Выше жизни! Жорис привязался к этому возгласу, произносил его громко, точно написал его перед собою на открытом воздухе. Он повторял его себе, как приказание, как призыв на помощь, благодаря которому он мог бы спасти себя. Всегда это было его девизом, лозунгом, заключением его горестей, выбивающимся из их среды, как вода из скал.
Разумеется, после трагической сцены и отъезда Годеливы он чувствовал себя покинутым.
Все последующие дни ему казалось, что дом словно вымер. Его омрачало безмолвие. Всякий приход и уход, шум шагов и голоса прекратились. Теперь это напоминало дом с покойником, где люди молчат и боятся двигаться. Комната, где произошла заключительная ссора, осталась нетронутой: пол, весь покрытый обломками: зеркало, с широкою, как рана, трещиной, продолжавшей углубляться, покрывать шрамами смертельного удара эту зеркальную бледность. Никто не входил туда; она оставалась закрытой, с заставленной и запертой на ключ дверью. Действительно, это была комната покойника, проходя мимо которой, люди дрожат и не смеют войти.
Барбара, к тому же, не покидала своих комнат, заставляла туда подавать обед, запираясь там, одинокая и озлобленная, чувствуя большой упадок сил. Открытие доказательства, наконец, найденного, сильный гнев, дикие выходки, бегство Годеливы, ушедшей на другой день, на заре, не повидавшись с нею, – все это потрясло и расстроило ее нервы, как снасти во время бури.
Теперь бесконечная усталость сменила острое возбуждение. Она более не раздражалась и не выходила из себя. Она пряталась по углам, пугливая, как больное животное, с похолодевшею кровью. Она блуждала по лестнице, коридорам, с покрасневшим и омоченным слезами лицом. Иногда, когда она случайно встречала Жориса, ее бешенство возвращалось на минуту, выражалось в каком-нибудь бранном, грубом слове, брошенном в него, как камень. Но у нее не было больше сил; она бросала только один камень, как будто наступал вечер и она уставала от своей мести… Жорис, в свою очередь, также скрывался, избегал ее, чувствуя к ней только одно равнодушие. Сознательно или от болезни, она все же заставила его слишком много страдать. Он не мог даже отныне воздержаться от ненависти, так как она, не имея возможности сделать его счастливым, разбила ему дорогуш и последнюю любовь, которая была для него утешением и обновлением. Как утешиться в том, что он снова стал одинок? Как забыть Годеливу, ушедшую из его жизни? Ведь она его любила, и она ушла! Это было непоправимо. Сначала он начал наводить справки о ней. Никто не знал места ее уединения. Может быть, она не поступила в монастырь Dixmude, как говорила, но устроилась в каком-нибудь другом городе, куда она вскоре позовет и его. Вероятно ли, чтобы такая любовь, какая была у них, окончилась так быстро и без всякой причины? Да, это правда; между ними стоял Бог. Начиная с тревоги, вызванной возможностью материнства, указаний духовника, открывшегося греха, угрозы адскою мукою, Годелива вдруг отстранилась и отдалилась от него. Но, конечно, разлука давала ей себя чувствовать. Невозможно, чтобы воспоминания о поцелуе не преследовали ее. А воспоминание быстро превращается в желание…
Жорис ждал, сожалел, надеялся получить известие, дождаться когда-нибудь возобновления их любви. Но все уже было кончено. Он узнал от одной подруги Годеливы, которой она, наконец, написала, что она поступила в монастырь.
Выше жизни! Жорис собрался с силами, ощутил внутренний подъем, ища поддержку в этом возгласе. Он был два раза побежден, взят в плен любовью. Все его несчастья происходили от этого. Прежде Барбара, затем Годелива! Каждая по-своему заставляла его страдать и, мучая его, уменьшала его силу, его порыв в борьбе с жизнью, его превосходство над другими людьми, его творчество и художественный талант.
Страшное могущество! Небесная власть любви! Мужчина находится под влиянием женщины, как море – под властью луны. Жорис страдал оттого, что не мог совладать с собой, отдался во власть существа, которое прихотливо беспрестанно меняется, улыбается, затем снова покрывается облаками и затмением. Жизнь в нерешительности! Почему не освободиться и не совладать, наконец, с собою? Кто знает? Это страдание из-за женщины, может быть, является печатью героизма, искуплением всех чувствительных, благородных, сильных и прекрасных существ; выкупом за великие мечтания и великую власть, – как будто необходимо было, после стольких побед над искусством и людьми, это напоминание о несчастной человеческой участи, выразившееся в том, чтобы победитель, в свою очередь, был побежден женщиной!
