bannerbannerbanner
Печаль полей (Повести)

Анатолий Иванов
Печаль полей (Повести)

Полная версия

– Оно конечно. Тебе-то что… – Кузнец опять потоптался на скрипучих половицах. И непонятно к чему прибавил: – Мишуха-то был уже работник. А теперь четыре рта на тебя одну. – И он кивнул на забившихся во все углы ребятишек. – А что на трудодни-то дают? Ничего не дают…

Катя тяжело, будто ноги перестали ее держать, опустилась на крашенную синей краской табуретку, уронила на колени руки. День закатывался, низкое солнце еще доставало до окошек, жидкие лучи обливали ее худые плечи, обтянутые поблекшей кофточкой.

Так она сидела долго, неподвижная. И неподвижно стояли перед ней два человека – старый Андрон и хромоногий кузнец Макеев. И притаившиеся в разных углах дети не шевелились, замерли, в избе стояло мертвое безмолвие. Гасли и без того тусклые солнечные лучи, падавшие через холодные окошки, в избе будто становилось все глуше, а Катины плечи торчали еще сиротливее.

– Что это вы от меня скрываете? – вдруг спросила она, тяжко поднимаясь. Голос ее был еле слышен.

– Господь с тобой… Да ты чего?! Чего? – взмахнул старик костлявой рукой.

– Я же чую… Что еще стряслось? Говорите! – наступала на них Катя, сжав кулаки. А старик и кузнец пятились. – Добивайте уж сразу… Сразу!

Со страху заплакала в углу Зойка, девятилетний Захар Тихомилов, самый старший теперь, шагнул к ней, дернул за косицу, и она покорно замолкла.

– Сбесилась, что ли?! – грубо сказал кузнец, останавливаясь. – Детву-то чего зря пугаешь?

– Господь с тобой… – еще раз повторил Андрон, и оба они друг за другом торопливо вышли из избы, как из жаркой парной бани.

– Поворо-от, – выдохнул на крыльце Макеев. – Надо было тебе про это… что вот-вот с войны-то придут. Она ж обратное заподозрила. А в районе-то не велели нам ничего…

– Умолкни, без тебя тошно! – сердито прервал его Андрон. – Взял бы да сам и говорил с ней. А то все жался в стенку… ровно девка на первой вечерке.

На поздней улице Романовки никого не было, дед Андрон и Макеев прошли несколько метров будто враги – молчаливо, не глядя друг на друга. А потом оба враз остановились, услышав истошный крик:

– И-ироды! Не прощу-у!

Это кричала Федотья Пилюгина, мать Артемия. Она, одетая в вытертое плюшевое пальто, неряшливо замотанная в шерстяную, домашней вязки, шаль, торопливо бежала из переулка, на костыль не опиралась, а яростно колотила им, как палкой, по мерзлой дороге.

Подбежав, старуха оперлась обеими руками о костыль, повисла на нем и, шумно дыша, некоторое время старческими своими глазами молча жгла то того, то другого, словно дед Андрон да хромоногий кузнец и были самыми заклятыми ее врагами.

– Чего разбозлалась, старая карга? – произнес дед Андрон таким тоном, будто сам-то был молодой. – Чего тебе еще?

– А спросить… Это как – всего восемь годов за зверское убийство, а? И то не кого, а председателя колхозу порешил сопливец! Не прощу! В район сама поеду…

– А ступай, ступай, – вроде даже искренне поддержал ее кузнец.

– Артемушке орден был даден на войне. Зазря, что ли?

Из переулка в жакете нараспашку выскочила Лидия, вдова Пилюгина, а за ней сын Пашка.

– Мама, ну что ты себя растравляешь? – подбежав, закричала Лидия. – Идемте, мороз-то какой.

– Заткнись, телуха безрогая! – закричала на нее дряхлая Федотья. – Мужа твоего сказнили, а она на коленки перед имя…

– Не на коленки. Да что ж теперь…

– Баба, айда правда домой, – потянул Федотью за рукав и Пашка. – Баба…

Однако старуха оттолкнула внука, приподняла угрожающе костыль.

– Вот обхожу вас обоих… по башкам-то пустопорожним!

Угроза была, видать, нешуточная, потому что и Пашка и Лидия невольно отшагнули назад. Они отшагнули, а дед Андрон усмехнулся.

