». По смыслу стиха, на который падает палец судьбы, истолкователи составляют приговор преступнику. Эмир продолжал указывать пальцем на избранное место. Главный улэма подошел к нему и во всеуслышание прочел стих, оканчивающийся словами: «И он перестал видеть на земле».

– Русский шпион! – сказал Феофар-Хан. – Ты пришел к нам, чтобы подсматривать, что делается в моем лагере! Так гляди же, гляди во все твои глаза!

Глава V. Гляди во все твои глаза, гляди!

Иван Огарев, знакомый уже с татарскими нравами, понял смысл этих слов, и жестокая улыбка на минуту искривила его лицо. Он подошел к Феофару. В эту минуту заиграли в трубы. То был знак начала представлений.

– Вот и балет, – сказал Жоливе, – но, вопреки общепринятому обычаю, эти варвары ставят балет перед драмой!

Михаилу Строгову было приказано смотреть! Он стал смотреть.

Заиграла музыка, и на середину площадки выбежала толпа танцовщиц. Различные татарские инструменты: дутара, похожая на мандолину, с длинным грифом из тутового дерева, с двумя струнами из крученого шелка, настроенными в кварту, кобиз, нечто вроде виолончели, с отверстием в наружной стороне, с натянутыми вместо струн конскими волосами, приводимыми в созвучие смычком, чибизга, длинная флейта из ивы, трубы, бубны, тамтам, – все это вместе, сливаясь с гортанным пением певцов, производило странную, своеобразную музыку. Следует прибавить к этому звуки воздушного оркестра, состоящего из дюжины бумажных змеев, привязанных к середине длинными бечевками и звучавших под дуновением легкого ветерка, как эоловы арфы.

Танцы начались. Танцовщицы были все персиянки. Они принадлежали к свободному сословию и танцевали за плату. Прежде они всегда фигурировали на официальных празднествах при дворе Тегерана, но со времени одного события, происшедшего при троне царствующей фамилии, они были изгнаны из царства и принуждены искать счастья в другой стране. Персиянки были в своих национальных костюмах; драгоценности украшали их в изобилии. Маленькие золотые треугольники и длинные серьги болтались в их ушах, серебряные, с чернью обручи обвивали их шеи, браслеты из двойного ряда драгоценных камней сверкали тысячами огней на руках и на ногах. Золотые подвески, богато перемешанные жемчугом, сердоликами и бирюзой, трепетали на концах их длинных кос. Пояс на талии замыкался брильянтовой звездой. Танцовщицы исполняли очень грациозно различные танцы, то каждая порознь, то все вместе. Лица их были открыты, но время от времени, танцуя, они грациозным движением набрасывали на себя легкие шарфы, и тогда казалось, как будто облако газа спускалось на все эти сверкающие глазки, как спускается иногда туман на звездное небо. У некоторых из персиянок вместо шарфов были кожаные перевязи, расшитые жемчугом, с висящим сбоку треугольным карманом. Из этих карманов, сотканных из золотых ниток, они вытягивали длинные и узкие ленты из яркого шелка с вышитыми на них стихами Корана. Из этих лент, которые они держали между собой, составлялся целый круг, и под этим кругом, не прерывая темпа, как легкие тени, скользили молодые красавицы и, проходя мимо каждого стиха, то простирались до земли, то, делая воздушный прыжок, как бы улетали, желая соединиться с небесными гуриями Магомета. Но что было замечательно и что поразило Альсида Жоливе, это то, что танцы персиянок были какие-то ленивые, тихие, медленные. Им не хватало огня, и по характеру своих танцев, и по способу их выполнения они более напоминали скромных, тихих баядерок Индии, чем страстных танцовщиц Египта.

Когда это первое представление окончилось, послышался важный голос, говоривший:

– Гляди во все твои глаза, гляди!

Человек, повторявший слова эмира, татарин высокого роста, был исполнителем высшей власти, воли Феофар-Хана. Он стоял сзади Михаила Строгова и держал в руке саблю с широким, кривым лезвием из знаменитой дамасской стали.

В это время двое из стражников принесли низкий треножник с жаровней, наполненной пылающими угольями, и поставили рядом с ним. Над жаровней вился легкий пар, а от горевших в ней ладана, смирны и бензоя распространялся смолистый и ароматичный запах.