Жорис не хотел быть побежденным. Он боролся с унынием, сильным сожалением о Годеливе. В конце концов, она изменила ему, быстро оставила его, без всякой вины с его стороны, в пылу страсти, с известным оттенком бегства, так пак она покидала его в критическую минуту, после поражения и среди развалин, с глазу на глаз с врагом, потому что Барбара казалась ему гневной, почти вооруженной для борьбы с ним.
Ах! одна стоила другой. Излишек слабости заставил его столько же страдать, сколько излишек бурного характера. Ни одна из двух не была достойна того, чтобы стеснять его и мешать его будущему. Он отдался искусству, возрожденным надеждам, благородным стремлениям. Любовь к женщине обманчива и тщетна!
Он почувствовал снова любовь к городу. Эта любовь, по крайней мере, не обманывала и не приносила страданий. Она могла продолжаться до самой смерти! Жорис вспомнил в это время кончину Ван-Гюля и старческий возглас, полный экстаза, раскрывший осуществление, в минуту смерти, неизменной мечты всей его жизни: «Они прозвонили!» Чтобы быть достойным своего идеала, надо всецело отдаться ему!
Он же изменил своей любви к Брюгге. Может быть, он имел средство удвоить свое рвение, вычеркнуть этот перерыв? Он горячо принялся за дело. Это было лучше, чем оплакивать женские капризы и умершую любовь. Надо было продолжать свою собственную судьбу, свое призвание, свою миссию. Он снова принялся за свои работы – восстановление фасадов.
Благодаря ему, снова начали исправлять, перестраивать воскрешать старые дворцы, древние жилища – все то, что облагораживает город, дарит улицу мечтою, придает новым постройкам древний облик. Жорис снова увлекся своей задачей, так как красота города является произведением искусства, для осуществления которого нужны гармония, чувство меры, понимание линий и красок. Брюгге должен был сделаться именно таким; и он сам в виде награды мог бы в минуту смерти радоваться его долговечности и, предвкушая бессмертие в потомстве, мог бы воскликнуть, как Ван-Гюль: «Брюгге красив! Брюгге красив!»
Но не только с точки зрения произведения искусства красота города имеет значение. Обстановка, с ее различными оттенками, меланхолическая или героическая, создает жителей по своему подобию. Жорис однажды беседовал об этом с Бартоломеусом, когда пошел посмотреть его работы, большие, еще неоконченные фрески, симфонию серого оттенка, в которую тот старался включить красоту Брюгге.
Взволнованный, он развивал свою идею:
– Эстетика городов очень важна. Если каждый пейзаж является душевным состоянием, как говорят, это еще более справедливо по отношению к пейзажу города. Аналогичное явление замечается у многих беременных женщин, которые окружают себя гармоническими предметами, нежными статуями, живописными садами, хрупкими безделушками, чтобы будущий ребенок под влиянием этого был красив. Подобно этому, нельзя себе представить, чтобы талант происходил откуда-либо, кроме живописного города. Гете родился во Франкфурте, величественном городе, где древний Майн протекает среди древних дворцов, среди стен, где билось старое сердце Германии. Гофман описывает Нгорен-берг; его душа летает над остроконечными крышами, как гном на историческом циферблате старых немецких стенных часов. Во Франции Руан, с богатою и сложною архитектурою, со своим собором, как бы оазисом из камня, произвел Корнеля, затем Флобера, двух истинно талантливых людей, протягивающих друг другу руки через пространство нескольких веков.
Прекрасные города, без сомнения, создают прекрасные души!
Таким образом, Борлют снова стал прежним человеком, возвысился до широких и благородных мыслей.
Выше жизни! Отныне он поднимался на башню, как будто поднимался в царство своей мечты, быстрым шагом, освобожденный от тщетных забот о любви, мелких семенных неприятностей, которые слишком долго отягощали его восхождение к высоким целям. Он вступил в героический период. Циферблат на башне светил ему, как щит, с помощью которого он боролся с мраком. Колокола воспевали гордые гимны; эта музыка не казалась больше слезами того, кто поднялся на высоту и оплакивал город; ее звуки не напоминали и горстей земли, падающих на могилу умершего прошлого. Это был концерт освобождения, мужественное и свободное пение человека, чувствующего себя освобожденным, смотрящим на будущее, господствующего над своей судьбой, как над городом.