– Атаман ты, как Сасоний твой, царство ему…

– Вспомнили! – окрысилась Федотья. – А теперя другие времена. Теперь Артемушка, сынок его, жизню на фронте за народ клал. Рану тяжкую принял… Тяготы такие перенес, а тут вонючий собачонок афанасьевский горло ему перекусил!

– Баба, баба… —опять проговорил Пашка и неосторожно придвинулся к Федотье. Никто не успел и глазом моргнуть, как старуха, взмахнув костылем, огрела внука по голове. Костыль был тяжелый, из закостенелого березового обрубка пальца в два толщиной, да и сила у старухи, оказывается, еще имелась – Пашка от удара рухнул на дорогу как подкошенный, громко заревел от боли.

– Господи, господи! – простонала Лидия, сперва подобрала слетевшую с сына шапку, потом стала поднимать его самого. – Сынок, Пашенька. Пойдем, сынок, айда…

Она подняла его и повела прочь. Ни слова больше не говоря, повернулся и зашагал к своему дому дед Андрон. А кузнец Макеев еще потоптался на дороге и произнес:

– Бабы вон чего про тебя говорят? Зверицей ты была да ею так и осталась. Помирала бы скорей. А то всю жизнь внучатам своим закроешь. Пашке-то с Сонькой.

И только проговорив это, двинулся к кузне.

– Да уж выращу! – хрипела ему вслед Федотья. – Чтобы знали они… почем люди.

* * *

Было начало апреля, солнце пригревало щедро, съедало на крышах последние лохмотья снега, он с утра истекал сильной капелью, единственная улица Романовки почернела, оказалась, как всегда в эту пору, сплошь покрытой навозом.

В воскресный полдень по этой-то улице, когда с крыш уже не капало, а лило, и подъехал на плетеной кошевке к колхозной конторе худой, болезненного вида человек лет сорока, в потрепанной офицерской шинели без погон, несмотря на теплынь, в наглухо завязанной под подбородком шапке-ушанке.

Это был секретарь райкома партии Дорофеев.

Покашливая, он вылез у конторы из своей кошевы, вынул оттуда костыль. Незнакомый ему мальчишка лет тринадцати тащил за веревку мимо конторы довольно большие санки, на которых лежал пустой бочонок для воды, а малолетняя, годов девяти, девчушка с ведром в руке шагала сзади.

– Эй! – махнул им Дорофеев костылем, подзывая.

– Чего тебе? – спросил мальчишка, останавливаясь, но не подходя.

– Вот лошадь на конный двор отвести надо. Сделай, пожалуйста.

Мальчишка помедлил, потрогал обернутую мешковиной крышку бочонка.

– Нас бабка за водой послала. Не видишь?

– Да ведь конюшня-то вот, рядом, – сказала девчушка. – Я отведу, а потом догоню тебя.

Говоря это, она поставила ведро в передок санок и шагнула было к конторе, но мальчик властно остановил ее.

– Куда? Мы ему не нанимались…

И потащил санки дальше.

Прищурив черные, с нездоровым блеском глаза, Дорофеев некоторое время глядел на сердитого мальчишку, на виновато шагавшую сзади санок девчонку. Потом, опираясь на костыль, волоча негнущуюся правую ногу, стал подниматься на невысокое крылечко конторы.

В конторе, как много дней подряд, сидела одна Мария-счетоводиха и перебирала свои бумажки. Вообще-то она вела всю, не столь уж, правда, и сложную, колхозную бухгалтерию, но по укоренившейся издавна привычке ее называли счетоводихой.

– Здравствуй, Мария, – громко сказал Дорофеев.

– Здрасьте! – вскочила она, красивое лицо ее пошло от волнения неровными пятнами. – А я сижу тут, как сова оглохшая, и не слышу.

Бывшая по совместительству колхозной почтальонкой, она год назад сама и получила на почте похоронную на мужа. Понимая, что содержится в таких казенных конвертах, она, едва увидев на нем свою фамилию, смертельно побледнела, тихо и беспомощно, как ребенок, застонала и без чувств грохнулась на дощатый пол.

С тех пор и осел у нее немножко слух,

Дорофеев развязал шапку, снял ее, а шинель снимать не стал, присел на стул возле пустого председательского стола, поежился.

– Знобит, что ли, вас? – спросила Мария.

– Сидит какая-то зараза внутри, – ответил Дорофеев. – Никак не выйдет.

