Годелива, переселившись в дом Жориса, внесла с собою если не украшение, то успокоение. Барбара больше сдерживала себя, обуздывала свою раздражительность, беспрестанно натянутое настроение, постоянные вспышки против мужа, – немного отвлеченная в другую сторону присутствием своей сестры. Влияние нежности! Годелива неожиданно явилась туда, как безмолвие, воцаряющееся в лесу, – как чаша Тульского короля, упавшая в море. Она казалась такой радостной со своим готическим лицом, своим ровным и чистым, как стена в храме, лбом, своими красивыми волосами, цвета меда. Ее голос напоминал цвет этих волос и не омрачался никогда нетерпением; ее характер был ровным и спокойным, покорным всему, отличался покорностью каналов, в которых, отражаясь, стоят неподвижными небеса и жилища. Годелива тоже была отражением тишины!
Старый дом на берегу Дивера, позади своей декорации из беспокойных деревьев, немного затих, замер, точно во время перемирия или воскресного отдыха. Очарование Годеливы делало свое дело. Оно, казалось, переходило от одного к другому, приносило утешение, излечивало, примиряло, как сестра милосердия среди двух больных.
Подозревала ли она немую драму семьи, которую она могла осветить, привести к спасительному миру? Или она просто была сама собой, распространяя вокруг себя эту светлую доброту?
Во всяком случае, в семье Жориса снова занялась заря. Он в особенности радовался неожиданному спокойствию. Все, казалось, изменилось. Ему представлялось, что он находится где-то далеко. Точно он возвратился из неудачного путешествия в свой дом весною. В нем зарождалась снова снисходительность, любовь к жизни и людям. Он выходил чаще, не направлялся, как прежде, в сторону мрачных набережных, духовных кварталов. Он не избегал более прохожих, стал скорее общительным, интересуясь уличными сценами. Он не узнавал самого себя. Неужели его глаза сделались другими? Прежде они были полны отражений поблекших предметов. Целая жизнь увяла в его глазах… И во всем этом была виновата Барбара, эта злая и жестокая Барбара, которая обманула его, дурно с ним обходилась, разочаровала его во всем. Женщина всегда является стеклом, через которое люди смотрят на жизнь!
Теперь показалась новая женщина. Волнение еще молодого мужчины, в дом которого вошла женщина!
Борлют чувствовал себя как бы в более светлом доме, в более теплом воздухе. Большие глаза Годеливы казались двумя новыми окнами, широко раскрытыми. В его всегда мрачной обстановке было не так грустно. Раздавались голоса, звонкие, как голоса в развалинах. За столом, во время менее коротких теперь трапез, шел разговор. Жорис высказывал свои планы, стремления; Годелива интересовалась, втягивала в разговор и Барбару. Иногда она вспоминала об отце, по поводу какой-нибудь подробности, любимого кушанья, победы фламандского дела. Общее воспоминание, в котором участвовали все трое! И общее сожаление, общая любовь к старому антикварию заставили их чувствовать себя более близкими. Точно они брались за руки и окружали его могилу.
По мере того, как протекали месяцы, Борлют все более и более удивлялся этой нежности в Годеливе. Никогда ничто не раздражало ее, – даже выходки Барбары, обрушивавшиеся иногда на нее. Неизменное настроение, ангельская кротость! Ее голос выходил и уходил, выпрямлялся и утихал; можно было бы подумать, что это – большое белое крыло, всегда одинаковое, с теми же непорочными словами, тем же арпеджио перьев. Из него исходило успокоение, чистота небесного ветерка, что-то умиротворяющее, дающее облегчение. Борлют понимал теперь нежное чувство старого Ван-Гюля к Годеливе, его затворническое и ревнивое существование возле нее; он жил как бы в общении с ангелом, – у него было свое преддверие рая!