Около этого времени Жорис был весь охвачен делом. Прежде он держался в стороне от общественной жизни, которая не интересовала его. Это была местная, посредственная политика, придерживающаяся общих мест, с искусственным, идущим от старины, распределением жителей на два непримиримых лагеря, оспаривающих друг у друга влияние и должности. Даже новейшие проявления социализма не увлекали его, так как это было только возобновлением напрасной ссоры католиков и либералов, мнимым объединением прежних партий, изменивших только свое название. С эпохи средних веков во Фландрии существовала эта борьба между религиозным и светским духом, конфликт из-за перевеса догмата или свободы; их антагонизм олицетворялся в самом воздухе колокольнею и башнею, религиозною и гражданскою башнею, – тою, где сохранялась Тайна в освященной облатке; и тою, где хранились хартии и привилегии в железном кованом сундуке, – они были соперницами, поднявшимися на одинаковую высоту, бросавшими одинаковую тень на город, наполовину принадлежащий каждой из них. И они должны были стоять вечно, до самой смерти солнца, непреодолимые, как те две идеи, которые они осуществляли, с их нагроможденными до бесконечности кирпичами, подобно отдельным индивидуумам в составе народа!
Борлют жил в стороне, относясь ко всему этому равнодушно и немного презрительно. Но что, если Дело вдруг превратится в союзника Мечты? О, радость! Иметь возможность, наконец, действовать, бороться, увлекаться, познать опьянение апостольства и господства над людьми. И все это во имя идеала; не для того, чтобы возвыситься самому или своему мелкому тщеславию, но чтобы возвеличить Искусство и Красоту, ввести в мимолетное время элемент Вечности. Его Мечте угрожала опасность, великой мечте его жизни, этой мечте о таинственной красоте для Брюгге, которая должна была образоваться из тихих звуков, неподвижного колокольного звона, домов с закрытыми окнами. Город, прекрасный от своего мертвого вида! Между тем его хотели насильно вернуть к жизни…
Дело шло об этом старом проекте Брюгге, как морского порта, казавшемся вначале химерическим, когда Фаразэн первый, на собрании по понедельникам вечером у старого антиквария, высказал этот план. Мало-помалу эта идея развивалась, увеличивалась, благодаря упорному старанию, ежедневной пропаганде. Фаразэн сделал себе из нее орудие успеха, верное средство достичь популярности. В суде он стал пользоваться успехом, так как этот проект ввел его в среду политиков, деловых людей. Он придал ему к тому же характер человека с гражданскими добродетелями. С его прекрасным, звучным красноречием, говоря всегда на суровом языке предков, он напоминал при каждом случае о Брюгге, как коммерческом и торговом городе, который он хотел восстановить при создании нового канала, новых бассейнов, заполненных судами, между тем как брюжские сундуки должны были наполниться золотом. Этот мираж не мог не понравиться, хотя народонаселение отличалось сонливостью, противилось каждому усилию; оно слушало эту картину будущего, как ребенок слушает сказку, едва развлекаясь ею, готовый задремать.
Борлют не видался с Фаразэном давно, с того неприятного дня, когда его друг обедал у него с Годеливой и встретил отказ со стороны молодой девушки. После этого Фаразэн казался очень раздраженным, питал ненависть к Борлюту, как будто тот способствовал его неудаче. С тех пор, когда они встречались, Фаразэн избегал его, отворачивался. Жорис узнал впоследствии, что он теперь питал к нему непримиримую вражду. Их неприязнь ожесточалась от этого плана морского порта, который Борлют принял к сердцу, презирая его, как кощунство, сознавая, что, если проект будет принят и создастся новый порт, это будет гибелью красоты города: будут сломаны ворота, драгоценные дома, древние кварталы, будут проведены улицы, железные дороги, – словом, одержит верх все безобразие торговли и современных дел.
Неужели Брюгге отречется от самого себя?
Наступила пора сопротивления. Борлют пользовался большим влиянием в обществе стрелков св. Себастиана с тех пор, как его избрали президентом. Он чаще прежнего ходил туда, встречался с членами, постоянными посетителями, целым классом мелких буржуа, легко поддающихся влиянию, – спокойная жизнь которых не допускала рискованных предприятий. Он растолковал им, в чем состоит вопрос; какою химерою была надежда на восстановление окончившегося благосостояния, насколько было преступно для призрачной цели разрушать подлинную красоту Брюгге, слава которой начинала распространяться по всему свету.