– Вам в больницу бы лечь полечиться… А вы все по колхозам мотаетесь.

– Вот закончим войну, и лягу. Теперь недолго уж, – ответил он, кивнул в окошко, на дорогу, по которой мальчишка с девчонкой утаскивали свои санки: – Это чьи ж такие?

– Эти-то? – переспросила Мария, тоже поглядев на улицу. – Так это Сонька с Пашкой Пилюгины.

– А-а, ну, ну… – промолвил Дорофеев и, распахнув шинель, вытянул негнущуюся свою ногу, начал растирать колено.

– Они у них в Березовской школе учатся. На воскресенье домой ездят.

Краснота со щек Марии начинала сходить, лицо становилось опять красивым и привлекательным.

– Как Афанасьева-то Катерина? – спросил Дорофеев, вакончив растирать ногу и прикрыв ее полой шинели.

– Так и живет, – ответила Мария. – Как мертвая. А этот, Пашка Пилюгин, со шкворнем по деревне так и ходит. «За тятьку, – говорит, – изведу всех Афанасьевых и Тихомиловых». Один раз и вправду отколотил ихнего Кольку до крови. Катька теперь детей из избы не выпущает, боится. А как в кошару уходит – на замок их замыкает. На кошаре она работает.

– Вон какие дела, – уронил Дорофеев. – Соловей-разбойник выискался.

– Бабка Федотьиха все его наущает. «За отца, – зудит, – неужто простишь?» Лидия, жена-то его, и та говорит: «Задохнешься же ты, мамка, от злости». А старуха и на нее с костылем: «Сучка, – орет, – радуешься, что от мужа избавилась!»

– Радуется? – поднял брови Дорофеев.

– Этак бабка ее попрекает, сама я слыхала. А так кто ее знает? С Катькой никогда не здоровается, встренутся как, отвернется. А так ничего…

Мария помолчала, думая о чем-то, сказала:

– Радуется, нет ли, а облегченье ей вышло. В узел Артемий с матерью Лидию завязали. А кобель-то Пилюгин был, уж кобе-е-ль!

Щеки Марии снова пошли пятнами, она села за свой скрипучий столик, уткнула лицо в какую-то амбарную книгу.

Еще прошло в молчании с минуту.

– Не проговорились вы ей про похоронные? – спросил Дорофеев.

– Не-е… Ничего покуда не знает.

Похоронные на отца Кати, Данилу Афанасьева, и на Степана Тихомилова пришли с разницей в неделю всего. Мария не знала, как ей отдать первую, спрятала ее глубоко в облезлом конторском шкафу между старых бумаг, потом испугалась, что кто-нибудь случайно полезет в шкаф, замок которого был сломан и ключ потерян еще в незапамятные времена, и обнаружит казенный конверт. Этого никогда не бывало, в шкаф ее, единственный в конторе, никто не лазил, даже председатель, но она все же унесла конверт домой, засунула на самое дно сундука со всякой рухлядью. В это время судили Мишку, Катя Афанасьева, бесчувственная, валялась на кровати, и Мария боялась, что известие о гибели отца она совсем не вынесет. А тут на почте приняла второй такой же конверт и, как в тот день, когда получила похоронную на собственного мужа, едва-едва не грохнулась опять на пол.

 

В деревню Мария ехала, кажется, целую вечность, лошадь тащилась медленно, через силу, будто в санях лежала не обыкновенная почтовая сумка с двумя-тремя газетами и этим единственным письмом, а какая-то неимоверная тяжесть.

Ночью Мария не спала, а наутро, сунув оба конверта во внутренний карман старенькой фуфайки, побежала на скотный двор, к деду Андрону.

– Во-от! – простонала она, торопливо, будто это были раскаленные угли, сунула ему конверты, один уж порядком измятый, другой более или менее свежий, оперлась плечом об стенку коровника и тяжело зарыдала.

Мария плакала, а дед Андрон распечатал один конверт, другой. Молча он прочитал одно извещение, потом другое, обе бумаги оглядел с другой стороны, будто надеясь обнаружить там опровержение того, что написано на первой, и молча опустился на кучу соломенных объедков.

– Что делать-то? – все рыдала Мария. – Отнеси ты.. Я не могу.

– Умолкни, ты! – прикрикнул дед Андрон.