Борлют теперь жил в обществе двух сестер; он сравнивал их: Барбару, католичку, вспыльчивую по натуре; Годеливу, склонную к мистицизму и нежную; одна была остатком испанского владычества в народе: она была испанкою по тому удовольствию, с которым она заставляла других страдать по своему телу, напоминавшему костер, и своим губам, похожим на рану; у нее было пристрастие к пыткам, инквизиции и крови; другая представляла собою продукт местной почвы, основной тип, казалась фламандскою Евою с светлыми волосами, – как на картинах художников Ван-Эйка и Мемлинга. Между тем, они мало отличались одна от другой, несмотря на все это; века и наследственность смягчили влияние чужой крови. Их черты были общие, если вспомнить лицо их отца. У обеих был его немного орлиный нос, его высокий, гладкий и спокойный лоб, его глаза оттенка каналов, как у всех жителей севера, в странах, где много воды. Каждая напоминала его по-своему, и, таким образом, они были похожи между собою.
Самое большее, если их черты имели различное освещение! Это были одинаковые цветы, поставленные, в тени и на солнце, распустившиеся днем или ночью.
В этом состояла разница; и судьба Борлюта была решена!
Живя около обеих и видя, как они были похожи, Жорис все более чувствовал досаду и сожаление. Как неудачно было, что он избрал из двух женщин, очень похожих, эту раздражительную Барбару, нервную и жестокую, уничтожившую в нем всякую радость жизни! Но разве люди всегда не любят именно то, что доставляет им страдания? В этом тайна Судьбы; она не хочет, чтобы люди были счастливы, потому что несчастье есть ее правило, и люди, достигнув радости, заставили бы разочароваться в жизни других людей. Наша воля догадывается о сетях, нам расставленных; она хотела бы спасти нас; указать другой выбор. Но судьба сильнее, и мы спешим навстречу несчастью!
Жорис еще лучше понимал непоправимое несчастье своей жизни, теперь, когда он убедился, живя в обществе Горделивы, в ее ангельской кротости. Подумать, что он мог бы жить, окруженный добротой, спокойствием, нежною прелестью, тихим голосом, всегда покорной душой! Он прошел мимо счастья! Самое печальное было то, что он сомневался, колебался одно время в выборе. Жорис вспоминал теперь свою нерешительность, свое чувство, долгое время лишенное уверенности. Когда он приходил в старый дом антиквария, он только чувствовал, по какому-то инстинкту, что это был дом его будущего, но более он ничего не знал. Он волновался, искал; его непредусмотрительная любовь колебалась между двумя лицами. Здесь, в особенности, была виновата башня. Он вспоминал частые посещения колокола Сладострастия, который, неизвестно почему, внушал ему желание Барбары, представление об ее теле, гибком и нежном, как тела падающих женщин на бронзовых барельефах. На вершине башни он жаждал Барбары. Когда же он спускался и жизнь, он любил Годеливу. Она тоже любила его. Почему она не сказала ему об этом, вместо более смелой Барбары, заставившей его решиться, покорившей его быстрым, неизгладимым поцелуем? Решительно, судьба устроила все это! Жорис понял, что он сам так мало выбирал. По как избрать предмет своей любви? Обстоятельства захватывают нас, действуют сами, связывают нити, которые видны только тогда, когда сердца уже соединены.
От чего зависит счастье или несчастье целой жизни? Жорис понимал теперь, что выбор для него был решителен. Избрав Барбару, он обвенчался с несчастьем; избрав Годеливу, он обручился бы с счастьем!..
И все это зависело от одной минуты, единственного слова, мелкой детали… Если бы Годелива подала ему знак, произнесла одно слово, заставила угадать скрытую в ней любовь, все пошло бы иначе. Изменились бы три жизни! И его существование протекало бы, как счастливая вода, в ложе из цветов… Но Годелива ничего не сказала; он сам ни о чем не догадывался. Это Ван-Гюль открыл ему тайну, в большом волнении, когда тот сказал ему о свадьбе, и он подумал, что дело идет о Годеливе, встревожился, огорчился при мысли, что потеряет ее.