К тому же был еще личный аргумент, укрепивший их во враждебном отношении к этому проекту Брюгге – морского порта: их древнему помещению также угрожала опасность. Судя по сделанным уже планам, новые бассейны, заканчивавшие соединительный канал, были бы вырыты именно в этой местности, на месте, где возвышаются столь живописные, покрытые садами, древние валы, две мельницы, придающие этому утолку голландский вид, здание Гильдии, увенчанное каменного башенкою XVI века. Таким образом, должна была бы исчезнуть знаменитая башня, тонкая и розовая, как тело девушки, как покровительница, которая хранила их в течение долгих веков и которая должна теперь упасть, убитая заступами. Варварство, похожее на поступок солдат, убивающих Урсулу и ее подруг на реке в Больнице. Столетние кирпичи, все ободранные, истекали бы кровью от ран, на которые было тяжело смотреть!
Борлют пробовал протестовать также составлением газетных статей. Он заручился одним местным листком, предпринял там последовательную и горячую кампанию, но и здесь результат был ничтожен. Пресса не имеет влияния на общественное мнение, еще менее – на власти.
В деле морского порта, как и в других делах, все совершалось в тени, сводилось к тайным совещаниям, заседаниям чиновников, тактике комиссий. Инженеры сговаривались с финансовыми и политическими деятелями. Фаразэн был душой этих комбинаций. Он держал в своих руках все их нити. Основалась лига, как центр пропаганды. На этот раз позаботились об устранении всякой партийности. Президентом был член городского совета. Фаразэн был избран секретарем. Организовалась обширная петиция. Жители, беспечные, к тому же боязливые, все подписывались. Затем делегаты были приняты различными министрами, которые соглашались, обещали вмешательство правительства, часть необходимых миллионов.
В деле принял участие весь грозный политический механизм, со скрытыми пружинами, бесконечными ремнями, непреодолимыми колесами.
Борлют чувствовал, что этот механизм уничтожит красоту Брюгге, и под предлогом – только слегка коснуться ее, придавит ее своими железными зубами.
Борлют волновался, удвоил свои старания. Он сам удивлялся немного своему воинственному рвению. Как пришел он к этим приемам борьбы, этим резким словам, этим постоянным воззваниям, как призыву к оружию, – он, который был человеком молчания, прошлого и мечты? Но разве в этом случае он не защищал свою Мечту? Его Мечта, на этот раз, слилась с Делом, страстным и бурным Делом, направленным не против единичного врага, но против Толпы.
Толпа выказывала себя тесно сплоченной, от невежества или беспечности. Он был одинок. Но разве не в этом состоит борьба выдающихся людей, которые идут одни против всех? Им надо одержать победу над единодушием, которое сначала отрицает их. Красота Брюгге (в создании которой он участвовал) была тоже произведением искусства, которое нужно было объяснить. Но как? Каким способом победить Толпу? Можно ли переходить от одного к другому, открыть одними руками все глаза, которые слепы?
Отдельные, единичные победы.
Однажды Борлют надеялся встретиться с самой Толпой. После того, как он обличал в газете эту систему темных интриг и кампаний, которая велась втихомолку, лига «Брюгге – морской порт» ответила на это, призывая всех, назначая общее собрание, где будут сообщены сведения о положении вопроса, принятых планах, необходимом займе, обещанной поддержке.
Афиши на фламандском языке были расклеены под необычайным названием, шокировавшим, как богохульство, среди религиозной тишины улиц: «Митинг-монстр», с предметом обсуждения и именами должностных лиц лиги. Но последние знали хорошо, что они не подвергаются никакому риску, ввиду апатии жителей, которые, как они думали, ни о чем не беспокоятся, не захотят вмешиваться в совершенно неизвестное для них дело и собрание.
Фаразэн предвидел, что Борлют все же воспользуется случаем. Он даже сам возымел эту мысль об общем собрании, как о ловушке, куда попадется его враг. Борлют, действительно, не колебался. Мужество взволновало его, радость борьбы, лицом к лицу с Толпой, в открытом поле, после стольких тайных нападений позади кустарников и склонов гор…. Наивный и мечтательный, он подумал, что население Брюгге массами прийдет туда, и он будет иметь возможность убедить его, заставить преклониться перед вызванною из прошлого красотою города. Все предшествующие дни Борлют был в сильном волнении. Он призывал своих самых верных друзей из общины стрелков св. Себастьяна, самых ярых противников этого предприятия, которое угрожало их древнему зданию.