Покоряясь грубому требованию старика, счетоводиха размазала вылившиеся слезы по щекам и пересилила себя, замолчала. А дед сказал:

– Пойду с Петрованом Макеевым обтолкую. Посоветуемся… А ты покуда молчи.

К вечеру они с Макеевым уехали в район, пробыли там до окончания суда над Мишкой, а вернувшись, сообщили Марии, что ходили аж к самому Дорофееву, обсказали все ему об Пилюгине Артемии, обо всем пилюгинском роде, что секретарь райкома обещал, насколько можно, судьбу Мишки облегчить, и что-то, видно, сделал, а то дали бы Мишке за убийство не восемь лет, а побольше. И Дорофееву же отдали похоронные, он забрал извещения, велел покуда молчать про них, сказал, что сам приедет в Романовку и отдаст их Афанасьевой.

– Вот и пущай, – сказала на это Мария. – Он начальник, так и пущай.

И вот Дорофеев приехал.

* * *

Федор Григорьевич Дорофеев секретарем райкома партии работал всего с полгода. За это время уже дважды побывал в Романовке. Первый раз приезжал осенью, на чем свет стоит откостерил Артемия Пилюгина за плохую уборку.

– С кем скоро убирать-то? – отбивался Пилюгин. – В колхозишке вон всего два мужика – хромой кузнец да дед Андрон. Андрону восьмой десяток идет, а кузнец пьянчужка…

– А ты-то от него отстаешь, что ли? – сердито спросила вдруг Мария. Она проговорила это, ни на кого не глядя, не отрывая головы от бумажек, Дорофеев и Пилюгин прекратили ругань, оба повернулись к ней, будто ожидая дальнейших слов. Но она, уткнувшись в стол, больше ничего не сказала.

– Тут разрываешься на части. А тут попрекают… всякой ерундой, можно сказать! – снова загремел Пилюгин.

Но секретарь райкома его осадил:

– Ты разрывайся, а дело делай. А этот грешок за тобой водится, говорят. Гляди, Пилюгин, мы не посмотрим, что ты фронтовик… Тем более спросим!

Второй раз секретарь райкома приезжал в Романовну уже по снегу, в последний день ноября. Объявился Дорофеев в деревне раным-рано, еще до восхода солнца, был он обросший, угрюмый, негнущуюся свою ногу волочил тяжелее, чем раньше, будто за месяц-другой она налилась свинцом. На этот раз он не ругал Пилюгина, велел ему собрать всех людей в конторе.

Всех-то и собралось человек тридцать, набились кучей в тесный председательский кабинет, пришла и жена Пилюгина Лидия. Женщины молча ждали, что скажет секретарь райкома.

Последней зашла Катя Афанасьева, молча прижалась спиной к стене. Была она в изношенной до предела, отцовской еще, тужурке, подпоясанной обрывком ременных вожжей, черная юбка понизу и с боков залатана ситцевыми заплатами, на ногах разбитые резиновые боты. Лишь голова ее была повязана более или менее целым, без дыр, шерстяным платком, но эта единственная приличная вещь в ее одежде как-то не замечалась, может быть, потому, что из-под этого платка на мир смотрели невеселые, до предела уставшие глаза.

Дорофеев на какое-то мгновение задержал на ней взгляд, отвернулся, спросил:

– Все, что ли?

– Совсем уж старухи которые, те по домам еще остались, – ответил Пилюгин. – Позвать?

– Не надо.

– Да еще кузнеца Макеева растолкать не могут. Судить подлеца за пьянство! Каждый вечер, как свинья, нажирается.

В это время в контору донесся стук молота о наковальню. Все невольно повернули головы к окошкам, поглядел туда же и Дорофеев.

В безжизненных глазах Кати что-то шевельнулось, она скривила сухие губы:

– Засудить можно… Тогда ладонями пахать будем, а пальцами боронить.

– Ты тут не издевайся, Афанасьева, – бросил Пилюгин. – Эй, кто там, позовите кузнеца.

– Не надо, – опять сказал Дорофеев, подошел к Кате. – Так это ты и есть Афанасьева Екатерина?

– А вам-то что? – враждебно спросила Катя.

– Да ничего… Я человек в районе пришлый. Просто слышал многое об вашем отце.

Так Дорофеев увидел Катю Афанасьеву в первый раз.

Когда он подошел к Кате, зрачки Пилюгина тревожно забегали, а при последних словах секретаря райкома под плохо выбритыми скулами председателя шевельнулись желваки.