Жорис теперь думал о любви Годеливы: он спрашивал себя.
– Как она меня любила?
Разумеется, это не было одним нз мимолетных увлечений, легкою дымкою, предрассветным туманом в сердце молодой девушки, который быстро рассеивается. Увлечение у нее должно было остаться! Жорис вспомнил, действительно, другую сцену, случившуюся позднее, когда он, по просьбе Фаразэна и в угоду Барбаре, советовал ей выйти замуж; она сейчас же опечалилась, ее лицо изменилось, и она сказала с мольбой: «не говорите этого вы, в особенности вы!» Она больше ничего не сказала; он замолчал, угадывая погребенную в ее душе тайну, которую он не хотел узнать.
Теперь у него явилось желание осветить эту тайну. Может быть, из-за этой единственной любви она отреклась от надежд на счастье. Существуют сердца, не созданные для возобновления минувшего! Не достигнув брака с ним, она, быть может, отказалась от всякого замужества. И все это – без гнева и раздражения против определенного лица или своей жизни, со всею безропотностью и кротостью, скрыв в себе чистую любовь, как фату маленькой новобрачной, скончавшейся утром в день свадьбы…
Жорис сокрушался, думая о прошлом, когда он находился вблизи счастья, не угадав и не получив его: он страдал, думая о себе самом, о Годеливе, о несчастной человеческой участи… Волнуясь, беспокоясь, неизвестно почему, он спрашивал себя, как бы вполголоса:
– Излечилась ли она теперь окончательно?
Она казалась такой тихой, смотря вдаль, имея такой вид, как будто она скорее парила по воздуху, чем двигалась по земле. Никакого волнения не было ни в ее голосе, ни в ее однообразных словах, производивших впечатление текстов на картинах первобытных художников. На ее устах можно было искать, как там, – свитков с написанными словами. Ее голос плавно звучал среди безмолвия.
Впрочем, Жорис замечал ее старание смягчать Барбару, успокоить, избегать ссор, скромно соглашаться при малейшей тревоге. Для этого необходимо было нежное и заботливое внимание. Барбара, всегда мрачная, обидчивая и недоверчивая, мало поддавалась. Годелива увеличивала свое рвение доброй сестры. Иногда, благодаря ей, происходили перерывы, мирные и дружные беседы. Она была среди них, как канал между двумя каменными набережными. Эти набережные находятся одна против другой, все же разделенные, и никогда не соединятся, но вода смешивает их отражения, точно соединяет…
Жизнь Борлюта стала лучше, благодаря ей. Он провел несколько спокойных месяцев. Однажды, впрочем, произошла новая бурная сцена с Барбарой, и Годелива на этот раз не могла успокоить ее. Сцена началась, как всегда, из-за безделицы; Жорис потерял какой-то ключ; стали искать, Барбара расстроилась, упрекала его в небрежности, вспоминала прежние неприятности, воображаемые вины, перешла быстро к резким словам. Жорис, менее благоразумный на этот раз или чувствуя поддержку в присутствии Годеливы, принялся упрекать Барбару в недостатке уважения, постоянном дурном расположении духа. Сейчас же произошел целый погром. Барбара покраснела, стала кричать, произнося массу оскорбительных слов, падавших, как камни, обрушиваясь на Жориса, раня его до глубины сердца. Не помня себя, Барбара все же искусно направляла свои удары. Она отыскивала чувствительные места, выбирала самые колкие обиды и намеки. Испанская жестокость проявлялась в ней.
Жорис от ее гнева чувствовал себя как бы в огне, в большом светлом пламени, которое поднимается и не знает преграды. Но это не исключало других деталей инквизиционной пытки: старого упрека, влитого, точно расплавленный свинец, в его уши, затем взгляда неожиданной ненависти, точно вкалывавшего ему в глаза красную иголку. Это продолжалось долго. Барбара двигалась взад и вперед по комнате, точно огонь.