Он рассчитывал, что все члены поддержат его, будут протестовать с ним против вандалов, разрушат проект, под шум смеха и свистков. Разве смех не может оказать такой же услуги, как негодование? Вот почему Борлют достал у Бартоломеуса карикатуру. Это было сделано под большим секретом, так как дело морского порта находилось под покровительством городского совета и города. Художник зависел от них, потому что они заказали ему фрески для готического зала в Ратуше, которые не были еще ни приняты, ни уплачены. Однако он дрожал от негодования, при мысли, что город изменится, наполнится шумом, развалинами, новыми постройками ради презренных денежных соображений. Он согласился набросать для Борлюта сатирический рисунок с простыми очертаниями, в народном духе, наивный и сильно действующий, как жалоба: он изобразил людей с их домами на спинах, двигающихся, бегущих за морем, едва заметным на горизонте и уходящим При их приближении, в то время, как дома рассыпались на мелкие камни, и город становился только строительным материалом…
Раскрашенный рисунок был отпечатан, как афиша, и расклеен на стенах, возле афиш о митинге лиги. Это был противопоставленный взглядам противников ответ, борьба на одной и той же почве, на которой никто не хочет заключить мира…
Борлют волновался, переживал что-то героическое. Как он презирал теперь все ничтожные случаи, которым он придавал столько значения: вспышки Барбары, сожаления о Годеливе, все то, что было низменно, временно, мелко и напрасно! У него не было более времени прислушиваться к самому себе, страдать от нюансов, заниматься своей душой.
Он жил как бы вне себя, охваченный Делом, точно огромным ветром, направляющим его. Мучительное сознание, что он одинок и принадлежит только самому себе, окончилось! Он принадлежал уже другим. Он становился Толпой…
Утром, в ожидаемый день, который совпал с днем игры, он поднялся на башню, забылся под звуки колоколов, которые походили на воинственную песнь, возмущение древних потревоженных колоколов, перезвон маленьких колокольчиков, которым угрожают.; это был целый союз бронзы против всех людей, желавших восстановить порт, наполнить воздух мачтами, о которые разбивались бы их звуки.
Затем раздался гимн надежды; музыкальная тема, навеянная меланхолией Брюгге, парила над городом, окутывала крыши своею серою мелодией, вполне гармонировавшей с небом, водою и камнями.
Наконец, наступил вечер. Борлют рассчитывал на огромное число стрелков св. Себастьяна. Пришли только двое. Когда он вошел в помещение митинга, он быстро увидел, что мало людей побеспокоилось прийти. Простого народа не было. Несколько мелких коммерсантов, которых призвали и которые зависели от администрации. Напротив, лига морского порта присутствовала в числе тридцати членов, представители которых сидели вокруг стола, покрытого зеленым сукном и освещенного небольшими лампами. Зала производила леденящее впечатление с своими деревянными скамейками, оштукатуренными стенами, безмолвием ожидания, плохо освещенными сумерками, в которых редкие присутствующие показывали свои неподвижные лица, расположенные, как на картине. Царило тягостное чувство. Точно это был холод катакомб, где слова замолкают от страха, бледнеют, замирают по дороге. Был слышен только шум складываемых бумаг, документов и докладов, в которых делал справки Фаразэн, сидевшей за столом в составе бюро.
Борлют также приготовился к борьбе, но представлял ее себе совершенно иною. Что это было за собрание с видом похорон, на которое отдельные тени входили, садились, не двигаясь, имея вид привидений, снова начинающих умирать? Так это, значит, и был «митинг-монстр», о котором возвещалось с таким шумом!..
Аудитория оставалась почти пустой. Однако назначенный час давно уже прошел. Очень редко кто-нибудь приходил, стеснялся, робел, шел на цыпочках, тихо садился на край пустой скамейки.
Редкие приливы! Группа присутствующих, все еще небольшая, казалась молчаливою массою, уже смущающеюся. Никто не осмеливался, не хотел говорить, но все курили, и клубы дыма вырисовывались на фоне серого сумрака. Их короткие трубки заканчивались металлическим украшением, с целью удержать огонь, который был невидим. И еще больше мрака примешивалось к большому молчанию. Они методически выпускали дым. Можно было бы подумать, что эта дымка происходила от них самих, являлась туманом их мозга, не заключавшего в себе никакой мысли.