Между тем на место персиянок явилась новая группа танцовщиц.

– Цыгане из Нижнего Новгорода! – воскликнул Гарри Блэнт, указывая на них своему соседу.

– Они самые! – подтвердил Альсид Жоливе. – Я уверен, что глаза этих шпионок доставят им больше денег, чем их ноги!

И, говоря так, Альсид Жоливе был вполне прав.

Впереди всех, в своем великолепном костюме, живописном и оригинальном, еще более возвышающем ее красоту, виднелась Сангарра. Она не танцевала. Приняв грациозную позу, она стояла посреди своих подруг и, держа в руке трепещущий бубен, руководила танцами. Цыганки плясали под бряцанье цимбалов и гудение даира, и пляска их представляла собою странную смесь цыганского с египетским, испанского с итальянским, в ней отражался характер всех тех стран, где когда-либо кочевало это дикое племя. Вдруг вышел вперед цыган, на вид не старше пятнадцати лет. В руках у него была дутара; он заиграл на ней и запел. При первых звуках его песни, странной, грустной, но вместе с тем чудной, к нему приблизилась одна из танцовщиц и, как бы очарованная, заслушавшись его пения, замерла на месте рядом с ним. Но вот юноша начал свой припев, и она снова принялась танцевать и бить в свой бубен. Так повторялось при каждом куплете, и наконец после последнего припева цыганки увлекли в свои танцы и юношу.

Тогда из рук эмира, его свиты и всех сидящих там офицеров, посыпался на танцующих целый золотой дождь, и к звону монет, падающих на цимбалы цыганских красавиц, еще долго примешивались последние замирающие звуки дутар и тамбуринов.

– Расточительны, как и подобает настоящим грабителям! – шепнул на ухо своему товарищу Альсид Жоливе.

Действительно, это льющееся рекою золото было большею частью награблено, потому что вместе с татарскими томанами и секинами плыли московские червонцы и рубли.

Затем на минуту опять все смолкло, и палач, положив руку на плечо Михаилу Строгову, снова повторил слова, становившиеся после каждого повторения все зловещее и зловещее:

«Гляди во все твои глаза, гляди!»

На этот раз Жоливе заметил, что в руке палача не было обнаженной сабли. Между тем солнце уже начало садиться. Наступили сумерки. Рощи кедров и елей мало-помалу превращались в неясную темную массу, а над сверкающей водной гладью Томи поднялся туман. На площади становилось совсем темно, но в это время появились солдаты с факелами в руках; их было несколько сот человек. Цыганки и персиянки во главе с Сангаррою снова показались перед троном эмира, и прерванные танцы возобновились.

Но как ни много пришлось видеть на своем веку парижскому журналисту всяких блестящих и эффектных превращений на современной французской сцене, все же он не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:

– Не дурно! Право, не дурно!

Затем вдруг как бы по волшебству все огни потухли, музыка смолкла, танцовщицы исчезли. Праздник кончился, и площадь, за минуту перед тем залитая огнями, освещалась теперь только несколькими факелами.

По знаку эмира к нему подвели Михаила Строгова.

– Блэнт, – сказал Жоливе, – разве вы хотите видеть все до конца?

– Нисколько, – отвечал тот.

– Ваши читатели, надеюсь, не пожалеют, если вы не опишете им подробности этой пытки?

– Вероятно, не больше, чем ваша кузина.

– Бедняга, – прибавил Жоливе, взглянув на Строгова. – Такой храбрый солдат заслуживал бы умереть на поле брани!

– Не можем ли мы как-нибудь спасти его?

– Никоим образом.

Журналисты вспомнили при этом, как великодушно поступил с ними Михаил Строгов. Они знали теперь, через какие испытания должен был пройти этот человек, и с горечью в сердце сознавали, что заступиться за него перед этими дикарями, не знающими жалости, они не могли.

Не желая оставаться безучастными свидетелями этой пытки, они вернулись в город и час спустя уже бегали по улицам Томска и рассуждали о том, как им присоединиться к русскому отряду.