Затем ее дикий гнев улегся, уступил, точно догорел сам собою, не имея пищи. Жорис быстро замолк, понимая, что не надо делать более тяжелой эту сцену, которая от этого дошла бы до самого худшего, коснулась бы драмы и смерти… Годелива, не говоря ни слова, полная ужаса, смотрела, чувствуя себя разбитой от этой вспышки, которую она никогда не могла представить себе. Между тем, Барбара, доведенная до крайности своим гневом и расстроенными нервами, вышла, хлопнув дверью, как всегда, наполняя лестницу, коридор своими последними возгласами, своим неровным шагом, терявшимся в безмолвии.
Жорис, разбитый, смущенный, подошел к окну, выходившему в сад, прижал к стеклу свой лоб. чтобы освежиться от этого прикосновения, избавиться от своего горя.
Годелива смотрела на него. Через минуту, когда он обернулся, она увидела, что его глаза были полны слез. Печально видеть плачущего мужчину! Полная сострадания, более, чем родная сестра, ощутив материнскую нежность под влиянием жалости, она подошла к нему, молча взяла его за руки, не находя слов, не желая касаться этой нежной и глубокой раны, так как достаточно было утешения, скрытого во взгляде.
Жорис. чтобы объяснить эту жестокую сцену, сказал, точно извиняясь:
– Она больна!
– Да, – сказала Годелива, – но вы несчастны?
– Очень несчастен…
Жорис заплакал. Рыдание, которого он не мог удержать, вырвалось у него: точно все его сердце разрывалось, поднималось, хотело задушить его. Стоны животного или ребенка, который не может больше терпеть, крик, перестающий быть человеческим и превращающийся в предсмертный вопль!
Годелива чувствовала, как оживают в ней старые воспоминания, – все, что она считала умершим и похороненным в ее сердце. Забытый пепел снова затрепетал, и, думая о том, что могло бы быть, она прошептала:
– Если бы Богу было угодно!
И видя, как плачет Жорис, она тоже заплакала.
Немое утешение! В безмолвии души, наконец, достигают одна другой, прислушиваются, говорят между собою. Они поверяют то, что уста никогда не скажут. Это равносильно тому, как будто они находятся в Вечности. И обещания, которыми они обмениваются в эти минуты, никогда не изменят…
Годелива и Жорис чувствовали, что их души соприкасаются. Общение, более прочное, чем любовь соединило их! Отныне между ними была тайна, обмен, более священный, чем обмен поцелуев: это был обмен вместе пролитых слез!
– Если бы Богу было угодно!
Жорис с этих пор был под влиянием слов Годеливы, которые охватывали его, были разлиты в воздухе, которым он дышал, наполняли его сон видениями. Жалоба безутешного сожаления! Ропот источника, считавшегося высохшим! Возглас признания, внезапно родившийся и прозвучавший среди его несчастия, как голос на кладбище!.. Молодая девушка неожиданно выдала тайну своей жизни. Ее любовь, казавшаяся неглубокой и легкой, оставалась неизменной. Она появлялась здесь и там, как вода каналов в городе.
Жорис припомнил последовательные доказательства: рассказ старого антиквария, позднее – полупризнание Годеливы, когда он сам уговаривал ее выйти замуж, наконец, теперь вырвавшуюся фразу, решительную, почти инстинктивную, казавшуюся искреннею, как безыскусственный жест.
– Если бы Богу было угодно!
Неужели она не излечилась! Значит, ей не суждено было излечиться. Есть женщины, любящие до самой смерти. Жорис понимал теперь ее тихую нежность, ее сочувственное отношение к его дому, ее стремление все улаживать, ее умиротворяющей взгляд, ее успокаивающий голос. Она являлась в его раздраженном доме частью безмолвия!.. Она хотела внести к ним счастье. Может быть, она поселилась у них только с этою целью, из-за неизменной привязанности к нему, чтобы быть для него защитою и утешающею сестрою, сестрою милосердия, перевязывающей его раны каждый раз, когда он истекал кровью. Представить себе, что она могла бы быть его женой! Он не переставал думать о потерянной возможности, чудном существовании, которым он был бы наделен. Он сам повторял печальный вздох Годеливы: «Если бы Богу было угодно!»