Разве это был тот народ, которого ждал Борлют, с которым он хотел сражаться, мечтая убедить и победить? Вместо того, чтобы бороться с Толпой, ему прийдется сражаться с призраками, нападением и церемониалом которыми будет руководить один Фаразэн, его враг, чей иронический взгляд он чувствовал уже на себе.
Для такого натиска он сочинял свою речь, скорее лирическую, чем техническую, написанную для впечатлительной аудитории, которую надо взволновать, чтобы увлечь за собою… Среди подобной атмосферы его речь прошла бы незамеченной, как луч солнца в тумане. Как он не предвидел, что и не могло быть иначе? Еще раз он слишком поздно понял, что был так мало наблюдателен! Теперь ему хотелось уйти, отказаться. Он не осмелился это сделать, так как Фаразэн с эстрады недоверчиво смотрел в его сторону.
Заседание было открыто. Председатель произнес вступительное слово, затем Фаразэн прочел длинный доклад. Мимоходом он коснулся дурных граждан, которые противились делу общественного состояния и выгоды; затем он привел многочисленные документы, объяснения, планы, цифры, из которых выяснилось, что заем будет скоро вотирован и что, таким образом, в очень близком будущем можно будет приступить к работам и осуществить это великое дело «морского порта»!
Фаразэн сел, самодовольный и улыбающийся. Несколько членов лиги, заинтересованные финансовыми комбинациями дела, захлопали. Публика оставалась без движения; лица всех продолжали напоминать лица с портретов. Можно было бы подумать, что они смотрят так в течение веков. Машинально они выпускали из своих ртов, так мало беспокойных, медленный дым в неподвижный воздух. Который распространял по воздуху точно серые нити. Неизвестно было, о чем они думали, и вообще, – думали ли они о чем-нибудь. Дым ткал свое покрывало, все более и более густое, между ними и ораторами.
После доклада Фаразэна председатель, казалось, хотел закрыть заседание, тем не менее он обеспокоился узнать, не пожелает ли кто-нибудь возразить. Тогда Борлют поднялся и попросил слова. Разумеется, он не создавал себе вовсе иллюзии насчет тщетности своего вмешательства при подобной обстановке, среди этого парада, который на отдалении представлялся ему битвою. Но из-за Фаразэна, смотревшего на него, и ввиду того, что он, так пли иначе, пришел на это собрание, он захотел идти до конца.
Он вынул текст своей речи, написанной заранее, и начал читать, немного дрожа, но твердый в своем убеждении, которое казалось сильным и глубоким. Прежде всего, он усомнился в результатах предприятия. Недостаточно вырыть соединительный канал, как это хотят сделать, связать Брюгге искусственно с северным морем. Предположив, что канал функционирует хорошо на этом расстоянии четырех миль и может представлять беспрепятственный проход большим кораблям, город является морским портом не потому только, что он связан с морем. Иметь бассейны, это, конечно, важно; но надо, сверх того, прежде всего иметь торговые дома, рынки, конторы, вокзалы, банки; надо быть молодым, деятельным, богатым, увлекающимся, смелым народом. Чтобы торговать, надо иметь коммерсантов.
Всего этого не сумеет сделать Брюгге. В таком случае порт является призраком и напрасною роскошью.
Борлют прибавил, горячась:
– Цель, которую здесь преследуют, химерична. Разумеется, когда-то Брюгге был большим портом! Но разве можно воскресить порты? Можно ли приручить море или заставить его вернуться к тому, что оно покинуло? Разве можно восстановить дороги, стершиеся на волнах?
Излагая все это, Борлют сам чувствовал диссонанс, который он вносил своею речью в эту мрачную аудиторию. Он предполагал борьбу, противодействие, собрание настоящей толпы, волнующейся, нервной, которую опьяняет искреннее слово, как фонтан вина. Теперь он понял, что все его слова сейчас же разлетались, бледнели в этом дыме от курения, в этом тумане, который можно было принять за распространившийся и ставший чувствительным в воздухе, туман мозга присутствующих, противопоставлявших ему свое равнодушие, свое непобедимое сероватое единство. Итак, Борлют не затронул их сердец, не вступил в общение с ними. Далее материально он оставался разделенным с ними, так как дым возрастал, и он едва различал их, на отдалении, неопределенными, как все те, которых мы видим в мечтах или в глубине нашей памяти.