В тот второй свой приезд Дорофеев сперва долго рассказывал о положении на фронте, о том, что в войне наступил давно перелом, вот и Киев недавно освобожден, советские войска гонят немцев с нашей земли и скоро ее полностью очистят от оккупантов, но пока всему народу тягостно, нелегко достаются победы над сильными еще и озверелыми фашистами, вот и в вашей деревне тяжко…

– А делать-то что, дорогие вы мои женщины? – спросил Дорофеев в полной тишине, и этот вопрос, эти слова – «дорогие вы мои женщины» – выжали кое у кого беззвучные слезы. – А делать нечего, кроме как работать… Ну, худо-бедно, весь урожай вы убрали, хлеб в скирды сложили, а с хлебосдачей на последнем месте. Пилюгин, председатель ваш, говорит, что выдохлись все у вас полностью, некому хлеб тот обмолачивать и государству отвозить.

– А так и получается, что некому, – проговорил дед Андрон. – Что он, врет, что ли?

– Да не врет, – согласился Дорофеев.

– Осень-то какая стояла? – уныло спросил старик. – Дожди захлестали прямо. А чего в мокреть намолотишь? Как установились морозы, зачал я с бабенками помалу обмолот. Молотилка у нас, слава богу, есть и ниче, работает, опять же кузнец Петрован, золотые руки, всякие в ней железки отладил. А приводной ремень гнилой. Токо, зараза, и рвется. Мы больше его сшиваем, чем молотим. Однакось по два-три воза в день отвозим на заготпункт,

– Знаю, – кивнул опять секретарь райкома.

– А больше што можем? – выставил дед вперед козлиную бородку. – Шкирдовать школьники с району помогли, а то б мы и нашкирдовали вам. А с ноября они учатся.

– Учиться тоже им надо, отец.

– Всем надо… А вон Катькины дети, Мишуха с Захаркой, не ходят в школу! – с обидой выкрикнул дед Андрон.

– Почему ж не ходят? – задал Дорофеев вопрос и в ту же секунду понял, что не надо было его задавать: Катя опустила голову, плечи ее затряслись, женщины, находившиеся в председательском кабинете, перестали, кажется, дышать.

С улицы по-прежнему доносился равномерный стук молота о наковальню.

– В Романовке и начальных групп нету. А в Березовку, где школа-то, на голодную смерть ей отправлять их? – произнесла какая-то женщина. – Да и в чем, спросить? Раздетые на печке сидят, как котята.

– У нас нынче один председатель только и отправил туда своих, – добавила другая.

– А вы все – давай работу, давай хлебосдачу. Хорошо тебе в кошевке ездить да требовать. Влез бы в нашу шкуру-то!

– Скоро задохнемся от этой работы… Один Пилюгин в деревне останется.

Пилюгин, сидевший недвижно сбоку своего стола, пошевелился, стул под ним скрипнул. Но сказать – ничего не сказал.

Долго молчал и Дорофеев, стоял, обернувшись к окну, будто хотел получше расслышать звуки, доносившиеся из кузницы. Говорить ему было трудно теперь, это все понимали, а больше всех, видно, Мария-счетоводиха.

– Бабы! – выкрикнула она сдавленно. – Уж если вовсе стали все без понимания, так я скажу. Я в районе-то бываю, так слышу, об чем говорят там про него… про Дорофеева. У него нога вон гниет, доктора в область лечить отправляют, а он по району мается. А за какой тоже интерес? А вы упрекать…

– Ты, Мария, оставь мою ногу в покое! – резко обернулся от окна Дорофеев. – У всех у нас что нибудь болит. У каждого свое горе. А есть еще для всех общее… – Дорофеев прислонил к стенке костыль, шагнул от окна к столу. Пилюгин, не вставая, пододвинул навстречу ему поудобнее единственный свободный стул, но Дорофеев не сел, он только оперся о спинку стула обеими руками так, что побелели суставы пальцев. И проговорил несколько фраз негромко, раздумчиво, будто про себя: – Я в разведке служил. Приходилось мне бывать в тылу у немцев. Вы слышали, конечно, чего эти звери на нашей земле творят. А увидеть это своими глазами – никому не приведи господь…

И ничего вроде бы нового и особенного не было в этих словах Дорофеева, но женщины притихли, будто чем-то пристыженные, все, кто сидя, а кто стоя, опустили головы.