Отныне, когда он поднимался на башню, у него не было более ощущения, что он приближается к смерти. Фраза, бывшая для него просветом, сопровождала его. Она как бы шла впереди него, поднимаясь по темным ступеням. Она опережала его, без остановки, взбегала наверх, затем спускалась ему навстречу, подхваченная ветром и задыхаясь от бега. Жорис не был более одиноким. Он поднимался с любимою фразою, напоминавшею ему голос Годеливы. И он отвечал на этот голос. Он говорил вслух, рассказывал о своих надеждах, забывая о дурном прошлом, беседуя с ней в течение целых часов. Теперь башня более не пугала его, он не сердился более на нее за то, что она разлучила его с жизнью.
Напротив, он приносил туда с собою жизнь. Голос Годеливы, – это была точно сама Годелива! Они следовала за ним в стеклянную комнату. Она была там, около него, невидимая, но неизменно присутствующая, и что-то нашептывала. Они обменивались друг с другом тем, что говорится только на вершинах башен и гор, точно в преддверии Вечности, где может услышать только Бог.
Жорис для нее играл на колоколах. Он иллюстрировал их историю в звуках. Его мелодия напоминала встречу несчастья и радости: сначала рыдание басов, журчание серьезных звуков, – точно черная вода, текущая из неиссякаемых урн, шумный поток, рассказывающий о несчастье и бесконечном отчаянии, затем – светлый полет нежных колокольчиков, настойчивое и увеличивающееся усилие, серебристое трепетание прилетевшей голубки, вызывающей спасение и радугу… Вся жизнь его распространялась с башни в звуках.
Он сам не всегда отдавал себе отчет в своей игре, в том, что в колоколах изливалась его душа. На этот раз, однако, он понял и признался самому себе, что воспоминание о Годеливе было голубкой после потопа, маленьким колокольчиком, смягчавшим несчастие. Из-за фразы, не покидавшей его и поднимавшейся с ним, он ощущал мало-помалу ее очарование. Он не спешил спускаться в жизнь, так как жизнь следовала за ним. Голос Годеливы оставался с ним наверху. Теперь их было двое. Жорис оставался там долгие часы, отвечал на ее голос, представлял себе лучшее будущее. Он не знал, – какое именно. В настоящую минуту он был только взволнован нежной фразой, произнесенной для него. Но мало-помалу мечты определялись. Среди колоколов маленький хрупкий и светлый колокольчик пел сильнее, приближался, проникал ему в душу. В то же время журчание серьезных звуков, черная вода огромных колоколов, – все утихало, иссякало! Слышна была только огромная радость, в которой трепетал колокольчик, казавшийся голубкой и отражавший в себе фразу Годеливы и всю ее душу. Да, душа Годеливы окружала его, приходила и охватывала его.
Жорис чувствовал, что новый свет озарил ого. Освещение, подобное заре снова начинающейся любви! Возврат к жизни, после потопа, казавшегося непоправимым! Сладость второй любви!
Последняя была так чиста и главное, разумна! Жорис думал о Годеливе, как он думал бы о сестре, уехавшей ребенком, – которую считали умершей и которую снова находят, чтобы отнестись к ней с новою, неожиданною привязанностью.