Между тем Михаил Строгов продолжал стоять перед эмиром. На него он глядел гордо, на Ивана Огарева – презрительно. Смерть была близка, но на лице его не выражалось ни малейшего страха. Кругом стояла толпа любопытных, с нетерпением ожидавшая начала этого интересного для себя зрелища. Коль скоро любопытство их будет удовлетворено, вся эта дикая орда не замедлит погрузиться в пьянство.

Эмир подал знак.

Михаил Строгов, толкаемый солдатами, приблизился к нему еще ближе.

– Русский шпион, – начал эмир по-татарски, – ты пришел, чтобы за нами подсматривать. Так знай же, ты видишь теперь в последний раз, через минуту свет навсегда померкнет для твоих глаз!

Итак, его осудили не на смерть, а на ослепление. Потеря зрения, пожалуй, еще ужаснее потери жизни! Несчастный был осужден сделаться слепым. Но Михаил Строгов, услышав свой приговор, не смутился. Просить, умолять о помиловании этих лютых зверей было бы бесполезно и даже недостойно его. Он и не думал об этом. Он думал только о своей неудаче, о матери, о Наде, о том, что он их никогда уже больше не увидит! Но он старался скрыть в себе и это волнение. Чувство мести всецело охватило его. Он повернулся к Ивану Огареву.

– Иван, – произнес он угрожающим голосом, – Иван-изменник, мой последний взгляд, взгляд презрения будет направлен на тебя!

Огарев пожал плечами.

Но Михаил Строгов ошибся. Не на Ивана Огарева был устремлен его последний взор. Перед ним появилась Марфа Строгова.

– Моя мать! – воскликнул он. – Да-да! Тебе мой последний взгляд, а не тому негодяю! Стой так передо мной, чтобы я мог еще раз видеть твое дорогое, любимое лицо! Пусть глаза мои закроются, глядя на тебя!

Старуха молча приблизилась.

– Уберите прочь эту женщину! – крикнул Иван Огарев.

Двое солдат оттолкнули Марфу. Она отодвинулась немного и осталась стоять в нескольких шагах от своего сына.

 

Появился палач. На этот раз он опять держал в своей руке обнаженную саблю. Эту саблю, раскаленную добела, он только что вытащил из жаровни, где горели душистые уголья.

Михаил Строгов должен был быть ослеплен, по-татарскому обычаю, раскаленным железом. Михаил не сопротивлялся. Теперь для него, кроме его матери, ничего не существовало. Вся жизнь его заключалась в этом последнем взгляде!

Марфа с неестественно расширенными глазами, протянув к нему руки, смотрела на него. Раскаленное лезвие блеснуло перед глазами Михаила Строгова. Раздался крик, полный отчаяния. Старая Марфа без чувств упала на землю. Михаил Строгов был слеп.

Сделав нужные распоряжения, эмир и двор его удалились. На площади еще оставались Иван Огарев и факельщики. Неужели презренный негодяй хотел еще оскорбить свою жертву, неужели после палача он собирался нанести ему новый удар?

Иван Огарев медленно подошел к Михаилу. Тот почувствовал его приближение и обернулся. Огарев вынул из кармана царское письмо, развернул его и с гадкой улыбкой поднес его к самым глазам ослепшего царского курьера.

– Прочти-ка теперь, Михаил Строгов, прочти-ка и передай в Иркутск то, что прочел! Настоящий царский посол теперь не ты – а Иван Огарев!

Сказав это, изменник спрятал письмо у себя на груди и, не оборачиваясь, пошел вон с площади. За ним последовали и факельщики. Михаил Строгов остался один; в нескольких шагах от него без чувств, а быть может уж и без жизни, лежала его мать.

Вдали слышались крики, пение, шум ночной оргии.

Вдруг появилась Надя. Она подошла прямо к Михаилу и, молча, стала разрезать мечом веревки, которыми были связаны его руки.

Слепой не знал, кто был его освободитель.

– Брат, – позвала она его.

– Надя! – прошептал Михаил. – Надя!

– Идем, брат, – сказала она. – Мои глаза заменят тебе твое зрение. Я проведу тебя в Иркутск!

1Персидская монета в двенадцать рублей.
Рейтинг@Mail.ru