А кузнец все стучал и стучал в своей кузнице.

– И не требовать я приехал, женщины, – добавил Дорофеев. – Чего требовать, коли каждая и так хлещется изо всех сил. Приехал попросить вас… Уж больно нужен хлеб фронту.

Опять возникло молчание, долгое и тягостное. Потом снова скрипнул стул под Пилюгиным. Но на этот раз он поднялся и глухо проговорил:

– Товарищи колхозницы… Он правильно, товарищ Дорофеев, – не требовать, а попросить. И надо подумать, как выйти из невозможного. А как, если конкретно? Чего можно придумать? Вот, товарищ Дорофеев, все наличные силы колхоза перед вами. Тут как начнешь думать, так голова кругом…

– От самогонки, как у кузнеца, – зло выкрикнул от дверей надсаженный голос.

– Кто там клевету разводит?! – вскричал Пилюгин. – Ты, что ли, Фроська?

– Я, я! – И низкорослая, юркая молодая женщина в черном полушубке, сквозь многочисленные дыры которого торчал мех, выдвинулась вперед. – Петрована Макеева ты хаишь… Оно за пьянство кто его хвалит? А Катька вон правильно говорит: мы ж за ним горя не знаем. Плуги-бороны тебе все откует, лобогрейки, сенокосилки к самому сроку отладит. Да сдохли без него бы ведь совсем!

– Ты если хошь, так по делу говори, – прохрипел Пилюгин. – Про хлебосдачу тут речь, а не про кузнеца.

– А я про что? – шагнула к нему Фроська. – Макеев пьет, да дело разумеет.

– Коль я не разумею – зачем в председатели ставили?

– Да мужик же, думали! А ты мужик лишь на выпивку… на одно только это дело!

– На два-а… – протянула вдруг стоявшая в углу жена Пилюгина, подняла тяжелые, ненавидящие глаза на Катю Афанасьеву,

Голос Лидии еще не затих, как в председательском кабинете снова установилось безмолвие. Бойкая бабенка Фрося как-то виновато закрутила головой в пестром платке, втиснулась в кучу людей. В этой тишине раздался громкий всхлип, и Катя Афанасьева, ударив плечом дверь, вылетела наружу.

Дорофеев обвел всех взглядом. Но угрюмо сидевшие и стоявшие перед ним женщины старались спрятать от него глаза.

– Не гожусь, так снимайте с поста. – Пилюгин зловеще резанул глазами по своей жене, стал опускаться на скрипучий стул. – Ас этой хлебосдачей… Ну, могу, конечно, сам у молотилки встать…

– А почему бы тебе не встать? – свистящим голосом произнес Дорофеев. Глаза его сузились, заблестели, на лбу то возникали, то исчезали поперечные морщины. – Я понимаю, у кузнеца работы хватает. Но сейчас ноябрь, времени для ремонта инвентаря еще с излишком. Почему бы и его не поставить сейчас на обмолот? Вот уже два человека… к тому ж мужчины.

– Я все ж таки… инвалид. С моим-то здоровьем… – промолвил было Пилюгин.

– А я не инвалид?! – рявкнул Дорофеев по-мужицки и весь затрясся. Но тут же опомнился, взял себя в руки. Дрожащими руками приподнял за спинку стул, переставил его чуть на другое место. – Простите…

Это последнее слово он произнес глухо, почти шепотом, на какие-то секунды опустил глаза. И тут же, поднимая их, заговорил уже ровно и спокойно:

– И у кого здоровье лучше? У Андрона Игнатьевича, может? Или вот у этой женщины… Фрося? Чего там прячешься?

 

– Я-то? – смутилась женщина. – Чего мне прятаться? Не невеста.

– Как твоя фамилия?

– Да Устинова я. С Катькой на кошаре работаю.

– У тебя лучше здоровье, чем у Пилюгина?

– Так оно как? За день наломаешься – так и не знаешь, осталось в тебе чего живого али нет. Идешь и за стены держишься. Еще и заря не зарится, а ты уж опять голову с подушки рвешь. А она как чугунная, голова-то… А тебе, Лидка, при всех скажу – зря ты грешишь на Катьку! – обернулась она вдруг к жене Пилюгина. И тут же, в полной тишине, бахнула: – Уж коли на то пошло – ты б на меня, паскудницу…

– Ефросинья! – побагровел Пилюгин от крика.