Он представлял ее себе бодрствующей, приносящей утешение, так мало похожей на женщину, скорее на ангела-хранителя! Вторая любовь в возмужалый возраст, в особенности для тех, кто страдал, так отличается от первой… Она кажется как бы приютом, нежною откровенностью и обменом душ. Тело сначала имеет мало значения. В отношении Годеливы Жорис не позволял себе ни одной ласки, которая не дышала бы уважением. Она была так чиста; скрытна в своих целомудренных одеждах, охвачена мистицизмом, даже благочестием, проникнута искренней и глубокой верой. Какая разница с прежнею страстью к Барбаре! В башне он мог их сравнивать между собою, так как здесь, под влиянием колокола сладострастия, он был охвачен бурным порывом желаний. Возгоралась чувственность, охватывая его лицо лихорадкою; он думал об этой любви, как люди должны думать о преступлении. В непристойном колоколе он искал ее тело, воображал ее страстное волнение. Теперь, напротив, когда он почувствовал сильную нежность к Годеливе, он боялся колокола сладострастия; он не поднимался более на высшую площадку, где висел колокол, рядом с тем, который звонит часы; он избегал его; он ненавидел его, как сосуд греха, как сатанинский образ, опозоривший и унизивший его чистое видение. И Годелива, казавшаяся ему только душой, как будто сосредоточилась в колокольчике, светлая песнь которого, в этот момент, парила, господствовала над всеми колоколами, как более ясная и полная красоты мелодия, являвшаяся еще лишний раз картиною его собственной жизни.
С минуты полупризнания Годеливы, ее грустного вздоха Борлют чувствовал себя охваченным невыразимым волнением. Среди сильного потрясения его жизни кто-то жалел о нем, кто-то немного любил его!..
Что значили теперь жестокость Барбары, неприятности, сцены, беспокойные дни, одинокие ночи! Годелива находилась здесь, внимательная, любящая, может быть, уже влюбленная… Да! Она вполне выдала себя этой фразой, которая отныне жила в нем, врастала в него, как буквы в дерево! Годелива прежде любила его, любила еще и теперь! Борлютом при этой мысли овладевал трепет волнения и ожидания, а также сожаления! Они оба позволили счастью пройти мимо них и не остановили его. Как могли они быть так слепы? Какой мираж отвлек их глаза? Внезапно они увидали все ясно, – увидали друг друга, как при свете дня! Но было слишком поздно. Счастье состоит в том, чтобы образовывать одно существо, оставаясь двумя!.. Отныне эта мечта была невозможна.
Однако Жорис увлекался, восторгался новой весной своей жизни, наполнившей его сердце радостью, С тех пор, как Годелива проговорилась, он ощущал в своем сердце что-то неожиданное и прекрасное, что-то мелодичное, точно музыка, – свет, который не исходит от солнца, но все же озаряет. Чудесная весна любви! Да! Он начинал снова любить, так как чувствовал свое сердце и глаза обновленными. Жизнь еще вчера казалась такой старой, поблекшей, изношенной под влиянием тщетных порывов и долгих веков! Теперь она казалась точно новорожденной, вышедшей также из потопа с девственным лицом, окруженным молодой зеленью!
Новая любовь создает новую вселенную.
Для Борлюта чувство удивления осложнялось ощущением выздоравливающего человека. Можно вообразить себе больного, долгое время находившегося во власти кризисов и приступов боли, измученного полумраком, тяжелым воздухом, диетою, лекарствами, лихорадочными вздрагиваниями ночника, в то время когда он думает только о смерти; затем вдруг наступает выздоровление, обновление, и женщина, ухаживавшая за ним во время болезни, становится его возлюбленной.
Жорис перешел тоже непосредственно от смерти к любви. Он любил.
То, что прежде было только волнением, возбуждением от присутствия молодой женщины в его доме, сделалось вдруг неотвязчивым чувством любви, опьянением вполне разделенной страсти.
Жизнь под одною кровлею с ней создавала ему иллюзию. Они жили вместе, целый день и ночь, в одном доме, как соединившаяся чета. Правда, что их смущало присутствие Барбары; но их души переговаривались между собою, в этом духовном союзе, имевшем целью только принести утешение и дать возможность грустить вместе. Их глаза тоже встречались, словно соприкасались. Ах, эта обоюдная ласка глаз, напоминающая ласку уст и уже заключающая в себе страсть!
Что-то чувственное рождалось в них.