Он сейчас же спросил себя: «Зачем все это?» Впрочем, он решился идти до конца, чтобы не отступать перед Фаразэном, который торжествовал и смотрел на него иронически, даже с ненавистью. Разве не. случается в жизни, что мы действуем исключительно ради одного врага, чтобы противостать ему, привести его в смущение, покорить его еще более красивым поступком или более трудной победою? Без него, может быть, мы бы отступили… Иметь врага, значит, – чувствовать возбуждение, силу. Можно надеяться победить в его лице Вселенную и свою злую судьбу.
Итак, Борлют говорил только для Фаразэна. После того, как он доказал несостоятельность проекта, он представил, в виде противоположности, сколько славы – в участи мертвого города, музея искусства, во всем том, что было лучшею судьбою Брюгге. Его слава, с этой стороны, создавалась. Художники, археологи, владетельные князья начинали стекаться отовсюду. Сколько справедливого презрения и сколько смеха вызвало бы у всех известие, что город упал с высоты своих грез и что он отрекся от мечты – стать городом идеала, т. е. чем-то исключительным, чтобы отдаться этому заурядному и посредственному тщеславию – сделаться портом. Он коснулся, на называя автора проекта, Бартоломеуса, более полезного употребления миллионов, при помощи которых следовало бы купить и собрать все картины первобытных фламандских худоижников, которые можно было бы тогда видеть только в Брюгге. И он кончил с пафосом:
– Брюгге, таким образом, сделался бы целью паломничества для избранного человечества. Сюда стекались бы несколько раз в году, отовсюду, со всех концов вселенной, как на священную могилу, гробницу искусства; и он был бы царем смерти, а при этих торговых проектах он исказится, будет только как бы расстригою печали!
Борлют кончил. Фаразэн, чтобы уничтожить эффект этого заключения в речи, обрезал ее восклицанием:
– Рассуждения художника!
Художник! Вот слово, которое было необходимо в эту минуту, лицемерная похвала, венец насмешки! Художник, эпитет решительной иронии, которой достаточно в этой провинциальной жизни, чтобы высказать порицание человеку…
Фаразэн хорошо знал это и нанес верный удар. На лице члена городского совета, председательствовавшего на собрании, и других сторонников дела появилась довольная улыбка. Что же касается присутствующих, утопавших в дыме, усталых от длинных речей, молчаливо сидевших на поставленных рядами скамейках, они очень мало поняли в этих статистических данных или в этих периодах, нетерпеливо стремились возвратиться в свои замкнутые жилища, но все же ожидали чего-то.
Никто ничего более не сказал. После минуты глубокого молчания, во время которого только было слышно трепетание закоптелых, скудных ламп, заседание было закрыто.
Борлют вышел, присоединившись к маленькой группе, которая расходилась молча… Среди стен коридора это была черная масса, что-то неопределенное, машинальное, безмолвное движение, которое быстро прекратилось.
Борлют пошел наудачу, в сопровождении двух стрелков св. Себастиана, оставшихся ему верными. Эти тоже хранили молчание. Он быстро покинул их, затем углубился в темный город, один испытывая наслаждение от своего одиночества.
Он убегал как от кошмара, от встречи с призраком, который был его врагом. Ему вскоре показалось, что всего этого совсем и не было! Затем сознание действительности снова охватило его.
Он вспомнил вечер, свою напрасную речь, бледные силуэты, насмешливые лица Фаразэна и вождей лиги. Они одни, казалось, жили среди этих бесцветных образов. Можно было бы подумать, что они заседали, составляли трибунал. У Борлюта было такое ощущение, как будто он только что слышал, как красоту Брюгге приговорили к смерти! Все было обдумано заранее. Все эти публичные прения и разностороннее исследование вопроса были только маскою. Приговор был уже приготовлен. Ничто не могло помешать; и они получат свой морской порт! Борлют не мог бы тут ничего поделать, он ничего не достиг, никого не мог убедить. Это было столь же невозможно, как убедить теперь туман, окутывающий весь город ночью, паривший над водой, разрушавший мосты. Ах! Толпа! Бороться с Толпой! Все, что он воображал себе и что волновало его! Испарение в виде дыма того огня, который он всего более разжигал! Его речь, столь пламенная, на которую он надеялся, также окончилась, как дым, смешавшийся с другими струями дыма!..