– А что, не было, что ли?! – стремительно обернулась она к нему. Круглое лицо ее побагровело от злости в эту минуту, как-то заострилось, стало неопрятным и некрасивым. – «Фросенька, Фросенька, обзолочу…» Вот, обзолотил! -тряхнула она полами рваного полушубка. – Все вы, мужики, – подлюки. Как бабу берете, так города отдаете, а после и деревеньки жалко… А Катька, чтоб ты, партийный начальник, знал, чистая. Чистая…

И с этими словами она тоже выскочила из конторы под смех и возбужденный говор женщин. В углу конторы тяжело всхлипывала Лидия, но ее никто не утешал, как-то никто будто и не замечал ее плача. В получившейся обстановке Дорофеев чувствовал себя неловко, глупо топтался у стола.

– Вот… видали ее такую… клеветницу, – промямлил Пилюгин, растягивая пальцем воротник гимнастерки. —Обмазала при народе при всем грязью.

– Я не в грязи вашей приехал копаться! – воскликнул Дорофеев. – Давайте думать, как обмолот и хлебосдачу наладить… А с тобой, Пилюгин, видно, разобраться надо будет.

Обмолот и хлебосдачу Дорофеев в тот раз наладил, из Березовского колхоза подтащили еще одну, стоявшую там без дела молотилку, из МТС пригнали для нее колесный трактор, помог Дорофеев и новые приводные ремни достать, на двух молотилках работали теперь в две смены все от мала до велика – и Петрован Макеев, и сам председатель Пилюгин, и Мария-счетоводиха, Мишуха Афанасьев… Ребятишки помоложе Мишухи под командой Фроськи Устиновой (на кошаре Катя делала всю работу одна) по десять – двенадцать возов пшеницы в день отвозили на заготпункт. А вот разобраться, как обещал, с Пилюгиным Дорофеев не успел…

* * *

Семья у Кати Афанасьевой поубавилась, да за столом, когда Дорофеев зашел в их домишко, было все равно не очень просторно. С одного краю сидели Захар и Колька, с другого Зойка и Игнатий. Склонив круглые, неровно стриженные ножницами головенки к чашкам, они, постукивая ложками, хлебали какое-то варево. Даже Зойка была острижена наголо, и Дорофеев знал, что это от вшей. Мыла-то люди который год в глаза не видели, мылись щелоком – теплой водой, в которой была разведена чистая древесная зола. Такая водица была на цвет черно-серой, на ощупь чуть мыльной, пены никакой не давала, но считалось, что это лучше, чем простая вода.

Сама Катя сидела на конце стола, обращенном к печке. Увидев в дверях Дорофеева, она поднялась. В глубоко провалившихся глазах ее, под которыми за последний месяц набрякли синеватые мешочки, плеснулись одновременно и удивление и испуг. А когда следом за Дорофеевым вошли дед Андрон и кузнец Макеев, Катины глаза вовсе заледенели.

– Здравствуйте, – произнес Дорофеев.

– Я те и говорю, – кормит она сейчас своих пытиценят, – сказал дед Андрон. Он старался выговаривать слова как можно проще и веселее, но это-то его старание Катя сразу уловила, набухшие жилки на ее открытых висках сильно задергались, она, не меняя положения, протянула руку к шестку, взяла валявшуюся там посудную тряпку, прижала ее к груди. Побелевшие пальцы, которыми она сжимала тряпку, тоже подрагивали. Это ее состояние передалось и детям, повернув на вошедших круглые головенки, они глядели на них с откровенным страхом.

– Ты че ж, Катерина, не здороваешься-то с начальством? – спросил дед Андрон, снимая шапку.

– Поели – идите, – мотнула Катя детям головой. Те немедленно поползли из-за стола гуськом, шлепая по полу босыми ногами, один за другим скрылись в горнице. Всего-то в доме и было два помещения – кухня да комната за дощатой перегородкой, которая и называлась горницей. Последним, как старший, зашел туда Захар, прикрыл за собой филенчатую дверь.

– Ну… – дыхание Кати было частым и неровным. – Что еще стряслось? Я же чувствую… Бейте сразу. Не жалеючи.

Дед Андрон вешал на стенку у дверей свой вытертый полушубок, но то ли одежда была слишком тяжела, то ли уже и сил в руках не стало – все никак не мог дотянуться до гвоздя.