Живя вместе, они становились все ближе и ближе друг к другу. Годелива, такая целомудренная, не считала опасным показываться не вполне одетой, в простом домашнем платье. Но в этом утреннем туалете ее тело просвечивало. Жорис лучше видел ее через редкие складки, более послушную ткань. Между ними было меньше таинственного. Иногда ее волосы, плохо причесанные по утрам, внушали мысль о том беспорядке волос, который создается любовными свиданиями. Мало-помалу Годелива становилась для него как бы женщиной, которая принадлежала ему и которая не имеет секретов. Это – результат совместной жизни, когда с каждым днем понемногу люди все более выдают себя.
Жорис понял эту быструю эволюцию; сначала, когда он узнал, что все еще любим Годеливой, он почувствовал бесконечную благодарность за ее нежность, ее доброе отношение к нему; затем он ощутил горькое сожаление об утраченном счастье, еще усилившееся желанием исправить обоюдную ошибку. Их воля всегда стремилась к любви. Судьба только помешала им. Пусть они исполнят свою волю и пусть любят друг друга, если они любят! Они должны были быть супругами – и не были. Они могли еще стать ими.
И не был ли как бы раскаянием судьбы этот случаи, соединивший чету под одной кровлей, казалось, подчинившей ее своему закону?
Они уступили; беглые взгляды, стремление задержать подольше руку любимого человека, при встрече на одном и том же предмете, постоянное желание искать друг друга, покинуть и снова найти! Легкое прикосновение, осязание, боязнь друг друга, страх за себя, и в особенности, страх свидетеля, этой трагической Барбары, не подозревавшей еще ничего. Минута вечности, короткие волнения, преждевременные радости, как бы вспышка света, – драгоценности, и которых переливаются небеса… Она наслаждались долгое время своею тайною любовью. Им казалось даже лучше, что она была тайной, становилась более напряженной от постоянных препятствий. Это были только брошенные мимоходом слова, схваченные на лету, полупоцелуи, пожатия рук между двумя дверьми, – робкое начало, лучшее, что есть в вечном увлечении! О возможной развязке они еще не думали: было так приятно надеяться, ничего не достигая, жить, ожидая благоприятного времени, точно пожинать засеянное поле, колос за колосом.
Их счастье было дорого им; это было точно спрятанное счастье, сбереженное по частям и ставшее уже богатством.
Жорис чувствовал себя удовлетворенным. Он больше ничего не желал, ни к чему не стремился.
Его работы были запущены. Он забросил окончание тех, которые были начаты. В его рабочем кабинете были разбросаны бумаги, циркули. Его планы, чертежи оставались неоконченными на бумаге, как постройки, поднявшиеся до половины в воздухе. Он больше не работал, не принимал новых заказов. Его реставрации не интересовали его более. Все эти старые дома, эти вековые фасады, которые он должен был обновлять, наскучили ему. Это были как бы ворчливые прабабушки, с их трещинами, точно морщины старух, древними готическими окнами, печальными, как глаза, видевшие смерть. Он не хотел более жить в прошлом. Имея дело со старыми предметами, люди делают свое сердце также старым. Он хотел быть молодым, наслаждаться настоящим. Личико Годеливы одно только занимало его.
Он удалялся с навязчивым представлением об этом личике, блуждал по городу, поднимался на башню, смешивался с прохожими, ничего не делая и чувствуя себя счастливым. Ему не было грустно, он не стремился более к одиночеству, хотел иметь друзей, присутствовать на праздниках.
Иногда он ходил в Общество св. Себастьяна. Это была его обязанность, как президента, которой он долго пренебрегал. Он посещал стрелков, хвалил их за ловкость, когда они, вооруженные большими луками, стреляли в цель или в чучела птиц на большой мачте, очень мало заметные на расстоянии, так что надо было их сбивать меткой стрелой. Ему нравилось это древнее и живописное помещение, с каменной башенкой, красноватой, как цвет лица, эти оживленные игры, откровенные речи, обильные возлияния, при которых фламандское пиво течет и пенится. Это был уголок народной жизни, нетронутый и красивый, живописное отражение прошлого, случайно сохранившееся. Борлют просто и ласково сближался с этими людьми. Он приобрел этим путем популярность. Вокруг него вскоре образовалась преданная толпа, любившая и обожавшая его.
В эти свободные дни Жорис отправился снова повидать Бартоломеуса, которого он одно время покинул. Не имея сил работать, занятый мыслями о Годеливе и своей любовью, он проводил у художника целые вечера, беседовал об искусстве, курил, мечтал. Давно он не видал своего друга! Бартоломеус уединился, заперся от мира, чтобы лучше отдаться своей работе, осуществить в одиночестве и полном безмолвии эти длинные фрески, из которых он хотел создать произведение всей своей жизни, завершение своей великой мечты о славе. Как идет твоя работа? – спросил Жорис.
– Она подвигается. Пока еще этюды, наброски для некоторых частностей… Но в общих чертах я кончил.
– Покажи мне.
Борлют хотел подняться, подойти к стене, где были расположены полотна, но повернутые обратной стороной, таинственные, с деревянным крестом на ранах, точно осенявшим их. Бартоломеус, испугавшись, быстро бросился защищать их, весь дрожа. Он не любил, чтобы смотрели его работу, неоконченные полотна.
– Оставь! Все это еще не окончено, едва намечено. Но я знаю, что хочу сделать. Я мечтал бы, раз дело идет об украшении Ратуши, т. е. общественного дома, воссоздать в воображении самый город со всем, что составляет его душу. Достаточно взять несколько его свойств, несколько символов. Брюгге – великий Серый Город. Вот, что нужно изобразить. Серый цвет составляется из белого и черного. Серый оттенок Брюгге также! Надо выбрать черные и белые краски, образующие его. С одной стороны – для белого цвета – лебеди и монахини: прежде всего, лебеди, которые должны образовать одно панно, целую группу, вытянувшуюся вдоль канала; среди них один лебедь грустит, поднимается на крыльях из воды, хочет улететь, как умирающий встать с постели: он, действительно, умирает и поет, чтобы явиться символом города, становящегося произведением искусства, так как он переживает агонию; затем, тоже для белого цвета, монахини, составляющие второе панно, монахини, тоже кажущиеся лебедями: они немного нарушают безмолвие, когда идут, как те рассекают воду, плавая по ней; и я нарисую их такими, как они проходят там перед моим окном, пересекая обитель после церковных служб. С другой стороны – для черного цвета – колокола и плащи, напоминающие два других одинаковых панно; колокола, оттенка ночи, которые двигаются в воздухе, встречаются, приветствуя друг друга, точно бедные старухи, дрожащие под изношенными бронзовыми одеждами; затем плащи, менее похожие на одежду женщин, чем на колокола, большие колокола из сукна, раскачивающиеся на улицах, нижние колокола, ритм которых одинаков с ритмом колоколов, находящихся наверху. Таким образом, в заключение: белый оттенок лебедей и монахинь; черный оттенок колоколов и плащей; если смешать белый и черный, получится серый, – Серый Город!
Бартоломеус. высказывал это с горячностью, смотря вдаль; в его глазах блестел луч, как бы отблеск невидимого солнца, с которым он находился в общении. Его прекрасная монашеская голова, с бледным лицом, тонкой черной бородой, напоминала художников итальянских монастырей, потерявших свои мечты белизне стен. Бартоломеус, подобно им, набросал свои мечты, находясь тоже в монастыре, живя целомудренным, одиноким, в этой обители монахинь, среди нения псалмов, келий из свежего кирпича, райского освещения, при котором даже тень облаков роняла серебристый свет. Его талант казался необыкновенно сложным. Это про исходило от близости к Вечности. Естественно, что он отыскивал мистические аналогии, вечное соотношение вещей.