– Да ничего не стряслось, – сказал Дорофеев негромко. – Мы просто с Петрованом Макеевым да с Андроном Игнатьевичем по делу к тебе, Екатерина Даниловна. Мне-то можно раздеться?

– Чего ж спрашивать… – Испуг в глазах у Кати еще не прошел, но сквозь него шевельнулся живой огонек. – Господи, у меня прямо сердце захолонуло, то ли с Мишкой что там, думаю, то ли… От отца какой месяц письма нету. Да раздевайтесь. – Она бросила на стол свою тряпку, шагнула к Дорофееву, все стоявшему у дверей во весь рост, взяла у него шапку.

– Спасибо… – Он расстегнул шинель, повесил ее рядом с полушубком деда Андрона. А Катя уже сгребла со стола чашки. Составив их на шесток, она той тряпкой, которую недавно держала в руках, обмахнула голый дощатый стол, когда-то выкрашенный, теперь местами облезлый, облупленный. Дорофеев, постукивая костылем, прошел по кухне, сел на табуретку возле окошка, за которым играла веселая капель. Дед Андрон с кузнецом примостились на скамейке у дверей.

Катя бросила тряпку на чашки, прикрыла их, скользнула все же беспокойным взглядом по старику с кузнецом, по Дорофееву.

– Какое такое дело ко мне?

Дорофеев сидел к ней чуть боком, руки его лежали на поставленном между ног костыле, он глядел на сыпавшуюся за окном стеклянными горошинами капель и, будто не расслышав ее вопроса, со вздохом проговорил:

– А пожалеть, Катя, хотелось бы каждого… Да как в такое-то время?

Эти слова и то, что он назвал ее просто Катей, тотчас будто снова стегнули по живому, ноги ее сами собой подогнулись, она, крепко держась за край стола, медленно опустилась на табуретку.

Дорофеев смотрел в окно на льющуюся капель, но краем глаза видел и Катю, обостренно чувствовал ее состояние.

– Поэтому мы тебя не пожалеть хотим, а поработать попросить, – быстро проговорил он.

Она шевельнула бровями.

– А то я не работаю, что ли?

– Да на той работе попросить, какую батька твой в колхозе делал, – сказал от дверей дед Андрон.

Смысл этих слов не сразу дошел до нее.

– Как это? Погодите… Я ничего не пойму.

– Что ж тут понимать-то, Екатерина Даниловна. Сеять скоро, – Дорофеев кивнул за окно. – Кто то должен и людей организовать. И за все дела отвечать.

– С ума вы сошли… – Катя встала растерянно. – Это… на место Пилюгина, что ли, меня хотите?

– Пилюгин, Пилюгин! – вскричал дед Андрон, поднимаясь. – Да ты это слово не произноси дажеть! Сказано тебе было – на место отца твоего!

За тонкой филенчатой дверью временами начиналась возня ребятишек, но тотчас возникающий было шум покрывал приглушенный мальчишеский голос: «Сыть-тя, язви вас!» Это Захар, понимающий больше других, что в кухне идет серьезный разговор, утихомиривал младших. И те подчинялись беспрекословно и мгновенно.

Встал и секретарь райкома Дорофеев, сделал несколько шагов к двери, повернулся.

– Ты сядь, Андрон Игнатьевич. Катя… Я уж так, по-отцовски, буду тебя называть, можно?

Катя даже не ответила, она, чтобы скрыть переполнившую глаза влагу, низко опустила голову. Тяжелый пучок зачесанных назад и схваченных на затылке тесьмой волос свалился на левое плечо, обнажив по-детски худенькую шею. В груди у Дорофеева, видно, что-то сдавило, он громче застучал об пол костылем, проходя на прежнее место.

– Мы вот, Катя, посоветовались, – кивнул Дорофеев на деда Андрона и кузнеца. – И с женщинами я говорил. И все сошлись на одном – попросить тебя взять теперь колхоз.

– Да я вам мужик, что ли?! – воскликнула она в отчаянии. – Вон Петрован пущай!

– Да я же пью, Катерина, – сказал кузнец.

– Ты ж бросил. Зарок дал.

– Зарок, он на срок. Дать-то дал, да у меня не заржавеет и обратно взять.

– Тогда Андрон, может…

– Мог я, Катерина, через плетень лазить, а теперь мотней цепляюсь, – с грустной усмешкой проговорил старик.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru